Стало нервно жить, я все время дергал Машу, давая ей советы, как сберечь Ваксу, чтобы никогда больше не потерять. Я с ума сходил, думая, что станет с нами, если Вакса пропадет снова, и категорически, противным до визга голосом запрещал дочке уносить ее в детский сад, к другим детям.
– Там полным-полно игрушек, – говорил я. – Зачем обязательно Вакса?
– Ты так беспокоишься о ней, папа, – сказала Маша. – Больше, чем я. Ты не беспокойся. Она все понимает. Она живая. И никуда больше не денется.
– Она слишком даже живая, – нервничал я, вспоминая свои сны. – И ты тоже живая. Я не переживу, если с вами что-то случится.
– Мы так сильно ее любим, папа, что ничего с ней случиться не может. Ты ведь волшебник, так говорит мама.
– Ну конечно же, я волшебник, только старый, беспомощный волшебник. Моего волшебства только и хватило, чтобы ты появилась на свет.
– Вот видишь! Значит, я тоже – волшебная. И Вакса – волшебная. Она родилась не здесь, а на другой планете и вернется туда, когда я разыщу эту планету или сумею сочинить такую же.
– Какую еще планету?
Я начинал беспокоиться, слишком большой болью далась мне эта вторая собачка, чтобы я мог поверить просто в детские игры. Дети всегда говорят если не правду, то рядом с правдой, очень близко, да-да, рядом с правдой.
Я с ума сходил, оттого что в душе Маши что-то изменилось в попытке соединить эти два несхожих, но все-таки очень близких образа, а когда однажды она обратилась ко мне с вопросом: «Правда, она чуточку побелела, ты заметил?» – я почувствовал, что теряю сознание.
Да, заметил, да, конечно же побелела, но она – другая, другая, она – подмена, не та, из новогодней неповторимой немецкой ночи, а просто из кучи мягких комков в детском магазине, с ней не должно происходить никаких чудес, она просто двойник, ее не надо теребить, не надо трогать, она все равно не станет прежней.
Все это я думал, а сказать ничего не мог даже жене, она стала бы беспокоиться – здоров ли я сам, и так мы жили бы в одном доме, бесконечно прислушиваясь друг к другу.
– Привыкни, – говорил я сам себе. – Привыкни к новой своей выдумке. Да, ты никогда не врал. Но это ложь во спасение! Ты спас своего ребенка, совершив вполне невинный подлог. Разве можно тебя обвинить в обмане?
Но являлась во сне дрожащая белесая собачка и обвиняла. Она смотрела на меня сверху, так, что впору было самому затеряться где-то на рынке, чтобы не нашли никогда, никогда!
Но даже если я и решусь на это, что будет с моей дочкой? Нет, надо терпеть до конца, пока время не выбьет саму память о той первой, несчастной.
И Швейк подвел меня. Он только и умел, что клоунничать, кусая Машу за пятки, а по-настоящему приластиться к ней и не пытался.
– Он опрокинулся всей душой и стал кусать мои ноги, – смеялась Маша.
Впрочем, она и сама не относилась к бульдогу серьезно. Он ластился к жене, ко мне, но мы вполне могли без этого обходиться – у нас была дочь. А с ней он выбрал какую-то нахальную манеру – нападать, валить, хватать за пятки.
С ним трудно было вести разумную беседу. Он неспособен был помочь нам, просто смотрел своими воловьими глазами, всегда с одним и тем же выражением преданности и печали. Ваксы он вытеснить не мог.
– Ты знаешь, папа, вот-вот она станет живой. Ты приглядись, иногда, когда мы с тобой обращаемся к ней, она отвечает. Видишь, она шевельнула ухом, видишь?
Тут я начинал объяснять, что вряд ли она сама шевельнула, это я дернул диван, и ухо слегка повело, то есть оно зашевелилось, конечно, но с моей помощью, с моей помощью.
– Нет, папа, – жалея меня, говорила Маша, – Вакса волшебная, и потому кажется немного странной, почти неживой. Но стоит ей только вернуться в волшебную страну – а я помогу ей вернуться, я ведь фея, – все изменится.
И тут я начинал кричать на маленького ребенка, стыдясь самого себя, что никакой такой волшебной страны нет и никаких фей тоже.
– Но ты же сам нам рассказывал!
– Что с того, что я рассказывал? Это же сказки, ты требуешь – я рассказываю, вот и все. Настоящее волшебство в самой жизни, ты только подумай – какая счастливая, редкая штука наша жизнь, и волшебство в ней не выдуманное, надо только захотеть признать, что все волшебно, что это вообще великая удача – родиться.
– Я знаю, – говорила Маша. – Вы же рассказывали, как я родилась и сразу посмотрела на вас строго-строго. Но феи все-таки есть, ты не знаешь.
Что тут будешь делать! Я вспоминал, что совсем маленькой она боялась травы, ее невозможно было усадить в траву, пугалась насекомых, особенно паучков, мне никак не удавалось убедить ее не переоценивать возможностей этих маленьких существ. Они наилегчайшие, их как бы и нет, они беспомощные, как она сама. Их можно раздавить. И с трудом я сдерживал себя, чтобы не убеждать ее слишком наглядным примером, и отпускал насекомое.
Правда, вспоминалось мне, что и я в детстве боялся насекомых, особенно облетающих тебя, жужжащих. Я никак не мог примириться с таким явлением, как шмель, лет до шестнадцати, и, когда однажды – правда, только в помыслах – совершил дурной поступок, он налетел на меня и погнал из деревни.
Помню, как бежал от шмеля по лесу, пока не пошел дождь, и тогда он, наверное, испугался дождя и тоже умчался куда-то.
Я вспоминал, что, прежде чем начал целовать деревья – а у меня есть такая привычка, когда никого нет рядом или слишком близко, прижаться к стволу дерева губами, – я бесконечно боялся их, я голову боялся поднять, чтобы взглянуть им в лицо, и много времени прошло, пока не понял, что не могу без них жить.
Друзья даже прозвали меня друидом, надо объяснить моей дочери, что такое друид и как я им стал, пусть посмеется.
Но Вакса продолжала беспокоить меня. Сказки я рассказывал как прежде, рассказывал, даже забывая о случившемся. Никуда она не делась, раз моя дочь так бережно прижимает ее к себе и из темноты ночи, поблескивая, смотрят на меня самые внимательные в мире глаза.
Но теперь, слушая сказки, Маша стала требовательней, она слегка направляла меня, так, чтобы не спугнуть моего вдохновения, но в то же время услышать что-то необходимое ей самой. И Ваксе.
– …и вот, увидев Ваксу, Робинзон Крузо вскричал: «Ура! Я не один! Мне ничего не нужно в мире, когда рядом необыкновенная собачка Вакса, принадлежащая Маше, той самой Маше, о которой я столько слышал, скитаясь по бурным морям…»
– Нет, папа. – Она закрыла мне рот ладошкой. – Он не мог так сказать, у него была любимая девушка-мечта, о ней он думал в морях.
– Любимая девушка Робинзона Крузо? – опешил я.
– Да. И это совсем не Маша. О Маше он слышал только однажды, когда в одном из плаваний повстречал тебя. Это ты рассказал ему обо мне и о Ваксе. Но этого оказалось вполне достаточно.
– Да, действительно, – делая вид, что вспоминаю, соглашался я. – Я рассказал ему о вас. Откуда ты это знаешь?
– Я все-таки фея, папа, как бы ты ни возражал. Я каждое утро и вечер жду, когда Вакса станет живой и поведет меня в волшебную страну, где есть остров, далеко, как у Робинзона Крузо. Я придумываю эту страну, придумываю, что мне нравится, переношу в другую голову, там выбрасываю из головы. Ну, продолжай.
И я продолжал.
Так шли наши дни, в которых было все, кроме покоя.
Вакса летела под откос, впервые предоставленная самой себе, брошенная в мир из окна поезда твердой рукой.
Эта была не игра, падать она умела, Маша часто подбрасывала ее высоко, чтобы тут же поймать в объятья. Это было чье-то недоброе намерение – избавиться от нее, устранив из Машиной жизни навсегда. «А какая была хорошая жизнь!» – подумала она еще в воздухе и, перекувырнувшись дважды, ударилась спиной о землю и потеряла сознание.
Очнулась она в редком кустарнике, почти безлиственном или с очень чахлыми листьями, потому что он находился вблизи железной дороги, а в стороне Вакса, насколько позволяло ее неудобное положение, краешком глаза увидела какие-то строения, похожие на дома.
«Даже не знаю, – подумала Вакса, – хочу или не хочу я, чтобы там тоже жили люди».
Ей достаточно было воспоминаний. В них сохранилось столько тепла, и она решила, что его хватит до самой смерти, а в том, что она здесь и умрет, истлеет, Вакса не сомневалась. Земля не была ей чужой, но все– таки это было что-то такое сильное, самостоятельное, такое отдельное, что прекрасно могло обойтись без нее.
Вокруг, кроме листьев, веточек, корешков, лежал всякий мусор, вероятно подкинутый теми самыми людьми, которых Ваксе так не хотелось видеть.
«Ей место на помойке», – вспомнила она слова того недоброго человека и удивилась, как быстро все сбылось, он не ошибся.
Блестела полиэтиленовая бутылка, прибитая каблуком, вся изнутри и снаружи обсиженная муравьями, они пытались перетянуть ее к муравейнику. Но бутылка была огромной, а вход в жилье, наверное, под стать муравьям – маленький.
Им никогда это не удастся. Но муравьи упрямы, она помнила это по детской площадке, будут сидеть, пока какая-нибудь новая находка не отвлечет их.
Старый заброшенный окурок лежал у самого ее носа. Машина мама курила, и Вакса знала, как дочь с отцом ненавидят это мамино курение и что мама незаметно от них тычет окурки в мусорное ведро.
Но все-таки она была хорошей, нежной женщиной и так бережно ее брала под брюшко, перекладывая с кровати на комод, с комода на пианино. Хорошо иметь маму! Счастливая Маша! Она, конечно, иногда называла Ваксу своей дочкой, но Вакса чувствовала себя, скорее, ее сестрой, иногда даже старшей.
С такой скоростью она родилась в далеком Китае, так быстро пришили голову к телу, вставили нос и глаза, чтобы тут же, не давая опомниться, упаковать и отправить в Европу, в Германию, где ей повезло, конечно, просто невозможно повезло, когда папин друг обратил на нее внимание как на лучший подарок Маше в новогоднюю ночь.
Ах, эта ночь! Ночь знакомства, ночь любви.
Маша сидела между отцом и другом, держа ее, Ваксу, на коленях, и делала вид, что прислушивается к их умным разговорам, они увещевали ее, объясняли, как жить, учили умному, им казалось, чем полезней, тем понятней.