этом деле повязали… Прикол в другом: пора возвращаться на базу, все сидят по машинам, а нашего негра с проституткой нет и мобильный не отвечает. Туда-сюда, мало ли чего может случиться! Вернулись ребята в номер — а они там, Максимка с проституткой, и трудятся с наслаждением!.. Хотели надавать ему сгоряча по шее, но девка за него — грудью, да и он, Лось, не кается: все равно, говорит, уплачено, что же деньгам-то пропадать даром?!
— Боевой негр! — невольно улыбаюсь я. — Одного не пойму: в чем тут облом для Курбатова? Такой уж он борец за чистоту нравов?
— В том-то и дело: кто-то слил информацию, ушло наверх, а там могут расценить по-разному — с учетом политической целесообразности, вспышек на солнце, выпендрежа перед личным составом.
— Все будет как обычно: Курбатову попеняют, а негра — как там его?.. Максима Лося повысят по службе. Борьба с торговлей людьми — дело деликатное, тонкое…
Зарипов ржет. Когда он смеется, верхняя губа вздергивается, обнажая желтые клыки, весь он становится похож на ощерившуюся гиену, и я говорю себе: таков смех прикормленного хищника, сытого, гортанно лающего, но безжалостного, когда начинается гон и идет резня. Все-таки профессия накладывает на человека отпечаток на всю жизнь. Хотя я знавал людей зариповской породы, в быту милых и обходительных. Значит, не профессия виновата — она всего лишь высвобождает то, что в тебе запрятано до срока: у хищника — жажду крови, у травоядного — жевательный инстинкт и трусость, у пернатого — жизненную необходимость укрыться на небесах…
Невольно я вспоминаю кличку Зарипова — Косоротов: говорят, в бытность простым опером он отличался рукоприкладством. Помнится, такой себе Яков Борзовец, в прошлом боксер, а ныне — темный тип, обоснованно подозреваемый в разбойных нападениях на нуворишей и базарных торговцев, но вывернувшийся от тюрьмы из-за недостатка улик, расписывал в слезных жалобах, что Зарипов якобы натягивал на голову ему, Борзовцу, противогаз, продевал колени между схваченных наручниками рук, крепил бейсбольной битой и в таком положении подвешивал между двумя письменными столами. Эта экзекуция не без издевки называлась у оперов «покачать на качелях». Тогда Зарипову изрядно потрепали нервы мои, прокурорские, но доказать ничего не удалось: возможные следы экзекуции ко времени проверки сошли на нет, а свидетельств в пользу заявителя в недрах управления внутренних дел, естественно, не нашлось. С тех пор Зарипов был прозван за глаза Косоротовым, со мной по возможности стал ласков и внимателен, а массивную золотую печатку, которой якобы стучал по затылку Борзовцу, приговаривая: «Стук-стук, кто там?» — раз и навсегда снял с крепкого волосатого пальца.
В душе я подозревал, что так оно и было на самом деле, и даже видел впоследствии эту самую биту за шкафом в кабинете Зарипова, но мало ли что я видел на своем веку!..
И вот мы идем, как два давних приятеля или, по крайней мере, два хороших знакомца, улыбаемся, травим о том о сем, — два здравых и в общем-то незлых человека. А между тем где-то в недрах управления, подвешенный на бите, быть может, исходит слезами и мочой какой-нибудь очередной подозреваемый, но вовсе не значит, что виноватый…
— Николаевич, скажите, как пресно мы живем! — без всякого перехода впадает в философию Зарипов. — Вот вы немного рыбак, немного охотник, когда вы в последний раз брали удочку или ружье? Так-то! А ведь в вашей конторе есть еще выходные… Суббота, гуляете по бульвару, не знаете, куда себя деть, а на мне после оперативки задач — как блох на собаке.
«То-то ищешь, с кем выпить! — думаю я, ухмыляясь. — Смотри-ка, задачи он выполняет!»
— Может, оформиться на пенсию, купить лодку, пожить для себя? В конце концов выслуга позволяет… Ехал вчера мимо Тетерева — рыбаки, свежий воздух, красота! Честное слово, иногда завидую. Но как подумаешь: один на один — с женой, и так каждый день… Бр-р! Уж лучше я на оперативку!
Мы останавливаемся возле памятника Пушкину и какое-то время молчим. Зарипов сосредоточенно роется в карманах, шуршит сигаретами, прикуривает от зажигалки. Масличные зрачки его, пятью минутами ранее, когда травил о Лосе с Курбатовым, казавшиеся по-человечески искренними и открытыми, становятся непроницаемыми, прикрываются выпуклыми, как у хамелеона, веками, и он становится похож на бесстрастную восковую фигуру из музея мадам Тюссо.
— Кстати, Николаевич, я снова поменял номер мобильного. Так, на всякий случай. И вам советую — раз в месяц-другой, во избежание… А? — Он покашливает, с усилием всасывается в притухшую сигарету, и при этом лицо его сморщивается, приобретает страдательное выражение ипохондрика; затем заглядывает мне в глаза. — Лишние люди отсекаются, кому сдуру или по пьяни засветил номер. Кроме того, в стране скоро выборы, борьба с коррупцией не прекращается ни на миг, а конкурирующая фирма не спит…
Мы оба, не сговариваясь, смотрим в ту сторону, где за поворотом, в каких-то пятидесяти метрах от противоположной стороны бульвара, таится бело-голубое здание со старомодным лепным фасадом — управление службы безопасности, в обиходе называемое нами «тройкой».
«На что он намекает, этот Зарипов? Старый прожженный опер никогда не будет болтать без надобности о серьезных вещах, тем более с надзирающим прокурором. Или решил, что по-приятельски можно? Что-то знает из поведанного Араповым, но не решается сказать? По крайней мере, ясно одно: телефонную карточку надо бы заменить».
— Был такой писатель Набоков, — зачем-то говорю я Зарипову, хотя знаю — тот не читает книг, говорю, скорее всего, о том, что сейчас держит в жестких пальцах мою душу. — Этот Набоков написал когда-то: «Жизнь — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями».
Зарипов смотрит на меня, недоумевая. А может быть, хитрый лис, он все прекрасно понимает, но клоунская маска скудоумия уже стала для него вторым «я» и появляется на его физиономии без спроса, так сказать, на опережение?
Что же, и я не лыком шит, — в свою очередь, надеваю маску тайного всезнания, недоступного прочим, непосвященным, важно раскланиваюсь и на сегодня покидаю бульвары.
Но еще какое-то время я размышляю о природе человеческой мутации, благодаря которой внешне пристойный и порядочный человек внезапно и непостижимо превращается в скота, способного причинить боль и страдания себе подобному, беспомощному и лишенному возможности ответить тем же, надеть наручники и до потери сознания «качать на качелях», а после как ни в чем ни бывало продолжать жить, любить женщину, ласкать ребенка.
А с другой стороны, уговариваю себя я, без разумного битья ни один подозреваемый не станет говорить о преступлениях, совершенных в условиях неочевидности. Как шутят сами же опера, признание — прямой путь в тюрьму. И потому усердный мент первым делом, пока шок у задержанного еще не прошел, торопится закатать над ним рукава…
7. Автомобиль
Автомобиль для меня — не друг или брат, не товарищ по одиночеству, а банальное средство передвижения. По возможности — средство безотказное и комфортное. Я получаю наслаждение от управления автомобилем, дорога меня успокаивает, гипнотизирует, если только на ней нет ям и неровностей, — и, однако же, я не люблю ездить бесцельно, мой «бараний» характер (по знаку зодиака я Овен, родился в начале апреля) требует всенепременного устремления вперед. При этом я вовсе не разбираюсь в назначении узлов и агрегатов: могу разве что заправить бензином бак, проверить уровень масла и заменить колесо. В остальном автомобиль для меня — диван на колесах, устройство которого покрыто мраком кромешным. До сих пор, будучи автолюбителем с двадцатилетним стажем, я не понимаю, как эта груда крашеного металла трогается с места и едет. Поэтому когда мой сосед по даче и бывший коллега Серокуров, с которым катим сейчас в дачный кооператив на моем «мерседесе», имея в прошлом автомобиль, лелеял и холил свое своенравное чудовище, как дитя, называл ласковыми именами, здоровался и прощался, я ехидно ухмылялся про себя: «Однако диагноз!» — но вместе с тем думал, что в этой любви, в этом единении человека и машины есть нечто потаенное и недоступное моему пониманию.
— Ешкин бабай! — с нежным присвистом, на полушепоте восхищается Серокуров, трепетно прикасаясь к различным штучкам и кнопочкам на панели автомобиля. — «Мерин» есть «мерин»! Никакие джипы, эти американские ящики на колесах для перевозки фруктов и овощей, никакие сплющенные, как если бы на них мамонт сел, «мазерратти» — только «мерин» в седане! Аристократизм, комфорт, мощь!
— М-м! — согласно киваю я, тем временем обдумывая иное.
— Вот скажи, положа руку на сердце: каких-нибудь двадцать лет назад ты думал, что пешему человеку нельзя будет свободно, а не инфарктными перебежками, перейти дорогу на перекрестке, что эта самая дорога будет напоминать натолканную селедочницу, потому как машин на ней, разных и всяких, немерено и несчитано? Что будешь ездить на «мерседесе», звонить по мобильному телефону откуда пожелаешь и что на заднем сиденье у тебя будет валяться такая себе невинная штуковина — ноутбук? Что по телевизору станут показывать не маразматических генсеков, а глупых красивых теток, иногда голых?
— Красивых? По телевизору?
— Ну… Продюсерами там сплошь евреи, а у них у всех вкус изначально испорчен. Зато тетки голые! — загоревшись взглядом, частит Серокуров, видимо вспомнив о своем, сокровенном, — и тут же пригорюнивается: — А вообще, скажу тебе как на духу: бабы — это такая клоака!..
Лет шесть тому назад этот Серокуров, неплохой следователь по особо важным делам областной прокуратуры, из-за любви к женщинам и выпивке угодил в переплет, из которого по сей день выпутаться не может. Уголовное дело, увольнение, арест, затем освобождение из-под стражи, многолетняя судебная волокита… Патовая ситуация, когда нельзя осудить, но и оправдать нельзя… Как говорится, завис между двумя мирами. Точно в неисправном лифте: голова на шестом, ноги на пятом.
Я знал серокуровскую историю от других лиц: совестно было бередить человеку раны расспросами, тем более что сам он упорно молчал. Да если бы и заговорил, сказал бы всю правду? И хотя в подпитии он становился разговорчив, пригорюнивался, или, напротив, был злобен и задирист и что-то доказывал больным, надтреснутым голосом — как мозаику из кусочков складывал, кусочков этих явно недоставало: то он начинал с середины, то отматывал с конца, — и картина выходила ущербной. Мазки, а не картина. Другие же лица были недобросовестны или пристрастны, и потому я не мог сказать себе: