Проблема русско-украинских отношений в свете истории — страница 6 из 8

овно и на Харьков, на Яссы с Букарештом с такою же жадностью, с такими же упованиями, как на Флоренцию, Мюнхен и Париж? Нам скажут: погодите, нельзя же вдруг! И Флоренция до Данте и Ботичелли никому, кроме самих флорентийцев, не была нужна. Но Ковно и Букарешт существуют не со вчерашнего дня; главное же то, что чем дальше, тем народы Европы — и это относится в особенности к "новым" народам — становятся все больше и больше похожими друг на друга, оправдывая предсказание гениального Леонтьева, — и что чем дальше, тем меньше шансов ждать появления нового Данте в Яссах или нового Ботичелли в Ковне. Культура, подобно бритвам и автомобилям, фабрикуется в наши дни "еn serie" в рабочих мастерских английских поставщиков романов, фельетонов и венских композиторов опереток, в ателье Холивуда, и отсюда, переводимая на "национальные" языки, поставляется в Бомбей и Мадрас, в Ригу и Харьков и в бесчисленные центры старой и "новой" Европы. И если старая Европа этому еще в состоянии сопротивляться, благодаря Шекспиру и Толстому, Гюго и Данте, — то что может противопоставить Легару и Эдгару Уоллесу, Лон-Чанею и Мэри Пикфорд — Европа "новая"? Разве собственный "национальный" фильм, крученый при участии "национальных" актеров, Холивуду не подошедших. Но публика нс любит жертвовать собственным удовольствием ради соображений национально-культурного протекционизма и упорно отдает свое предпочтение — Холивуду.

Леонтьев думал, что надвигающееся обезличение Европы есть последствие увлечения идеями эгалитаризма, демократии, интернационализма. Но культурный идеал средневековья был еще исключительнее, еще последовательнее универсальным. Равноправие не предполагает и не требует непременно одинаковости. Европеизация не обезличила Китая и Японии, и не только не обезличила, но потенцировала культурное своеобразие Индии. Шпенглер видит первопричину в том, что "Запад" клонится к своим "сумеркам" и что культура, т. е. свободное творчество, в нем вытесняется "цивилизацией". Но если мы от европейской культуры вообще перейдем к сравнению культуры старой Европы с культурой "новых" европейских народов, то мы все же должны будем вернуться к вопросу, почему же именно эти последние, которые, казалось бы, должны быть свежее, жизненнее, крепче старых народов, — просто в силу того, что они "новые", — почему именно они не в силах уберечь свою молодую культуру от натиска безличной и бездушной "цивилизации"? Ответ, думается мне, будет заключаться в следующем: если, вместо того, чтобы вырабатывать собственную культуру, "новые" народы просто импортируют культуру, фабрикуемую "еn serie", то это потому, что они и сами явились на свет тем же способом; они сами фабрикуются "еn serie", подгоняясь под определенный стандарт. Шпенглер относит "сумерки Европы" на счет ее "старости". Согласно распространенному взгляду, дряхлеющая культура античного мира была омоложена и преображена новыми народами. От "новых" народов нынешней Европы этого чуда ждать не приходится. Ибо они, минуя стадию культуры, сразу вступают в стадию "цивилизации". И симптомы, характеризующие эту стадию, у них обнаруживаются много явственнее, чем у старых народов. То, что у старых народов слагалось веками, отслаивалось поколение за поколением, накоплялось в результате миллионов индивидуальных усилий, заблуждений и достижений, как их национальная традиция, народы "новые" вынуждены "сделать" для себя сразу. Но как можно "сделать" традицию, которая, в силу определения, предполагает именно долгий органический рост? Местный фольклор и местный язык такой "новой нации", бывшие в течение веков достоянием общественных слоев, живших стихийной, полусознательной, неизменявшейся жизнью, остававшейся в стороне от общей жизни культурного человечества, такой традицией не являются. Национальная традиция не резервный фонд, не забронированный капитал; она, как всякая историческая величина, есть процесс, непрекращающееся становление, рост и перерождение национальных ценностей в национальной душе. Точнее говоря, она есть сама эта национальная душа, вечно обнаруживающая себя и вечно обновляющаяся национальная энергия. Нет ничего поверхностнее, как ходячее противопоставление "традиции", как синонима "застоя", — "прогрессу". Оно основано на смешении предметов, служащих вещественным выражением традиции, с отношением к ним людей. Великая хартия вольностей и по сей день является основой английской конституции, по сей день она не отменена никаким последующим законом. Но в этом памятнике нет ни единого слова, которое понималось бы в наше время так, как его понимали бароны, навязавшие хартию королю Джону в Ренимеде в 1215 г., и как его понимал сам этот король Джон. Великая хартия вольностей 1930 года представляет собою итог политической мысли Стефана Лангтона и Симона де Монфора, Брак-тона и Фортескью, судьи Кока и Оливера Кромвеля, Питта и Борка, Бентама и Милля, Биконсфильда и Чемберлэна, Лойд-Джорджа и Рамзея Макдональда. Можно было бы написать историю Великой хартии. Это была бы история английского народа от 1215 до 1930 года, подобно тому, как история Евангелия составляет историю всего христианского человечества. Лютер, признавший только писание и отвергший предание, тем самым лишь открыл новую эру в истории христианской традиции. Но славянофильские бороды и мурмолки, но петербургские дачи в стиле "де рюс с петушками", но полотенца над портретом Шевченка с вышитыми на них девчиной и парубком, танцующими гопака, — это лжетрадиционализм, фетишизм, суррогат религии национальной традиции. Национальная традиция не только оберегает народ от обезличения, — она таит в себе импульсы для дальнейшего роста. Шпенглер поторопился похоронить старую Европу. Он проглядел факты текущей жизни, — обыкновенный для эпигонов романтики случай. Явления Пикассо, Дерена и Лота, явления Гуссерля, Теодора Литта, Макса Шелера показывают, что французская живопись и германская философия далеки от старческого склероза. Старым народам "цивилизация" угрожает в сравнительно слабой степени. Традиция помогает им преодолеть ее. Но для "новых" она опасна смертельно.

Итак, для "новых" народов нет выхода, нет места под солнцем? Итак, их удел — ассимиляция с историческими нациями, или же — навеки — жалкое прозябание в виде псев-донаций, якобы наций? Они опоздали явиться на свет, войти в историю, — и поэтому им также не суждено вложить свою долю в историю мировой культуры, как получить свою долю из европейских колоний Африки?

* * *

Кто сделает такой вывод, кто мне припишет такой вывод, покажет, тем самым, что он не усвоил себе основной мысли всех моих рассуждений, мысли о текучести истории. В частности — нс усвоил себе мысли о нынешнем кризисе национального государства, еще точнее — кризисе политики национальностей, кризисе, выражающемся в том, что кульминационный пункт в этой политике несет в себе свое собственное отрицание. В этом можно убедиться сразу на одном факте. Новые государства, вызванные к жизни после великой войны в силу принципа национального самоопределения, сложились нс как национальные государства, а как маленькие империи, так что, строго говоря, незачем было, во имя этого принципа, разрывать на части "лоскутную империю" Габсбургов и обрезывать Россию. "Лоскутная империя" была учреждением, во многих отношениях весьма устарелым; однако, чем "Великая" Польша или "Великая" Румыния лучше ее? И нечего думать, что пересмотром Версальского и дополняющего его договоров дело можно было бы поправить радикальным образом. Затруднения здесь непреодолимы: они состоят в том, что в современной Европе границы естественные (стратегические), национальные и экономические не совпадают и что в целом ряде пограничных, промежуточных зон, зачастую весьма широких, население так перемешалось, что, как ни размежевывай соседей, удовлетворить все национальные притязания нацело все равно не удастся. Самым важным является, разумеется, несовпадение национальных и экономических границ.

Регионализм, областничество становится все более и более существенным фактором политической истории. Регионализм нередко — и весьма охотно — смешивают с национализмом. Локальные бытовые особенности, всего чаще определяемые способом хозяйствования в данной области и характером ее хозяйственных ресурсов, выдаются заинтересованными за национальные. Подчас это делается вполне bona fide, — ибо огромное большинство людей, борющихся за "национальное самоопределение", не отдаст себе — мы видели это — отчета в том, что такое нация? Хорватское движение — типичный пример движения областнического. Хорваты хотят более справедливого распределения налогового бремени в королевстве СХС, хотят управляться собственными чиновниками, а не присылаемыми из Белграда. В культурном отношении хорваты и сербы, несмотря на различие веры, — один народ, имеющий общий язык. Но хорваты называют свое движение — национальным. Иногда это делается с расчетом. Так, украинизаторы присвоивают Украине козачество, истолковывая козаческое, явно областническое движение, как "национальное".

Легенда о "козацкой нации" уже получила, к слову сказать, некоторое распространение и в Европе. Один, довольно известный, теоретик национального вопроса, Van Gennep в своей книге "Traite des nationalites" (1923), представляющей соединение незаурядной остроты мысли с просто поразительным по развязности и по глубине невежеством, утверждает, напр., что козаки, правда, нация, но отдельная от украинцев; украинцы де без сопротивления подчинились Москве, доказав тем свое христианское смирение исконно-православного народа, тогда как козаки с Москвою боролись; это потому, что козаки — не русские, не малороссы и вообще не славяне, а византинизованные и христианизованные турки. Понравится ли это открытие украинизаторам — не знаю. Трудность иной раз отличить регионализм от национального движения не подлежит сомнению. Регионализм может сопутствовать этому движению (Эльзас и Лотарингия), может, в конце концов, создать его. Отпадение С. Америки от Англии было результатом американского областничества. Регионализм может, как это видно из того же примера, пересиливать национальные тяготе