— Убирайтесь!
— Эгоисты! Эгоисты! — повторял тонкий, злой голос. — Только о себе думаете…
Сутулый, в желтой майке мужчина с обнаженными, тускло-стеариновыми плечами замахнулся палкой, намереваясь ее зашвырнуть… Ираклий ничего не понимал… Спотыкаясь и переваливаясь, убегал от толпы, балансируя толстенькими ручками, малыш в короткой рубашонке, орущий на весь двор.
В раскрытых окнах, на балконах, затканных кое-где багряным осенним плющом, появлялись зрители. Были и голоса урезонивавшие, даже негодующие. Лысый мужчина в халате, этажом ниже, как раз под Ираклием, перегнувшись через ящик с оранжевыми костериками настурций, возмущался:
— Куда?! Куда вы бежите?! Стыдно же! Позор! — и, как флагом бедствия, размахивал газетным листом.
На бугре возле бойлерной тесной группкой стояли лицами к толпе трое мужчин, все трое калеки, и с ними — две женщины и девочка в розовом сарафане, с косичкой, перевитой лентой с большим бантом. Ираклий узнал инвалидов, живших в этом же многоквартирном доме; с двумя стояли их жены, девочка приходилась дочкой одному из этих двух, бывшему летчику. Рассказывали, что ее отец, державшийся ныне на костылях, летал в войну бомбить Берлин; другой инвалид, перемещавшийся на протезах, потерял обе ноги в последний день войны; третий, у которого половину лица стягивали комковатые рубцы, горел в танке и тоже оставил в дивизионном медсанбате одну свою ногу… Было совершенно невозможно взять в толк, чем эти искалеченные солдаты могли вызвать такое бурное неудовольствие соседей.
Ираклию живо припомнилось: в праздники и обязательно в День Победы бывший летчик показывался во дворе со всеми своими наградами: золото и серебро сияли на его форменном кителе, слегка залоснившемся от долгой службы. И слышалось негромкое, завораживающее позвякивание металла, когда, подпрыгивая на алюминиевых подпорках, похожий на огромного кузнечика, он проносил себя мимо уважительно замолкавших при его приближении людей. Выбирался во двор и ветеран на протезах, он медленно передвигал их, не сгибая в коленях, не отрывая от земли, и казалось, это трудно шагает статуя, сошедшая с постамента. К ним двоим присоединялись другие старые солдаты, и все вместе они усаживались где-нибудь во дворе или отправлялись в недалекий лесок.
Новый дом стоял на окраине расширявшейся во все стороны Москвы — и ели, и березы с их зеленой прелестью, с благодатной свежей тенью росли в каких-нибудь двух сотнях шагов, надо было только перейти шоссе, — а там, между корней, стеклянно блестело родниковое, студеное озерцо. Инвалиды прогуливались у озерца, располагались на травке, на пеньках, иногда пели песни тех давних лет: «Любимый город может спать спокойно…», «Землянку», и глубоко в мшистую почву вонзались острия костылей. Ираклий со смешанным чувством почтительного любопытства вглядывался в этих состарившихся, изуродованных в боях победителей. Они вели под руку на прогулку еще одного своего товарища с черной узкой повязкой на выжженных глазницах. Странным образом слепой был весел, много болтал, чему-то смеялся — радовался, должно быть редкой прогулке, а у Ираклия от благоговейного страха холодело в груди.
Однажды он отправился за инвалидами в лесок, чтобы послушать их разговоры — конечно же, о битвах, о подвигах, не осмеливаясь, впрочем, слишком приближаться. Все же из обрывков фраз он кое-что уловил: летчик жаловался на отсутствие в их новом районе приличного гастронома, а танкист сказал, что и парикмахерская не открыта поблизости… Укрывшись за стволами деревьев, Ираклий видел, как танкист достал бутылку водки, стаканчики, все чокнулись, выпили, но их речи не сделались громче — ветераны словно бы стали задумываться, летчик начал вспоминать погибших однополчан, называя их ласково: Васёк, Шурик, Голубок… Потом подошли жены и забрали подвыпивших мужей домой.
Ираклию, как он ни тщился, плохо удавалось вообразить этих стариков сильными и отважными, какими они, конечно, когда-то были. И оттого, что он как бы засомневался в их давнишней доблести, он ощущал себя виноватым перед ними. Неясно хотелось, чтобы великая слава особым образом озаряла этих калек повсюду и повседневно, чтобы они вызывали не только сострадание, но постоянное чувство превосходства над невоевавшими людьми.
А уж то, что сейчас на его, Ираклия, глазах происходило, не имело никаких оправданий… Позади этой малой группки инвалидов и их жен, у самой бойлерной, слепяще пылало, на солнце, отбеленное лезвие бульдозерного ножа, подобного исполинской отвисшей челюсти: стучал мотор, по машина не двигалась. Бульдозерист в черном берете то высовывался из кабины, то скрывался в ней, словно прятался.
Все это было диким, ни с чем не сообразным. Взрослые люди, соседи Ираклия, с которыми он каждодневно встречался, а с иными даже водил знакомство, посходили с ума… Впрочем, с некоторых пор поступки взрослых, их мнения, их взгляды на жизнь, на честь и достоинство вообще не всегда нравились Ираклию; он спорил и осуждал — порой мысленно, а порой и вслух.
— Ирка! — позвала его из комнаты Наташа, сестренка. — Ирка! — так по-девчоночьи звали его в семье сестра и мать. — Что ты там! Идем же!
Ему было поручено отвести ее сегодня на какой-то там утренник в школе — мать, покормив завтраком, отправилась по магазинам, как она объявила. Отец тоже рано ушел.
— Ты как приклеился… Ну, Ирка!
Она была уже совсем готова идти. С утра эта маленькая щеголиха вертелась перед маминым трюмо, расправляя бант, сидевший на макушке, как большая белая бабочка, и любуясь на новые красивые туфельки. Она ставила ножки и так, и этак, носками в стороны, носками внутрь и при этом без удержу болтала:
— …Дети — это большое испытание. Но мы, женщины, не можем без семьи — вы согласны? — Она щурилась, копируя мамину гостью. — Еще чашечку кофе, пожалуйста! — И она любезно улыбалась, изображая маму, принимавшую свою приятельницу. — Семья для женщины — это свой дом, все другое — гостиница, вы согласны? — говорила гостья, испытующе щурясь. — Я абсолютно согласна!.. Попробуйте это варенье, — отвечала мама.
— Идем уже, идем… — отозвался с балкона Ираклий.
Он вернулся в комнату. В конце концов то, что происходило во дворе, его не касалось, — попытался он успокоить себя, да он и не знал, из-за чего там разгорелись страсти. Возможно, инвалиды и вправду позволили себе что-то такое?.. Хотя что они могли себе позволить?!
Почти машинально он тоже посмотрел на себя в зеркало. Оттуда с пристрастным вниманием его оглядел очень юный человек — смуглый, кареглазый, с муравьиной талией, в свежей белой рубашке и в джинсах… С некоторых пор Ираклий стал заботиться о своей внешности — как-то незаметно это началось. В общем, он был доволен ею, далее находил в себе сходство с лермонтовским Мцыри, каким тот ему рисовался, что становилось особенно заметным, когда он напускал на себя независимый вид и встряхивал черными, блестящими кольцами волос. Поэтому он подолгу не стригся — пока не получал замечаний от классного руководителя, а оказываясь перед зеркалом, не мог не тряхнуть волосами и не взглянуть, как это у него получается.
Во дворе шум усилился, и в комнату через раскрытую дверь донесся женский голос, такой звонкий, что показался веселым:
— Мы не разрешаем, мы протестуем!
Ираклий нахмурился, на этот раз без кокетства. Взрослые вели себя безобразно — воевали с инвалидами, что бы ни послужило тому причиной.
— Подожди! — бросил он Наташке. — Черт знает, что они там?! — и вновь выскочил на балкон.
Толпа перед бойлерной выросла ненамного, но зрителей на балконах, в окнах, в подъездах прибавилось. А мужчина в желтой майке протолкался на открытое место и швырнул-таки — швырнул! — палку. Он прицелился, как целятся городошники, вытянув на уровне глаз жилистую руку с палкой, — и метнул! Описав дугу, палка упала у самых костылей бывшего летчика. Тот невольно отшатнулся, чуть не опрокинулся на спину, и девочка в сарафане взвизгнула…
У Ираклия вырвалось: «Ой!» — он сам будто пошатнулся в этот миг. И негодуя на взрослых, и сердясь на инвалидов, на их безответное бессилие, он сорвался и побежал. Не стоять же сложа руки, как эти дяди и тети на балконах…
— Ирка, а я?! — воскликнула Наташка, когда он проносился мимо.
— Не опоздаем, не опоздаем! — крикнул Ираклий.
«Надо в домоуправление, — решал он, мчась по лестнице. — Ах, черт! В конторе сегодня выходной… Тогда — в милицию!..» Не одному же идти против толпы взрослых.
Та жизнь, которой изо дня в день жил теперь Ираклий Коробков: хождение в школу, исполнение кое-каких домашних обязанностей, необходимость в отсутствие родителей присматривать за сестричкой, — эта внешняя жизнь ощущалась Ираклием как бы не вполне настоящей, точнее, предварительной, хотя он и подчинялся ее требованиям: не пропускал уроков, ходил в булочную и за молоком, участвовал в оформлении школьной стенгазеты, помогал учиться Наташке, пошедшей в этом сентябре в первый класс. Но подлинная его жизнь, свободная от практических нужд, шла отдельно от его внешней жизни.
Ираклий был усердным книгочием, и его душа была отдана тем важным событиям, в которых он участвовал, читая о них. Как что-то глубоко личное, он переживал давно прошедшее с его грандиозными потрясениями и с необыкновенными судьбами его избранников, с возникновением и гибелью империй, с великими революциями, со знаменитыми битвами. И сам он едва ли смог бы объяснить, почему именно история древнего Рима так захватила его, ученика средней московской школы, комсомольца, родившегося в конце пятидесятых годов нашего века?
Началось это с замечательной книги, подобной старинному ковчежцу, вышедшему из рук искусного мастера и драгоценно инкрустированному. В прекрасном ковчежце было заключено повествование о личностях и событиях исключительных — о карфагенском полководце Гамилькаре Барка, отце знаменитого Ганнибала, о могучем ливийце Мато, военачальнике варваров, смертельно раненном необыкновенной любовью к волшебно-прелестной девушке по имени Саламбо, умершей в наказание за то, что «коснулась покрывала Танит»… Ираклий не задумывался над достоверностью этого повествования — он был пленен им. И затем уже он принялся читать по древней истории все, что сумел раздобыть. Он не убоялся даже толстенного труда Моммзена и с неохотой вернул книгу, непотревоженно пролежавшую на библиотечной полке не один десяток лет. Диковинные картины, возбуждавшие воображение, соперничали между собой в необычайности: бряцающие сталью центурии, манипулы, когорты — одни названия чего стоили! — врубались в девственные леса Галлии; тяжело маршировали, поднимая обжигающую африканскую пыль, легионы со своими бронзовыми орлами; тучей двигались наемники — пращники балеары, лузитанцы, иберийцы со щитами из леопардовых шкур, неистово атаковала черная нумидийская конница… И у Ираклия рождалось ощущение истории как действительности высшего порядка, не подвластной времени. Вновь и вновь каждодневная его действительность подтверждала это, тускнея в сиянии, исходившем из далекого, как звезды, прошлого. Там ослепляли золоченые доспехи, здесь мужчи