Именно слово «удивительно» употребила тренер Гризельда, чтобы описать наше состязание.
— Как две горошины в стручке, — восторгалась она. — Два дельфина! Две косатки! Два морских котика! Ах какая слаженная команда, вы просто созданы друг для друга.
Затем я впервые взглянул на триумф Кэм Вуд, и она подмигнула в ответ. Мы оба понимали, что имела в виду тренер: мы можем тянуться друг за другом, соревноваться друг с другом, выявлять лучшее в партнере по команде. С нас капала вода, мои блестящие глаза скользили по ее лицу, а ее улыбка перетекала в мою, нам не нужно было выражать словами глубинный смысл, скрытый под поверхностью слов «команда», «созданы друг для друга». Мы осмелились предположить, что остальная часть жизни будет не чем иным, как исследованием того, что уже известно нашим телам.
И этот рай грубо отнял у меня ужасный злобный образ.
Следующие девять часов я, должно быть, бесцельно колесил по окрестностям, учитывая, что в мопеде почти кончился бензин. Я, вероятно, ездил вдоль Чарльз-ривер туда-сюда, будто в клетке, запертый в ловушке между водой и сушей, вместо того, чтобы наслаждаться чистой синевой неба в конце лета, великолепным бризом, идеальным днем, чтобы прогулять школу. Мне хотелось посетить любимые места на природе, когда их не омрачало ничье присутствие. Я уверен, что останавливался и убаюкивал себя под теми огромными дубами у воды, которые почитал Торо. Однако это лишь предположения, поскольку я не помню, куда ходил и что делал, даже кем я был. Я терял себя и потерялся, пока не проснулся от журчания ближайшего ручья и не посмотрел на часы, которые сообщили, что уже пять часов пополудни.
Я вытащил фото из кармана. Поскреб ногтем по физиономии. Ничего. Поскреб сильнее. На мгновение мне показалось, что лицо исчезло, но затем опять вынырнуло на поверхность, заново воссоздавшись. Я взял карандаш и намалевал ему бороду, пышные усы, рога, дурацкие брови, а потом наблюдал, как ребяческие каракули исчезли, а лицо опять проступило, будто из тумана.
Я схватил палку и пробил дыру в том месте на снимке, откуда эта рожа злорадствовала надо мной.
Получилось. Он не мог затянуть пустоту. Но какая мне польза от уничтожения своего лица вместе с его? Это все равно что умертвить себя, чтобы избавиться от рака, или биться башкой о стену, чтобы унять головную боль. Подобное осквернение его не остановит. В следующий раз, когда кто-нибудь сфотографирует меня, он вернется. Если только я не вырежу себе лицо, не раскромсаю на мелкие ошметки. Убив себя.
Пятнадцать минут шестого.
Пора ехать домой, что бы там ни ожидало меня и мое попранное лицо.
Мое лицо? Оно-то хоть на месте? Я все еще могу его увидеть?
Я посмотрел на себя в зеркало заднего вида мопеда, и те черты, которые камера отказывалась фиксировать, смотрели на меня в неизменном виде. Я направился к реке, подобрался к воде, пока не нашел просвет среди тростника, отыскал отражение и снова узнал подростка, который проснулся в свой день рождения целую вечность назад.
Ну, хоть что-то можно отпраздновать. Чудовище не отражается во всех поверхностях без разбору, хотя я, конечно, не знал наверняка, какую боль взгляд на собственное лицо будет доставлять мне в последующие годы, не догадывался, что я буду часами пялиться на свое отражение, занимаясь ироничным мазохистским самоанализом утром перед зеркалом, словно бы убеждая свой же разум, что я не исчез, что проклятие не распространилось, словно проказа, на кожу, пока наконец однажды не перестал себя мучить, разглядывать себя в зеркалах и искать отражения в воде, не смотрел в окно после наступления темноты из страха, что мне снова напомнят, что конкретно я потерял. Однажды я твердо решил избежать ужаса, наблюдая за тем, как мое лицо стареет, не видеть изменений, которые не фиксировали более ни камера, ни видео, ни пленка после того, как чума поселилась под кожей.
Питал ли я какую-то надежду, когда несся в тот вечер домой? Ожидал ли я, что вдруг произойдет чудо, стоит мне оказаться под оберегающими крыльями родных?
Спрятавшись за дверью, я слышал полномасштабную словесную войну, гневные аргументы, извергавшиеся с одной и другой стороны. Конечно, как только я вошел в гостиную, голоса противников утихли — отец казался холодным и резким, а мать покраснела и преисполнилась тревоги, тогда как братья наблюдали за происходящим с дивана, зачарованные, как если бы это была схватка рестлеров. Ссора, вероятно, разгорелась, как только я уехал. Видимо, отец взял больничный, не заботясь о том, что нужно внести последние штрихи в новую рекламу с участием Дэнни Кея, а мать, должно быть, позвонила своим приятельницам из книжного клуба, с которыми не смогла встретится, ни один из них даже не задумался, что Хью и Вик пропустили школу.
Вокруг вспыхнули натянутые улыбки, а мама заключила меня в супермедвежьи объятия, как и должно быть в день рождения старшего сына, вот только отец задал вопрос: «Ты показывал это кому-нибудь?» Я молниеносно соврал: «Конечно, нет». Хорошо. Тогда приступим. Чем быстрее, тем лучше.
И тут я увидел сваленные в углу двенадцать фотоаппаратов, семь из них принадлежали отцу, а еще там валялись четыре разные версии «Полароида SX-70», преподнесенные по разным торжественным случаям матери, братьям и мне, и старая немецкая камера, которую мама унаследовала от неизвестного предка, никто не знал, как этой штуковиной пользоваться и сколько ей лет.
За этим последовала первая из бесконечного множества фотосессий, которые предстояло пережить в ближайшие годы. Начиная с того вечера все полароиды извергали одну и ту же примитивную физиономию поверх моего лица. Независимо от расстояния между мной и объективом, независимо от того, кто еще находился в зоне досягаемости или вне ее, независимо от того, сколько света или тени было брошено на меня, результат выходил одинаковым. И чем больше накапливалось этих наглядных свидетельств искажения моей внешности, тем сильнее бледнел отец, тем ярче заливалась румянцем и смущалась мать, тем больше замыкались в себе братья.
Когда покончили с этим этапом, церемонию повторили с каждой из отцовских камер, уже не произведенных «Полароидом». Он любил всевозможные фотоаппараты, даже те, которые выпускали конкуренты: «Кодак» и другие бренды. Он зарядил фотопленку в каждый из них и начал снимать меня снова: вместе с родными, затем в одиночестве, в кресле, лежа, наконец крупным планом, и снова с выключенным светом и в солнцезащитных очках, которые, как он любил напоминать, попали к нам непосредственно от гениального доктора Эдвина Лэнда и отдела исследований и разработок компании «Полароид», и даже нацепил на меня очки, которые дедушка Берт привез с войны. Сотня кадров, настоящая фотоохота, которая велась в полной тишине, без единого звука, кроме еле слышных щелчков затвора и кнопки да покашливания отца, прочищающего горло после каждой попытки.
Когда все закончилось, он кивнул и наконец выдавил: «Я мигом». Ему всегда нравилось это словечко, он ожидал, что мир оживится по его команде или поверит убедительности, и всегда спешил, мой папа, такой уверенный в себе, по любому поводу имеющий четкий сценарий.
Мы знали, куда он направляется, с сумкой, набитой фотоаппаратами и пленкой, и могли прикинуть, сколько времени ему потребуется, чтобы доехать от нашего дома в Уолтеме до здания «Полароида» на Мемориал-драйв в Кембридже, незаметно пробраться внутрь, забуриться в недра лаборатории и проявить множество рулонов пленки. Я так и представлял, как отец внимательно изучает каждую фотографию, а затем запихивает их в сумку вместе с камерами и возвращается в темную гостиную, где мы все ждем как на иголках. Мама сжимает руки, а наши сердца бьются в унисон.
Отец попытался состроить хорошую мину и придать голосу беззаботности, сообщая о катастрофе, надвигающейся на племя, как он любил говорить.
— Это снимки со всех камер, — сказал он, вернувшись. — Со всеми фирмами что-то не то. Смотрите, смотрите, смотрите!
Если я и подавил возмущение подобным ликованием, то лишь потому, что осознавал, насколько важно, чтобы вину за злонамеренное появление моего дикаря несли и другие компании, спасая как фотографическую империю Эдвина Лэнда, так и доходы отца. Пока мы, следуя отцовским инструкциям, перебирали сотни снимков, на которых меня поработил этот молодой примитивный пришелец, наша тревога нарастала; росло и беспокойство отца от понимания того, что «Полароиду» нелегко будет избежать шквала дурной огласки, и это еще мягко сказано.
И тут ссора, которую я прервал, вспыхнула с новой мощью. Теперь, когда стало ясно, что чума — мать первой употребила именно это слово, тогда как отец избегал его, предпочитая менее медицинский термин «катастрофа», — действительно легла пятном позора на нашу семью, встал вопрос, что со мной делать дальше.
Мама хотела поднять тревогу. Ей не удалось настоять на том, чтобы вызвать армию, флот, военно-воздушные силы, береговую охрану, но именно такого уровня вмешательства она требовала. Для начала хотя бы спросить нашего доктора, узнать, сможет ли он обнаружить истоки странной болезни. Он наверняка в курсе, заразился ли кто-нибудь еще. Хотя, возможно, лучше сразу звонить в отделение скорой помощи, в полицию, адвокатам, бойскаутам, а также дядям и тетям, ее матери, родителям отца. В истерике она добавляла все новые имена, профессии и контакты. Учителей, ведь они наверняка знали, сообщал ли кто-то из школьников об аналогичном состоянии; директора школы; всех, кто мог пролить свет на болезнь Фицроя, а также соседей и родительского комитета, чтобы родители могли изолировать своих отпрысков. И средства массовой информации, решительно заявила она, ведь общественность имеет право быть начеку и сообща развернуть кампанию…
На этом самом месте отец прервал поток. Именно сейчас нужны осторожность и осмотрительность. Паника может нанести Рою непоправимый вред. Понимает ли она, что будет, если о постыдном происшествии пронюхают ненасытные журналисты, они ведь очень падки на скандалы, о чем он слишком хорошо знал — в конце концов, ему платили за то, чтобы выборочно утолять этот голод, дабы имидж компани