– Дождь будет сегодня, – не оборачиваясь от окна, произнес кот.
– Откуда ты знаешь? – поставил я на огонь чайник.
– Настроение ни к черту.
– А-а-а. – Значит, не только у меня.
– Может, это заразно?
– Это ты должен знать. Кот, ты же книг не читаешь, откуда ты такой умный? – закурил я.
– Не читаю, ты прав, я их пишу. Ум не в книгах, он в генах.
– Ты умеешь писать?
– Конечно, но не так, как ты представляешь. Я сама книга: стоит только тебе посмотреть на меня, и ты успокаиваешься, впитывая мудрость мою. Книга так тебя захватывает, тебе хочется продолжать бесконечно гладить меня, думаешь, ты гладишь меня, на самом деле переворачиваешь страницы.
– Я не знаю, чем ее удивить, – затушил я сигарету в пепельнице, взял на колени «эту самую книгу, я бы даже сказал – талмуд» и, присев на кухонный уголок, начал «читать». – Так что любят женщины? – гладил я кота.
– Моя любит полежать в теплой пенной ванне.
– Да какая ванная, мы только что познакомились.
– Окуни ее в ванну своих чувств, только следи, чтобы вода, которую ты будешь лить, была не слишком холодной.
– Лить воду? Ты же знаешь, что я не настолько красноречив.
– Вот не ты, так ее прольет кто-нибудь другой, – вздохнул кот, после того как в окно начал ломиться дождь. Капли маленькими водяными бомбами пытались разорвать стекло.
– Снимаю шляпу, – сделал я реверанс, стоя на кухне в одних трусах. – Ну раз так, может, ты знаешь, какой прогноз в этом году на любовь?
– Как обычно, облачно, с прояснением, местами возможен дождь, ливень навзрыд, грады битой посуды, как следствие похолодание, снег, разлука, туманы раздумий, заморозки души.
– А солнце – его будет много? – выслушал я его тираду с упоением.
– Солнце должно случиться, если…
– Если что?
– Легкомысленно ветер разгонит тяжелые тучи ветрености, ее никогда не хватало чувствам. Твоим чувствам! – приложил к груди лапу Том. – И вообще, как-то грустно стало в доме после того, как ты развелся. Без женщины и дом не дом. Да ты и сам это знаешь.
– Том, скажи мне, тебе попадались холодные женщины, в смысле кошки? – открыл я холодильник.
– Нет, я не припомню. Конечно, это не мое дело, но кажется мне, что вы с ней, я имею в виду Монику, вели себя чересчур осторожно. Ласкал ее как-то нехотя, что ли.
– Да? Что-то я не заметил. Вроде одевал и кормил, исполняя любой каприз. – Не нашел я там ничего желанного и закрыл. Открыл – закрыл, как форточку, для проветривания.
– Ей-богу, говоришь о ней как о домашнем питомце. Внимания много, но оно было слишком материально. А чувства настоящие где?
– За них же в ответе женщина.
– Вот-вот, я же говорю, ты зациклен гендерно. В такие моменты я вспоминаю слова одного моего приятеля: женщина не может быть холодной! Просто твой фитиль не смог ее зажечь.
Проходя мимо Маяковской, где на остановке водитель троллейбуса, слетевшего с проводов, пытался укротить строптивого, я вспомнил сначала Челентано, потом футуристов, и мысли мои, оседлав очередной троллейбус, схватили вожжи и поставили его на дыбы и на Аничков мост, четвертым, в скульптурную композицию «Водитель троллейбуса укрощает своего коня» на Аничковом мосту. Футуристического в облике города хватало, в каждом кирпиче желание выразиться по-новому, в духе времени, чтобы читалось. Здания вслед за архитекторами обошли время, будто понимали, что времени на чтение у людей будет все меньше, а духу необходимо расти, умнеть, совершенствоваться. Здания заменили книги. Идешь – читаешь знакомые строки. Вот кто выжимал из языка по полной. Современные дома, что иногда выскакивали на фоне классического силуэта, – словно искусствоведы или критики, а критика не что иное, как искусство разбирать. Понятное дело, кому понравится, когда его разбирают по кирпичам, и дело даже не в том, что это болезненно, а в том, что потом трудно собрать обратно. Ведь обязательно останутся какие-нибудь лишние детали, либо некогда слаженный механизм вообще перестанет работать. Последнее будет означать то, что глина не смогла пережить огонь и воду, чтобы добраться до медных труб, высохла, сломалась. А сам архитектор – он погиб на полях своих утонченных рукописей. Хвала тем, кто выжил, кто сможет взглянуть на анализы своих творений, какими бы они ни были, отстраненно, абстрактно, выдержать паузу. Время лечит. Время и труд. Сходите к ним на прием вместе со своими анализами.
«Стоило только подумать, а они как ломанулись» – переферичиским зрением выцепил я мужика в подворотне, который только что подмочил репутацию городу-музею. Неудавшихся художников здесь хватает. Они красят свои заборы в вопиющие цвета. Но бояться их не стоит, в любом заборе найдется калитка, за которой откроется сад с райскими яблочками. В плане интеллигентности Питеру было легче, чем остальным, все-таки планировали европейцы, и когда ты проходишь сквозь каменные тома зарубежной классики, появляется вкус. Ироничность досталась ему от жизненного опыта: до того как стать Северной столицей, он поменял несколько имен. Оригинальных и не очень. Оригинальность – это то самое желание выйти за рамки, которое преследовало его еще с детства. Как часто именно Нева выходила из берегов, подобно отчаявшейся толпе, что поднималась до уровня собственного достоинства. Город художников, писателей, муз и натурщиц – каждый по-своему интересен. Все они схожи, пожалуй, в одном: что холсты их выходят далеко за рамки, цвета – далеко за черно-белую радугу, мироощущение прячется за полным бесчувствием. Они великодушны и непосредственны. Именно непосредственность и позволяла им выразить впечатление. При этом вся сюжетная линия их построена на диалогах, игре света и тени, серого и очень серого. Монологи, как и натюрморты, еще темнее, грустнее, переулочнее, подвальнее. Внешние события служат лишь для того, чтобы вернуть в реальность. В основном каждый творец живет в себе, глубоко внутри. Они намеренно сосредотачивают весь мир вокруг себя. Глядя на их творения, зрители ощущают, что подсматривают в замочную скважину и видят там себя.
Творцы выстраивают многоэтажки, пространство чувств – пытаясь затронуть зрение, слух, осязание, обоняние, вкус читателя, то есть наиболее голодное его чувство – с помощью красок, глины и слов. Город-текст. Сенсоры считывают буквы на раз. И каждое прикосновение к нему – это экранизация текста в пятимерном пространстве чувств. Достаточно слегка прикоснуться к тексту, и вы уже внутри. Сама композиция старого города выстроена таким образом, что вы здесь – главный герой, пусть даже не в самом центре, но всегда на линии золотого сечения. Такой эффект создается за счет того, что каждая улица, каждый переулок, каждое здание – это своя сюжетная линия, которые сходятся в той самой золотой точке, где находитесь вы, в том случае, если вашему пространству хватит воображения раздвинуть сознательные рамки, сдвинуться к бессознательному, интуитивному.
Часто схваченные здесь на лету диалоги пленяют нас в какой-то мир только для двоих людей. Они неестественны, как и сам город. Но лишь потому, что в обычной жизни мы вообще делаем так мало необычного, что она превращается в рутину. И такие диалоги неожиданно вырывают нас из нее. «Вот так хотелось бы жить, так общаться». Дать волю легкомыслию нелегко. Мы только хотим быть похожими на кого-то, на тех или иных героев. И все. Мы только хотим. Мы в плену совсем не тех героев, кто создан по образу и подобию, а скорее наоборот – наделенных неким волшебством, сверхвозможностью, чудом. Мы в плену чудотворцев. Это можно назвать режимом. Зная, что чудес не бывает, мы все время находимся в режиме в ожидании чуда.
– Привет, Муха, – подбежал я по привычке сзади.
– Здравствуй, Шарик. Да хватит тебе уже принюхиваться, опять небритый, соскучился, что ли? – скромно пыталась развернуться Муха.
– Да, всю ночь о тебе думал, смотрел на звезды и представлял, как ты там будешь в космосе в темноте без пищи, – глядел я в ее большие томные глаза.
– Я же всего на три витка, если еще полечу, – закатила она глаза.
– Как кастинг-то прошел, кстати?
– Да вроде ничего прошел, правда, пришлось переспать с главным. Космос требует жертв.
– Ни стыда, ни совести, – улыбнулся я белыми зубами.
– А зачем брать лишнее на орбиту. Бессовестно, но быстро: пять минут без совести за три часа в космосе, – закатила Муха глаза еще дальше.
– Недорого, – почесал я ногой за ухом. – Теперь тебе все время с ним спать придется? – стал я рисовать на земле замысловатые цветочки.
– Не знаю, сказали, что подготовка к полету займет три месяца – испытательный срок. Но самое главное, что у меня теперь будет новое имя, свой позывной – Белка!
– Почему Белка? – затер я свои творения.
– Потому что на букву Б… – побледнела Муха.
– Ты что, одна полетишь? – залег я на теплую землю.
– Нет, с одной сучкой, со Стрелкой.
– Потому что на букву С? – положил я морду на вытянутые вперед лапы, и она растеклась по ним.
– Терниста дорога к звездам, – легла Муха рядом, впившись своим провинившимся взглядом в мои глазные яблоки. Откусила.
– Оно того стоит? – закрыл я глаза, будто был сторожем этого яблочного сада.
– Не знаю. Сына надо поднять на лапы. Он же у меня единственный и такой непутевый, – поймала языком Муха сползающую по морде слезу.
– Дети, как им хорошо без нас, как нам плохо без них, – вспомнил я свое щенячье детство и родительскую конуру.
– Ты-то своего видишь часто? – лизнула меня она.
– Раз в неделю, – услышал я запах домашнего супа в ее языке.
– Алименты платишь? – не переставала она лизать мою гордость.
– Ежемесячно, двадцать пять процентов костей, – начал я возбуждаться от такого обилия женской неги.
– Ты все в кости играешь, а ребенку мясо нужно, – резко прекратила она ласкать мою морду.
– Да где же я его возьму, мясо-то? Работу ищу, перебиваюсь пока старыми заначками.