Продавцы теней — страница 3 из 3

Глава I. Золотое сияние

Вначале сентября 1923 года объявили большой прием по случаю приезда из Москвы первой звезды российской синематографии, надменного героя-любовника Ивана Милославского. Он приехал в Ялту оглядеться: уж больно много ходило слухов об этом Новом Парадизе, русском Холливуде. И размах-де нездешний, одних мелодрам снимают сразу десяток, что ж говорить об исторических и комических, и граф Толстой из Франции сценариусы шлет, и гонорары артистам платят бешеные, и дворцы под декорации строят, да такие, что потом продают втридорога богатым купцам и фабрикантам под имения, и сеть синематографических театров по всей России строят. Деньги крутятся огромные.

Это у кого огромные деньги — у Ожогина? Милославский не верил слухам. Когда-то сам был на кинофабрике Ожогина не последним актером. Многое знал. Тогда действительно большие потоки текли через ожогинские векселя и расписки. Но с тех пор много другой воды утекло — совсем не золотоносной. В Москве вообще думали, что после самоубийства Лары он сломается и сгинет. Не сломался. Приятно, конечно, что не пропал человек. И здесь, в провинции, можно какое-нибудь кино делать. Открыть свою маленькую студию и — строгать по двухчастевке в полгода.

Милославский приехал ранним воскресным утром, предупредив Ожогина. А тем же вечером был зван на прием, который устраивали в его честь. Тоже приятно. Прием устраивал некто Борис Кторов — новая ожогинская звезда, комик, о котором в столицах уже слыхали, но которого еще не видали. Говорят, он затмил самого Чаплина. Ильинского переплюнул. Говорят, приносит работодателю немалые прибыли.

…Кторов, у которого не было собственного дома, поселился на даче, которая его развеселила. Владелец, костромской купец, вместо скульптур надменных львов водрузил у парадной лестницы слонов, бивни которых застенчиво поддерживали балкончики второго этажа. У черного входа на заднем дворе красовалась зебра. Ее голова внушительным барельефом выглядывала из двери. Хвостик — ручка двери. Дача требовала определенного к себе подходца, и Кторов решил устраивать приемы.

Петя Трофимов перевел статью из заокеанского журнала о том, что на студии Холливудские Горы богатые актеры проводят празднества для своих товарищей. Просто так, без повода. Со сказочным шиком. Идея пленила Кторова и ужом юркнула в другие дома — киношная братия сняла в этом сезоне почти все дачи на побережье в ожидании, когда можно будет приглашать бомонд на собственные белокаменные виллы. Такие виллы в колониальном стиле — последний писк местной архитектурной моды — начали расти на крымских взгорьях.

За год существования русский Холливуд если и не превратился в киноимперию, то был близок к этому. Снимали благодаря усилиям Ожогина быстро. Прокатывали благодаря усилиям Зарецкой резво. Гонорары благодаря усилиям Чардынина выплачивали вовремя, и немалые. Актеры колесили по округе в разноцветных лакированных «бьюиках» и «фордах». Туалеты выписывали из Парижа. Ввели моду на сладкое местное вино, южноафриканские бриллианты и слово «коктэйль». Друг друга называли «крошка» и целовались при встрече — мужчины тоже. Прием в честь приезда Милославского никого не удивил.

Милославский вошел в огромный, залитый солнцем зал с высокими — в пол — французскими окнами, распахнутыми на широкую каменную террасу с плавной лестницей, стекающей к морю, и сразу почувствовал себя неуютно. Прямой, напомаженный, затянутый в рюмочку, с брезгливым выражением лица, тонкой сигариллой в углу рта, в черном фраке с атласными лацканами, он выглядел среди киношного сброда как белая… нет, черная ворона. О южная вольность нравов! Милославский — блюститель этикета, раб моды — слегка поморщился. Белые летние костюмы вместо фраков. Платья с рисунком из крупных ярких цветов. Впрочем… Он пригляделся. И костюмы, и платья — недешевы. Материи из самых дорогих. Покрой изысканный. Видно, что пошиты нездешними портными. Это у них мода такая? Дачный стиль? А он как дурак… И главное, никто не предупредил… Подскочил официант с шампанским. Он взял бокал, пригубил. Шампанское оказалось преотличнейшим. Это разозлило еще больше.

Подошел хозяин дома, вслед за ним Чардынин с Ожогиным, подплыла Зарецкая с местными актерами и актерками. Милославский приосанился. Поцеловал несколько ручек. Подумал мельком, что Ожогин — хоть куда, видно, и правда вынырнул.

Разговор крутился вокруг московских новостей.

— В Петербурге сегодня взят курс на политическое кино, — вещал Милославский, слегка растягивая слова, что казалось ему верхом светского шика. — Мелодрамы и комические больше не в чести. После «Защиты Зимнего» господина Эйсбара каждый уважающий себя кинозаводчик считает своим долгом возбудить патриотическое чувство мыслящей публики, так сказать, обратиться к обществу с призывом.

— А другие чувства возбуждать не пробуют? — смеялся Ожогин. — Ох, жаль мне такое кино!

— Зря смеетесь, уважаемый Александр Федорович! — с достоинством отвечал Милославский. — Настроения сегодня в стране очень неспокойные. Рэволюционэры опять поднимают головы. Экстрэмисты…

— Послушай, крошка, — одна из старлеток, что, открыв рот, взирали на Милославского, потянула за подол другую. — Ты не знаешь, что такое «экскрэмисты»?

— Кажется, что-то неприличное, — прошептала в ответ крошка, и обе прыснули в кулачки.

— Так вы предлагаете не смешить публику? Не давать ей отдохновения, развлечения? А как же любовь? — не мог успокоиться Ожогин.

— Понимаете ли, Александр Федорович, требования времени сегодня чрезвычайно строги. Обращаться следует к высоким жанрам, к трагедиям шекспировским, к синематографическим одам, к эпопеям во славу…

— И-и-и, батюшка, и горазд же ты ерунду молоть! — раздался громкий голос Зарецкой. — Эпопеи, оды… Прямо придворный стихоплет. Кино — искусство грубое, что скажешь, Александр Федорович?

Ожогин, выставив вперед лоб, смотрел на нее со странным выражением лица. Наконец помотал головой, будто разгоняя наваждение.

— Не знаю, Нина Петровна. Уже не знаю.

— Чего уж знать! Смех да слезы — вот и вся музыка. Прямо в сердце бьет. А коли вы собрались обращаться к публике с призывами, не ждите, что она будет вам за это деньги платить.

Милославский натужно улыбался. Спорить с Зарецкой бессмысленно. Все знают, что ее не переговоришь. Еще и дураком выставит. Ему уже успели шепнуть о ее романе с Ожогиным. А бабенка ничего, крепкая. И Лара была хороша. Милославский перевел взгляд на Ожогина. И что находят женщины в этом увальне?

Маленький оркестрик в углу негромко наигрывал чарльстон. На террасе, пятнистой от бликов солнца, какая-то актриска сбросила туфли и, ступив босой ступней на горячие каменные плиты, игриво взвизгнула и пошла выделывать ногами кренделя. За ней потянулись другие, и вскоре весь пестрый киношный сброд вскидывал руки и ноги, бил в ладоши, по-обезьяньи сгибал колени и двигал в такт музыке бедрами.

Двери во внутренние комнаты распахнулись. «Ах!» — пронеслось по залу. Толпа на мгновение замерла и — рассыпалась звонкими осколками, раскатилась по углам, замерла вдоль стен. В зал неспешно вплыл огромный синий шар. На его вершине стоял подросток в голубом трико, расшитом золотыми звездами. Он мелко перебирал жеребячьими ногами, перегибался то вперед, то назад, переламывался в талии, клонился в сторону, пытаясь удержать равновесие. Тонкий, невесомый, контурами воздетых рук повторяющий абрис древнегреческой амфоры. Луч солнца, скакнувший из окна, высветил над его рыжей макушкой золотой нимб и в этом золотом сиянии он медленно плыл над залом, готовый — легкокрылый эльф — улететь туда, откуда бил солнечный луч.

Ожогин смотрел на него в оцепенении. Лишь через несколько секунд он понял, что перед ним не подросток, а девушка. Она подплывала все ближе и ближе. Уже можно было различить ее лицо и улыбку, но он ничего не видел — золотое сияние стояло перед ним. Он почувствовал стеснение в груди. Сердце бухнуло и оторвалось от той слабой ниточки, что удерживала его последние годы, не давала упасть и пропасть. И покатилось вниз, под синий шар, и осталось там — распластанное и покорное.

Из дверей выскочил Кторов и бросился догонять шар с эльфом на макушке, а тот все быстрей и быстрей перебирал ногами, гоня своего ускользающего коня прочь от преследователя. Шар не слушался, вырывался из-под ног и вдруг — сделал рывок и быстро покатился вперед, оставив наездницу без опоры.

Еще одно «Ах!» прокатилось по залу. Мужчины инстинктивно бросились вперед. Женщины закрыли лица. Но эльф, повисев несколько секунд в воздухе, взмыл под потолок и вот уже посылал воздушные поцелуи вниз испуганной публике.

Ожогин выдохнул и залпом выпил шампанское. В груди стучало так, будто работала целая ткацкая фабрика. Он утер лоб. Эльф медленно спустился вниз, отцепил лонжу и начал раскланиваться. Публика неистовствовала. Шар, прыгая со ступеньки на ступеньку, скатывался по лестнице к морю. Золотое сияние по-прежнему било в глаза. «Что это? — лихорадочно думал Ожогин, шаря глазами по залу в поисках ушедшего в облака солнечного луча. — Обман зрения?» И тряс головой, пытаясь избавиться от видения. Эльф исчез, и Ожогин почувствовал мгновенную необъяснимую тоску одиночества. Такую тоску он не испытывал даже в первые месяцы после смерти Лары.

Подошел невозмутимый Кторов. Вокруг тут же собрался народ. Раздались восторженные аплодисменты, которые были неприятны Ожогину, как будто делали что-то очень личное, принадлежащее только ему, всеобщим достоянием. Мужчины блестели глазами.

— Браво, Кторов! Отменный трюк! Где вы взяли эту чудную мартышку?

Ожогин поспешно выбрался из толпы. Отвернувшись к окну, чтобы никого не видеть, он глядел на синий шар, застрявший в береговой гальке и так и не достигший воды. Кто-то тронул его за рукав. Он обернулся. Золотое сияние вспыхнуло и разлилось вокруг ровным сильным светом. Она стояла перед ним, облаченная, как и положено эльфам, в причудливый переливчатый камзольчик и забавную островерхую шапочку с маленьким колокольчиком.

— Александр Федорович! Здравствуйте! Вы меня не узнали? — она протянула обе руки, схватила его руку и затрясла. — Ленни. Ленни Оффеншталь.

— Ленни… — бормотал вконец потерявшийся Ожогин. На лице его блуждало беспомощное, трогательное и податливое выражение, какое бывает у очень близоруких людей, когда они снимают очки. — Вы как здесь? Откуда? — бормотал он.

— Меня Кторов позвал. Мы с ним познакомились в парке. Я там делаю фото. «Моментальная фотография». Не видели?

— Да… Нет… Я в парке редко… Работа…

— Приходите, я вас сфотографирую, — просто сказала она. — Я ведь теперь здесь живу, месяца два как. Не знаю, впрочем, надолго ли.

На него напала паника: надолго ли? Он почувствовал, как от страха похолодели руки и затошнило. Лицо покрылось испариной. Между тем она продолжала болтать, не замечая его изменившегося лица:

— Хороший трюк мы придумали с Кторовым? Я целую неделю репетировала. Знаете, как трудно стоять на шаре! А Кторов гений! — заговорщицким шепотом произнесла она, сделав большие глаза и почти вплотную приблизившись к нему.

Ожогин непроизвольно обернулся на гостей, по-прежнему толпившихся вокруг Кторова. Кторов смотрел на Ленни и улыбался. Его всегда неподвижное, отвыкшее от усилий мимики, ничего не выражающее лицо было расслаблено, как распустившийся по сковородке желток. Ожогин взглянул на Ленни. Та тоже улыбалась Кторову. Ее улыбка, словно неопровержимое свидетельство преступления, поразила Ожогина. «Так вот в чем дело, — подумал он. — Познакомились в парке… Ну как же… Конечно… Где же еще знакомиться? Печальный клоун и веселый эльф… Почему я сразу не догадался?»

— Мне пора, — сухо сказал он, не извинившись и не объяснившись, и быстро вышел из зала, оставив Ленни с недоумением и обидой, написанными на ее подвижном лице.

Глава II. Прогулка по Новому Парадизу

В Ялту Ленни попала с компанией молоденьких актеров, которых встретила в симферопольской гостинице наутро после приезда. Они шушукались, кривлялись, а на самом деле просто нервничали перед пробами и все причитали: «Русский Холливуд! Русский Холливуд!» У них было арендовано авто до Ялты, и Ленни поехала с ними. Знали бы детки, чем набиты ее шляпные коробки! Но Ленни решила не афишировать свои занятия. Она усмехнулась, поймав себя на слове «детки» — ведь эти театральные воробьишки младше ее года на три-четыре.

Всю дорогу она молчала, а в Ялте попросила остановить машину у первой же гостиницы на прибрежной линии. Там и заночевала. Наутро, проверив финансовые запасы, выяснила, что на двух счетах кое-что осталось, но не столько, чтобы усесться в деревянном креслице на набережной, смотреть на синюю скатерку моря и не приподнимать попку. Лизхен порывалась приехать в Ялту, распустить над Ленни крылья, снять дачу, нанять врачей, лечить, спасать, обволакивать, успокаивать, увозить в Швейцарию и там опять лечить, спасать, обволакивать. Но и ей, и родителям были отбиты телеграммы с одинаковым текстом: «Совсем не волноваться тчк Ждать новостей тчк». Лизхен покудахтала, покудахтала и сдалась.

Из газет Ленни узнавала о «деле Неточки», как она про себя называла то, что случилось в Харькове. На следующий день после ее бегства за Неточной приехали родственники из Москвы и увезли его — упирающегося — домой. В Москве Неточку быстро освидетельствовали и признали невменяемым. Дело прекратили. Лилия, Михеев и Колбридж были отпущены из Харькова. Оборудование и киножурналы отдали. Шумиха вокруг несостоявшегося покушения постепенно стихала. Евграф Анатольев слал телеграммы, где настоятельно рекомендовал Ленни оставаться пока в Ялте. Ленни не понимала почему, но в конце концов догадалась: он хотел потихоньку свернуть проект, чтобы его имя больше не ассоциировалось с автоколонной, и боялся, что Ленни с ее непомерным и уже нежелательным энтузиазмом начнет наскакивать, требуя продолжения пробега, не дай бог примется за монтаж фильмы по горячим следам, начнет показывать ее где ни попадя и снова всколыхнет интерес к этому сомнительному дельцу. Интереса Анатольев к своей персоне хотел, а нездорового интереса — не очень.

Недели через три после ее приезда в Ялту объявился Колбридж. Как и было договорено, он дал объявление в газету «Раннее утро». Текст они придумали, когда Колбридж приходил к Ленни в больницу: «Предлагаем синематографические портреты детских утренников». И телефон. И хоть конспирация была уже не нужна — Ленни усмехнулась, прочитав объявление, — она позвонила по указанному телефону, и сердце у нее сжалось, когда телефонные провода донесли до ее уха дребезжащее английское воркование Колбриджа: «Все нормально, милый командир. Машины выпустили, до Москвы добрались без приключений, сдали оборудование в контору, Михеев сбежал из-под венца, Лилия вернулась на студию, а господин Анатольев укатил в Италию. Поеду и я съезжу на родину, милый командир…» Связь прервалась. Ленни засопела, сдерживая слезы: промчалась киноавтоколонна и только дымок повис над пыльной дорогой, да и его развеет ветер через минуту.

«Здрасьте вам — нюни!» — сказала ей пожилая телефонистка, принимая трубку аппарата. Ленни улыбнулась и покачала головой. Нет уж, не нюни.

Прожив несколько дней в гостинице, Ленни одним звонким утром набрела на крошечный беленький домик в кустах акаций и жасмина и едва только подумала, что хорошо бы укрыться за его синими ставенками, как увидела на калитке объявление: «Сдается комната». В эту комнату с чужими фотографиями на стенах, глядящую на море с высокого взгорья, она и въехала с двумя шляпными коробками и дорожным мешком, в нем кроме нехитрых вещичек лежал маленький фотоаппарат. Ленни гладила его как котенка: это было все, что осталось от проскользнувшего сквозь пальцы прошлого, от московского круженья из кадра в кадр, с общего плана на крупный — круженья, в которое ее привез когда-то расписной трамвай.

Пришла телеграмма от Лизхен с вопросом, на какой адрес переслать письмо от Эйсбара. «Пусть лежит», — написала Ленни в ответ.

В домике Ленни жилось хорошо. Хозяйкина кухарка кормила ее по утрам творожниками. Дворик благоухал медовыми ароматами. Плечо почти не болело. Она бродила с фотоаппаратом по округе, забредая иногда в городской парк, где неожиданно нашла себе дело. В парке — платаны, розарий, женские шляпы, мужские трости, детский гомон — она наткнулась на фотобудку и предложила владельцу, старенькому поляку Лурье, открыть салон моментальной фотографии.

— Прямо так уж и моментальной? — прищурился тот.

— Почти.

Идея, которую Ленни подцепила у Михеева, — промывать отпечатки не водой, а спиртом, сокращая время сушки в десятки раз, — восхитила Лурье незамысловатостью.

— Не разумел бы понимать, но братик мой имеет в интерьере жизни аптеку, — провозгласил Лурье. И уже вечером на деревянном столике в павильоне красовалась пятилитровая бутыль со спиртом. — Начиная неизведанное, — произнес Лурье, поднял указующий перст, и работа закипела.

Этот гордый палец красовался на первом глянцевом квадратике, который сох всего полтора часа, а отнюдь не целый день, как требовала обычная технология. Значит, посетитель сможет сфотографироваться при входе в парк, совершить променад и отправиться домой, держа под мышкой конверт со снимками.

Лурье предложил малышке с фотоаппаратом поставить ее имя рядом с его на красочном объявлении, которое самостоятельно нарисовал гуашевой краской: «Моментальные фотоснимки. Прогулка навсегда». Ленни предпочла остаться в тени — «не надо имени», — но заметила:

— Простите меня, господин Лурье, но вторая часть — «прогулка навсегда» — имеет несколько кладбищенский оттенок, вам не кажется?

Лурье поднял и опустил брови. Через час появился новый плакат: «Моментальная фотография. Изготовление снимков за час для вашего архива приятных воспоминаний». Ленни кивнула.

Теперь она появлялась в парке в полдень и за день нащелкивала десятки снимков. Желающие иметь фото позировали при входе в ателье или покупали билет на съемку в парке. Нападение шарика мороженого на бойкого карапуза. Проказы юных гимназистов. Вручение букета цветов мамаше. И просто — лица, лица, лица. Дело шло бойко. В особенно радушное воскресенье — уж очень многие предпочли платановую тень знойному солнцу — Лурье не без застенчивости попросил у Ленни разрешения прикрепить к ее шляпке воздушный шар внушительных размеров на длинной нитке:

— Видите ли, на тонкой кожице я расположил изображение фотоаппарата, и каждый издалека увидит перспективу запечатленья. А то ваша конституция уменьшает восторг некоторых — слишком мал фотограф, чтобы увидеть…

— Анатолий Леопольдович, вы из меня клоуна хотите сделать? — хмыкнула Ленни, однако рекламный шар привязала. Лурье и сам по утрам бродил с громоздким аппаратом вокруг центральной клумбы, но его давно мучил артрит, поэтому больше часа держаться на ногах ему было тяжело.

Воздушный шар с намалеванными на нем каракулями, снующий туда-сюда в двух с половиной метрах над землей, было первое, что привлекло внимание Кторова, когда он зашел в парк, надвинув шляпу и поправив темные очки в пол-лица. Шар пролетел над главной аллеей к карусели, и Кторов тоже зашагал туда. Забренчали, тронувшись, расписные деревянные кареты, и он подумал, что мог бы воплотить мечту — под покровом ночи подкупить владельца и прокатиться в заводном экипаже, куда взрослых не пускают ни под каким видом. Между тем шар переместился в сторону зоологического павильона — географию парка Кторов знал назубок: не один год слонялся от аттракциона к аттракциону, предлагая помощь в починке механизмов. Теперь пузырь завис, судя по всему, над домиком со стеклянными стенами, где в аквариумах разноцветные рыбешки бесшумно наворачивают круги. Не мигая, Кторов следил за пузырем, прислушиваясь к тому, как в голове у него шуршал чертеж — сами собой пересекались линии крепежа, защелки, узлы. Так обычно рождался новый механический гэг — пока он не знал, какой именно. И тут пузырь сделал ему ручкой — видимо, отвязался от владельца и полетел по собственным делам. Прощаясь с ним, Кторов приподнял шляпу.

Солнце скоро скрылось, разноцветье клумб побледнело, толпа в парке поредела — наступило время обеда. Ленни собралась уходить, но тут взгляд ее — особый взгляд охотника, к которому она приучилась, собирая с Неточкой сюжеты для киносъемок, — остановился на интересной сценке. На одном из столиков неприметного кафе, притулившегося около увитого плющом забора, была выложена гора винтиков, гаек и прочей металлической мелкотни, из которых чьи-то большие костистые пальцы выкладывали узоры — то так, то эдак, — видимо продумывая схему работы какого-то механизма. Механический спектакль! Ленни стала щелкать фотоаппаратом. Раз! — и рука сгребла свое инженерное богатство со стола. Ленни перевела видоискатель и сфотографировала лицо: очки, прямая линия губ, будто не приспособленных для улыбки.

Допив стаканчик, Кторов отправился в сторону шапито, где предполагал встретиться с давними цирковыми знакомыми, которых хотел затащить в съемочные чертоги. Для фильмовых серий нужно все больше гэгов, один он уже не справлялся.

Ленни посмотрела вслед высокому нескладному человеку и помчалась проявлять снимки. Вот бы снять сцену с руками и винтиками на пленку! Для фильмы, которой она уже придумала название — «Фантом с киноаппаратом», — это был бы сквозной ход! Рифма, которая соединила бы все ее маленькие сюжеты, пойманные врасплох! Случайный посетитель кафе собирает и разбирает за столиком механизм мира.

Сложив через полтора часа высохшие фоточки в конверт, она пришла к шатру шапито — вдруг странный верзила еще там? А Кторов как раз из шатра выходил. Так они и познакомились. И проболтали час. Возвращаясь вечером домой, Ленни обратила внимание на плакат, перегородивший улицу около синематографа «Вечерний бриз». Лицо без улыбки с прямоугольными чертами. Это же ее новый знакомый!

Смешную они представляли парочку — в сущности, Ленни едва доставала Кторову до талии. Однажды теплым и ласковым вечером она даже подумала — а не может ли быть у них интрижки? Так легко они вместе перескакивают в другие миры, совершенно, казалось бы, осязаемые и материальные. «Нет», — ответила она себе. Не стоит связываться. Ведь с ним надо быть готовой ко всему. Например, расстегнешь пуговички его рубашки — одну, вторую, третью, — а там не только впалая грудь и ребра, а еще в пупок заезжает игрушечных размеров настоящий паровоз. «Человек ли он?» — размышляла Ленни засыпая.

Как-то Кторов сказал ей:

— Приходите в воскресенье ко мне на дачу. Я устраиваю прием.

— Вы? Прием? — поразилась Ленни, так не вязалось это слово с Кторовым. Если бы он пригласил ее в механическую мастерскую на сборку паровоза или в цирк на репетицию нового номера… Выяснилось, однако, что цирк все же будет, а главной циркачкой Кторов предполагает представить Ленни.

— Помните ваш воздушный шар? — спросил он. — А не хотите ли устроить трюк не «Девочка под шаром», а «Девочка на шаре»?

И они засели за разработку трюка.

Так Ленни попала на дачу Кторова, а познакомившись с киношной братией и убедившись, что русский Холливуд — не фикция, принялась упрашивать устроить экскурсию по киногородку.

Однажды он пришел к ней в парк и сказал:

— Сворачивайте съемку. Поедем в Парадиз.

Новый Парадиз потряс Ленни. Цепь павильонов, выстроившихся у линии моря. Невиданные ею диковинные лампы, камеры, краны, рельсы, по ним ездят тележки, на тележке — высокий стул для оператора. Одни операторы крутят ручку камеры, другие просто смотрят в глазок. Как же так? Оказывается, внутри камеры есть приспособление — Кторов называет его «батарея», — аккумулирующее электричество. Камеры работают от электричества, а батареи привозят из Америки. Сотни людей суетятся, кричат, движутся по одной им известной траектории и почему-то попадают в нужное место в нужное время. Хлопают одновременно десятки хлопушек. Десятки ртов одновременно кричат «Мотор!» и «Стоп!». Даже на кинофабрике Студёнкина — самой большой в Москве, — где она бывала не раз, все было мельче, тише, беднее, скучнее. Здесь же перед ней простиралась страна кино с морями, долами, горами, лесами, городами, дорогами и жителями, среди которых она мечтала бы быть.

— А что там, в море? — спрашивала она.

— Корабли. Снимаем морские приключения, — равнодушно отвечал Кторов.

— А там, на горе?

— Декорация. Специально построили — старинный замок. А вон там. — Кторов указывал на огромные причудливые строения. — Марсианский город для космической одиссеи графа Толстого «Аэлита».

— Можно взглянуть?

— Пойдемте.

Они подошли к марсианскому городу как раз в тот момент, когда оттуда выходил Ожогин. Увидев приближающихся Кторова и Ленни, он сделал инстинктивное движение, чтобы скрыться или по крайней мере сделать вид, что не заметил их. Настроение сразу упало. Ему стало тоскливо и тягостно. Видеть их вдвоем было так мучительно, что он сам удивился силе этого чувства. Он резко развернулся, намереваясь уйти, но было поздно — они заметили его.

— Александр Федорович! — радостно воскликнула Ленни, давно забывшая о том, что он обидел ее на приеме у Кторова, и бросилась к нему: — Как у вас тут!..

Ей не хватало слов. Она приплясывала вокруг него, и солнечные лучики били из ее сияющих глаз. Он стоял ослепленный этим все поглощающим сиянием, а когда через несколько мгновений зрение вернулось к нему и он снова увидел ее — подпрыгивающую, размахивающую руками — и смог сосредоточиться, новое обстоятельство заставило его изумиться: он потерял слух. Он смотрел на восторженное лицо Ленни и понимал, что она быстро говорит. Только вот — что? Он встряхнул головой. Наваждение рассеялось, и он услышал — нет, не Ленни — Кторова.

— У вас есть полчаса, Александр Федорович? Поводите по территории эту прекрасную девицу, а то мне пора на грим.

И не успели они опомниться, как он повернулся к ним прямой жесткой спиной и зашагал прочь. Ожогин кашлянул.

— Так куда вас повести, мадемуазель Оффеншталь? — хрипло спросил он.

Ленни была смущена.

— Простите, Александр Федорович, вам, наверное, некогда. Я пойду, — пробормотала она.

Он испугался, что она действительно уйдет.

— Нет, нет, не уходите, — поспешно проговорил он. — Я совершенно свободен. Что вы хотите посмотреть?

Ленни хотела посмотреть, как монтируют фильмы, и он, забыв о двух назначенных встречах и необходимости именно сегодня просмотреть счета и подписать несколько договоров на поставку оборудования, повел ее к монтажным. Мимо промчались разноцветные вагончики — вся территория Нового Парадиза была прошита дорожками, по которым раскатывали смешные трамвайчики, развозя киношный люд из конца в конец студии. Ожогин подумал было, не прокатить ли Ленни на таком трамвайчике, но тут же сообразил, что на трамвайчике они доедут до монтажной всего за пять минут, а если идти кружным путем… И он повел ее по еле заметной тропке, вьющейся между соснами, тропке, которая, делая огромную петлю, огибала территорию Парадиза.

Она жадно, глотая от нетерпения слова, расспрашивала, какие камеры используют, и как выставляют свет, и как сушат и проявляют пленку, и на каких монтажных столах работают, и какие новые объективы пришли из Германии, и вообще — как начинался Парадиз и что осталось сделать. То и дело она оборачивалась к нему, глядя снизу вверх горящими глазами, обдавая его теплым светом, задевая рукав его пиджака то плечом, то взлетающей кистью руки. Он отвечал ей подробно, обстоятельно, раздумчиво, вздрагивая от ее прикосновений, чувствуя приливающий к щекам жар и делая над собой громадное усилие, чтобы вникнуть в смысл вопросов. Вдруг она споткнулась о вылезший на дорожку корень сосны и уже летела вниз, грозя распахать землю носом, но он подхватил ее, приподнял, поставил на ноги и, смутившись, отдернул руки. Она не заметила его смущения, как не заметила ни своего несостоявшегося падения, ни его помощи.

— Вы — удивительный человек, Александр Федорович! — воскликнула она, обращая к нему раскрасневшееся от возбуждения лицо.

— Я? — растерялся он, не ожидая такого резкого перехода разговора на его скромную персону. — Самый обыкновенный.

— Да потому что! — с жаром сказала она. — Вот это все… — она развела руками, как бы охватывая одним жестом огромные пространства Парадиза, — …и все это — вы!

— Ну, почему я… — бормотал он, отворачиваясь и пряча от нее жалкое, растекшееся от самому ему непонятных чувств лицо. — Мы все тут… И Василий Петрович, и Нина Петровна, и много…

— Все не считаются, — по-детски перебила она. — Все — это прибавка. Всегда есть кто-то главный. Ведь это ваша идея?

Он кивнул.

— Вот видите. Значит, вы за все отвечаете. — Она помолчала. — Любовные драмы, приключения, полеты в космос… — задумчиво проговорила она. — Я понимаю, Александр Федорович, все это красиво. Но ведь это неправда. Так в жизни не бывает.

— Что не бывает? Любви?

— Не бывает любви, как в кино. Камера неподвижна. Актеры произносят заученные реплики, делают отрепетированные жесты. Их лица подсвечены искусственным светом. Финал известен. Все предсказуемо и потому неинтересно.

— Но это же кино, в нем все условно.

— Неправда! — горячо воскликнула Ленни. — Кино может быть другим! У меня есть пленки. Я ездила несколько месяцев с киноавтоколонной. Мы снимали на улицах, ловили жесты, выражения лиц, спонтанные чувства. Там — жизнь как она есть, жизнь врасплох. И знаете, что получается? Жизнь непредсказуема, но, когда вмешивается камера, выявляется гармония, логика непредсказуемости. Камера, как волшебная палочка, превращает хаос в порядок.

— Это можно придумать, — усмехнулся Ожогин, — и, быть может, даже снять. Но сделать из этого фильму невозможно.

— Почему? Очень даже возможно!

— Да это все поэзия, эфир! А где сюжет? — вскричал Ожогин, задетый разговором.

— Можно придумать что угодно. Что вы все — сюжет, сюжет! А жизнь, по-вашему, готовый сюжет? — И Ленни в сердцах рубанула воздух сжатым кулачком.

— Кино не равно жизни!

— Кино равно жизни!

Вдруг оба разом остановились смутившись. Им стало странно и неловко, что они так разгорячились. С чего бы это? Неужели только кино ввело их в такой раж? Постояв молча несколько секунд, они пошли дальше, не глядя друг на друга.

— Какую же фильму вам хотелось бы снять? — наконец спросил Ожогин.

— Представьте себе человека, который работает оператором на кинофабрике, — начала Ленни рассказывать. — Днем он в павильонах снимает мелодрамы, а ночью, во сне, видит совсем другое кино. Ему снится, что он снимает руки какого-то человека. Руки зачерпывают воду из таза, берут бритву и помазок, наливают в чашку чай, размешивают сахар, гладят детскую головку, покупают у мальчишки газету, хватаются за поручень трамвая, кладут кирпич, разламывают хлеб и так целый день до вечера, когда они снова зачерпывают воду и плещут на лицо. Так в руках воплощается портрет человека. Может быть, оператор снимает руки разных людей и показывает один день жизни города. А утром он просыпается и снова идет на кинофабрику снимать мелодрамы… — грустно закончила Ленни.

— Но вы можете показать, как его руки снимают камеру со штатива и уносят на улицу, — улыбнувшись, заметил Ожогин.

— Да, правда! — обрадовалась Ленни.

— Вы покажете мне свои пленки?

— Они не готовы. Их надо смонтировать, кое-что доснять. Когда-нибудь покажу.

Они дошли до бывшей усадебки, где теперь располагались монтажные.

Навстречу им с выпученными глазами бежал Петя Трофимов.

— Александр Федорович! — закричал он, увидев Ожогина. — Немцы ждут два часа!

— Иду, иду! — поспешно отозвался Ожогин и обернулся к Ленни: — Простите, мадемуазель Оффеншталь, я должен идти — дела. Петя проводит вас дальше.

Он взял ее руку, церемонно поцеловал и на несколько мгновений задержал детскую ладошку — зернышко, утонувшее в скорлупе ореха, — в своей большой ладони. Его рука была теплой, и эта теплота удивила ее. Она привыкла к рукам Эйсбара, которые были обжигающе горячи, когда он желал ее, и обжигающе холодны, когда желание удовлетворялось и он становился равнодушен. Она улыбнулась.

— Можно прийти еще?

— Почту за честь.

Через час из окна кабинета Ожогин увидел, как Ленни выходит из ворот Парадиза в сопровождении Кторова. Он провожал их взглядом до тех пор, пока они не скрылись из вида, и, дав себе слово впредь не думать о ней, почти успокоился. Но вечером, на террасе дачи, за чаем, вдруг начал рассказывать Чардынину и Зарецкой о странных идеях Ленни, избегая называть ее по имени, — «эта девочка», говорил он, опасаясь, видимо, что при упоминании имени голос выдаст его.

— У нее есть съемки, из которых она хочет сделать фильму, но над ними надо работать, — закончил он.

— Так дай ей монтажную! — мгновенно отреагировала Зарецкая. — У тебя тут и так целый зверинец. Поляк этот… как его…

— Манский?

— Ну да, Манский с его манией превращать дохлых букашек в живые картинки. И Кторов ваш тоже хорошее чудо-юдо. Пусть девчонка работает, может, что и выйдет.

Глава III. Эйсбар возвращается

Сергей Эйсбар спустился по трапу, брошенному на берег с «Великой Елизаветы», трехпалубного лайнера, пришедшего из Индии в одесский порт. С корабля Эйсбар поехал на вокзал и купил билет на первый же поезд в Москву. Долго грузили его поклажу. Чувствовал себя отвратно: располнел — не сильно, но часто становилось тяжеловато дышать. Море утомило его: всю дорогу оно казалось закрытым занавесом, в колышущуюся стену которого вынужден вместо спектакля утыкаться взглядом театрал.

Мелькание сменяющихся пейзажей за окном поезда подействовало успокаивающе. После пряных красок Индии зимняя Москва показалась снятой на черно-белую пленку. На набережной, напротив храма у Пречистенских ворот, высилось нагромождение квадратов из стекла — значит, конструктивисты все-таки нашли поклонников своего функционального стиля. А Федор Шехтель, автор сказочных особняков, которые целой клумбой расцвели в районе Арбата в 10-х годах, видимо, получил право на строительство павильонов подземной железной дороги. С подземкой Москва затянула — в европейских столицах она функционировала уже несколько десятилетий.

После полуторагодового перерыва таксомотор вез Эйсбара по знакомым вроде улицам, но через каждый квартал возникали неизвестные строения, увенчанные большой буквой «М». Вензель буквы — с изгибчиком древнерусской каллиграфии. А входные павильончики на станции подземки выполнены в разных стилях: мавританский, бухарский, готический, викторианский и просто выдуманные архитектором драконы, заглядывающие в окна, рыбы, помахивающие хвостами над дверным порталом. Эйсбар развернул газету — поморщился, обратив внимание на заметку о своем прибытии, и уткнулся в дискуссию о том, что «… Шехтель и его станционные павильоны превратили Белокаменную в город-сон». Есть немного. Эйсбар вспомнил поразившие его «Ворота Индии» в Бомбее. Оглянулся на второй таксомотор, который вез багаж. И мысли снова пошли по кругу.

Какими радужными были первые месяцы съемок и к какому развалу все пришло. Он объехал несколько провинций, ощутил, что значит находиться в грязи людского месива, и понял, как снимать эту кашу, в которой одна плоть неотделима от другой. Написал сценарий: европеец вместе с тибетским монахом ищет ребенка, в которого реинкарнировался Будда. История об анонимном Боге, которого толпа не знает, но которому инстинктивно подчиняется. Он уже видел, какой должна быть фильма, и знал, что та станет революцией не только для русской, но и для европейской аудитории.

Действительно, из Германии и Англии пришло оборудование. На паях с англичанами был арендован самолет. И, однако, все происходило в каком-то мареве — будто не ты сам ходишь, отдаешь указания, выбираешь, а тебя несет облако, наполненное густым пряным дымом. Оно не отпускает ночные сновидения, в нем слоятся мысли — ненужные цепляются за нужные, наслаиваются одна на другую. Нет ясности. И нет в голове порядка, который Эйсбар любил.

Александриди был невыносим. Делать ему было особо нечего, и он валялся целыми днями во влажной духоте гостиничного номера, который — к неудовольствию Эйсбара — оказался смежным с его собственным, жаловался на англичан. Англичанок называл неоструганными досками — «жестки и шершавы», — их мужья досаждали ему тем, что даже в постели говорили о футболе и политике. И те и другие быстро ему надоели, и он переключился на местное население. Пристрастился к марихуане. Сладкий запах травы был повсюду. Эйсбар тоже пробовал курить, но ему не понравилось, что размывается картина мира. Он точно знает, какой она должна быть и какие действия надо совершить, чтобы ее своим внутренним зрением видел не только он, но и люди в кинозале. Эйсбар любил ставить точки и восклицательные знаки, а здесь все тонуло в многоточиях. И запах! — приторный или сладковато-резкий, он оказался больше чем эфиром, он материализовался в заразу, которая поначалу незаметно, но последовательно травила съемочную группу и съемки. Люди уходили со съемки посреди дня, бросив дело на половине эпизода.

Гесс безуспешно пытался все делать сам и сохранять сосредоточенность. В один прекрасный день ассистент Эйсбара улыбнулся и уехал с какой-то англичанкой на север. Больше они его не видели. Оказалось, что съемочные записи, которые он вел — номера эпизодов, дублей, точки съемки, — в полном беспорядке, а частью потеряны.

Сейчас, вернувшись в Москву, Эйсбар с ужасом думал о том, что снятые, неснятые и снившиеся влажными беспокойными ночами эпизоды слиплись в его сознании в громадный неподъемный ком. Надо отсматривать весь материал, дубли, искать кого-то, кто будет разбираться в записях. Где, например, эльф Ленни? Вот бы кто помог…

И эта катастрофа со статистами, в которой он виноват совсем не в той мере, в какой представляла британская газета, выходящая в Бомбее. С того бессмысленного крушения моста все и началось.

Таксомоторы остановились около дома Эйсбара почти одновременно. Эйсбар вышел из машины и едва не поскользнулся на подмерзшем тротуаре, но удержался на ногах, найдя точку опоры в виде сугроба. В не по сезону легкие туфли сразу набился снег. От свежести снега и яркого простого света ему неожиданно полегчало. Воспоминания отступили. Дома. Нигде не пахнет приправой карри. Как-нибудь все уладится.

…Вскоре после приезда в Индию Эйсбара начали мучить сны, полностью повторявшие то, что происходило днем, но в черно-белом варианте — будто происходившее было проявлено и отпечатано на пленке. Явь и сон путались в голове, и когда он смотрел в видоискатель камеры, у него иногда выступала испарина: он не понимал, что видит — вчерашний ли, завтрашний сон или подготовленную для съемки мизансцену? Надо ли кричать Гессу: «Мотор! Начали!»? Или Гесс посмотрит на него как на полного идиота? От пряной еды его лихорадило, он без конца жевал хининовые таблетки, однако это не помогало. Голова кружилась в самые неожиданные моменты. Иногда, когда влажный ветер нес его приказ: «Всем статистам сдвинуться вправо!», «Всем статистам подать влево!» и бывший матрос, русский, нанятый переводчиком, свистел его слова на местном наречии, — он ловил себя на том, что твердо не знает, где право, а где лево.

Эпизод потасовки жителей деревни с колониальными солдатами готовили несколько дней. Достаточного количества белых лиц для средних планов британцев не нашли и решили снимать масштабную, густо населенную копошащейся массой людских тел, сцену издалека. Возникла проблема: рекруты из белого населения, бывшие мелкие чиновники британской миссии, отказались от съемок, узнав, что эпизод будет сниматься на мосту.

— Мост дряхлый! Я бы не рисковал! — рявкнул во все горло старикан с красными прожилками на лице, и его послушали остальные храбрые британцы.

Стали советоваться с местным консультантом. Тот ездил в какое-то управление — или врал, что ездил, — привозил карты и чертежи, из которых выходило, что снимать можно. Консультант залезал под мост, вымерял стяжки, цокал языком, свистел и качал головой: «Да! Да!» Снимать Эйсбар собирался на закате — против красной тарелки солнца — и продолжать с наступлением темноты, чтобы статисты казались фигурками, вырезанными из черного картона.

Эйсбар то и дело отодвигал оператора, заглядывая в глазок объектива.

— Может, сам встанешь у камеры? — спросил в конце концов Гесс. Эйсбар кивнул, и они поменялись местами.

Дальнейшее Эйсбар видел через глазок видоискателя. Около сотни крестьян вы&ли на мост с одной стороны и десятка четыре солдат — с другой; включили прожекторы. Застрекотала камера и… остановилась.

— Вяло! Вяло идут! — закричал Эйсбар в рупор, как будто массовка могла его понять. Здесь она напоминала ему скопище травы, податливой, трепещущей от дуновения ветра и безразличной. — Солдатам наклониться вперед, ружья вперед, идти как одно целое!

Матрос переводил, а Эйсбар смотрел ему в лицо, пытаясь различить в птичьем квохтанье неведомого языка свои слова.

— Матвей Тимофеич, — наклонился он к переводчику. — Не могли бы вы им внятно объяснить, я имею в виду солдат, что надо идти в ногу. В ногу! Ать-два! Пожалуйста, скажите доброе слово, как вы умеете.

Матвей Тимофеич горделивым жестом вытер усы и важно кивнул. Эйсбар и Гесс переглянулись, подмигнув друг другу. «Сейчас снимем, сейчас будет… знаю…» — бормотал Эйсбар.

Диск солнца приближался к горизонту. Эйсбар понимал, что на черно-белой пленке он будет казаться рисованным театральным задником — вот и хорошо. Ему захотелось сделать странную сцену, которая в неожиданный момент перевернет весь фильм, — циничную, пародийную. Акцент, меняющий на мгновение смысл происходящего. Это будет эпизод, который покажет комическое бесплодие массовых баталий. Театр теней, снятый в натуральную величину, — это и станет странным акцентом.

Солнце зацепилось за горизонт, свет ушел из воздуха, включили прожекторы. Статисты двинулись: покачнулась и повлеклась волной толпа слева, маршем в ногу застучала каблуками переодетая в колониальную форму массовка справа. Мост вошел в резонанс с шагами марширующих. Камешек выпал из-под основания, потом еще один и… центральный проем моста рухнул. Съемочный люд замер в оцепенении. На мосту началась паника. Статист с рыжим париком на голове, одетый английским офицером, балансировал на краю разлома, а потом рухнул за первой шеренгой солдат.

Эйсбар не отрывался от видоискателя. Он не понимал: это завтрашний сон, сегодняшний или реальность. Быстро темнеющий воздух наполнился криками и визгом. Камера работала, пока не кончилась пленка.

Бомбейская британская газета обвинила Эйсбара в халатности, повлекшей за собой гибель двух сотен людей, и в том, что в минуты катастрофы камера продолжала работать и шли съемки. Последнее обвинение Гесс опроверг, заявив, что он, как оператор, находился в стороне от камеры, и, значит, она была выключена. Однако британцы готовы были раздуть большой конфликт и под сурдинку выдворить русскую съемочную группу из страны. Вдруг публикации прекратились. Эйсбар решил, что не обошлось без дипломатических ухищрений Долгорукого, который, впрочем, напрямую ему ничего не писал. Тем не менее легкое похлопывание по плечу невидимой дланью Эйсбар почувствовал. И это было неприятно.

Глава IV. Ленни получает одно предложение за другим

Ленни стояла у окна, глядела на верхушки пиний, росших вокруг павильончика, выполненного в классическом стиле: ротонда с круглыми белыми колоннами, — и вспоминала, как в первый день, расположившись в ротонде, расставила на полу жестянки с пленками и долго ходила вокруг, не решаясь открыть.

Вот как бывает: столько месяцев видеть во сне прыгучие кадры, столько раз примериваться, как она их смонтирует, и — растеряться в нужный момент. Она беспомощно смотрела на железные коробки. Да подскажите наконец, как начать! Никто не откликнулся, только пинии качали за окном пушистыми шариками крон, и она быстрым решительным движением сорвала крышку с первой коробки. И вот несколько месяцев каждое утро она приезжает в свой павильон, и скоро, кажется, канва фильмы окончательно прояснится.

Нынешняя зима в Ялте выдалась теплой. Воздух был густой, соленый, влажный. Снег так ни разу и не выпал. Говорили, что некоторые сумасшедшие до сих пор купаются в море. Среди них — Чардынин с Ожогиным. Мысли Ленни плавно перекочевали на Ожогина, который по-прежнему удивлял и восхищал ее. Он обладал силой — не такой, как у Эйсбара. Сила Эйсбара была темной, мрачной, жестокой, она подавляла и подчиняла. Сила Ожогина была жизнерадостной, бурлящей, искрящейся, и все вокруг оживало благодаря ей. Эйсбара боялись. Ожогина любили. Он мог делать несколько дел сразу, всегда добивался своего и, даже ругаясь, умудрялся не обижать человека. Конечно, он не знал по именам рабочих и статистов, но люди не были для него неодушевленной массой. Он видел их.

Или она его идеализировала? Идеализировала, потому что — вот и с ней тоже… Кто она ему? Случайная знакомая, но как только она обмолвилась, что ей надо работать с пленками, он сразу предложил ей поместиться в этом павильончике, оборудовал его монтажным столом — она только мечтать могла о таком столе, когда ездила с автоколонной! И все это — бесплатно. Поначалу ей было неудобно. При первой же встрече с Ожогиным, уже начав работать, она заговорила о том, что снимет монтажную, не нищая же она в самом деле, но Ожогин так замахал руками, что она отступила, почувствовав, что ее щепетильность в данном случае обидна для него.

Ожогин влюбился слишком быстро и слишком явно. Что делать с этой любовью в практическом смысле? Немолодой — каковым он считал себя — человек. А она — стрекоза. Манский, если увидит ее, обязательно сделает такую куклу для своей фильмы! Прозрачные крылышки и фасеточные глазищи: видят не только впереди, но и сзади, и все — по-стрекозьи, кусочками калейдоскопа.

Ожогину почти никогда не снились сны — к чему упорядоченному рассудку лишние развлечения? — но вдруг приснилось лицо Лары. Белое, лишенное тени тревоги, оно опускалось перед ним как гигантская декорация. «Может, я завидую тому, что происходит на съемочных площадках?» — подумал Ожогин, проснувшись. А если с солнечным зайчиком что-то случится? А если все связано тайной нитью: сгоревшее лицо Лары, любовь его Ленни («его»… смешно) к Эйсбару (он знает, он видел ее лицо тогда, в подворотне), который… как страшно. И не просто так ему теперь кажется, что она светится как ангелок — так же в павильоне кинофабрики, освещенная электрическими лампочками, должна была светиться Лара. Заговор судьбы?

Ожогин быстро встал и направился в ванную комнату, где перед большим, в пол, зеркалом начал придирчиво разглядывать себя. Он не находил в себе ни одной черты, которая могла бы показаться Ленни привлекательной. Лицо свое он находил некрасивым. Фигуру — неуклюжей, мешковатой. Никакого изящества. Манеры — не блестящими. Ни легкости, ни светскости. Ум он считал заурядным, характер — скверным (одни вспышки ярости чего стоят!), интересы — приземленными, душевные качества… Душевных качеств он никаких в себе не видел. Он знал, что Лара не любила его — разве что в молодости, в первые годы супружества, — но это не слишком волновало его. Быть может, потому что ему не пришлось ее завоевывать. Или потому, что ее снисходительное равнодушие быстро стало привычным? А быть может, он был уверен в ней, как может человек быть уверен в обладании собственностью? Или его любви хватало на двоих? Но — Ленни!.. Он больше не хотел одной любви на двоих, не хотел иметь ее в собственности. Он хотел, чтобы она тоже… сама…

Ленни работала упоенно, по многу часов в день, не думая об отдыхе, забывая поесть. Как-то к ней заглянул Ожогин. Она оторвалась от монтажного стола, посмотрела на него красными воспаленными глазами.

— Александр Федорович! Как хорошо, что вы пришли! — сказала она таким усталым голосом, что он испугался.

— Вы хоть иногда делаете перерыв?

— Перерыв? Да… кажется.

— А что едите?

— Да здесь нечего есть! — засмеялась она.

Он смотрел на ее маленькое исхудавшее лицо, запавшие щеки, заострившийся нос, и ему казалось, что она сейчас растает. На следующий день Ленни, придя в монтажную, обнаружила спиртовку, чайник, чашки, изрядный запас чая и сахара, груду печений, сухарей, шоколада и корзину фруктов. С того раза Ожогин стал заглядывать к ней — все чаще, и чаще, и чаще.

Он давно бродил вокруг ротонды с белыми колоннами. Так получалось, что все его пути — на съемочную площадку, в контору, в костюмерные, на склады — пролегали мимо павильончика Ленни. Он долго не решался зайти. Иногда заглядывал в окно, видел склоненную над столом голову, и ему хотелось легонько погладить ее. Первый визит — он рывком распахнул дверь, усилием воли отбросив сомнения в уместности визита, распахнул точно таким движением, каким она открывала первую железную коробку с пленкой, — действительно напугал его.

Он постоянно волновался: где она, с кем, что ела, не замерзла ли, как добралась до дома. Ее лицо и угловатая мальчишеская фигурка виделись ему то в абрисе облака, то в изгибе ветки, то в отблеске морской воды, то среди стволов сосен вдруг мелькал ее силуэт, хотя он точно знал, что она сидит у себя в монтажной.

Ленни всегда была рада Ожогину: усаживала за стол, поила чаем, запускала готовый материал, начинала что-то горячо объяснять. Поначалу он мало что понимал в ее объяснениях и в том, что видел на маленьком монтажном экранчике. Но потом неожиданно для себя поймал ее взгляд на мир и сам не заметил, как увлекся.

Она открывала ему мир со стороны, о которой он раньше не подозревал, — мир нелогичных связей, необъяснимых порывов, причудливых соединений, мир, разбегающийся в разные стороны, мир задом наперед, распадающийся на части и собирающийся вновь в ином порядке. Это было нереально, но это было. Как и сама Ленни казалась ему нереальной, когда он думал о ней засыпая, а наутро оказывалось, что она существует — сидит себе как приклеенная в монтажной.

Иногда она пропадала, и он начинал сходить с ума. Все валилось из рук — чай проливался, карандаши рассыпались, взрывались софиты, ломались камеры, звезды закатывали истерики. Но она возвращалась: «Александр Федорович! А я несколько дней делала снимки в городе. Нашла удивительные типы!» — и все вставало на свои места.

Только об одном Ожогин и Ленни никогда не говорили: о том, что было после самоубийства Лары. Но знали, что оба помнят и думают об этом. И еще. Он всегда замолкал, когда Ленни начинала говорить о необходимости ехать в Москву, чтобы доснять фильму.

— Зачем вам в Москву? Снимайте здесь, — сказал он однажды.

— Ну что вы! — простодушно воскликнула она. — Здесь нельзя. Мне нужен большой город. Трамваи, авто, многоэтажные здания, толпы людей.

Как-то, подойдя к ротонде, он услыхал мужской голос. Прислушался — Кторов. Заглянув в окно, увидел две головы, склонившиеся над монтажным столом.

— Взгляните, Кторов, — говорила Ленни, — это ваши руки, узнаете? Помните, я снимала вас, когда вы собирали какой-то механизм. Вот… сейчас… винтики и гаечки становятся… единым целым. Мне хотелось показать, как из разрозненных элементов, из хаоса создается мир.

— Прекрасно, маленькая Ленни, — отвечал Кторов. — Только…

— Что?!

— Ваш мир слишком механистичен, слишком сух. Ему не хватает влаги. Слеза, катящаяся по щеке, слюна, капающая из пасти собаки, пот, который чья-то рука вытирает со лба. Даже дождь — простой дождь. Влага для ваших винтиков — это смазка, как…

— …эмоции в реальной жизни.

— Вы отлично меня поняли, маленькая Ленни. Оживите свой мир, заставьте дышать этот металлолом.

Они говорили простыми понятными словами, однако Ожогин вдруг осознал, что не понимает их. Какая влага? Какая смазка? Для чего? У них был свой язык, своя, недоступная ему, жизнь. Его охватила тоска — тоска собственной неуместности. Он знал, что никогда не сможет до конца понять ее, и единственное, что он может, — оберегать и поддерживать ее. Он тихо отошел от окна и побрел в контору.

Парадиз втихаря судачил о том, что «хозяин по уши втрескался в эту мартышку», а тот уж и не боялся выглядеть смешным. На вопрос: «Где Александр Федорович?» — секретарша Ожогина с привычным равнодушием отвечала: «Посмотрите в ротонде».

Только два человека ни о чем не подозревали: Зарецкая и сама Ленни. Вероятно, потому, что находились слишком близко от источника страсти.

В январе Ленни получила два письма от Эйсбара. Лизхен переслала их с посылкой, набитой шарфами, зефиром и шелковым бельем. Ленни не сразу открыла конверты — характерная остроугольная клинопись отозвалась в ней маленькой, но болью. Однако любопытство взяло верх. Да и внимание Ожогина, хоть и покровительственное, церемонное, но все-таки немного подняло ее цену в ее же глазах.

В письмах ничего не было о самом Эйсбаре, только наброски нескольких сцен с вопросами: думаешь, так получится? а так? Идеи грандиозные — ничего не скажешь: пятидесятитысячная массовка течет как извилистая река длинным, длинным планом. Между быстрыми набросками мизансцен в его духе — одной жесткой линией — вкралась зарисовка скульптурной композиции, которая совершенно Ленни озадачила: она не предполагала, что такого рода сплетенья и позы имеют право на существование где-либо, помимо алькова влюбленных. Очевидно, рука Эйсбара перерисовала некий каменный барельеф, которому, похоже, немало сотен лет. Приписка мелкими буквами около рисунка гласила: «Деревня Каджухаро. 22 храма Камасутры. Говорят, строители храма спустились с Луны. Не кажется ли тебе, что в этих позах есть что-то одноразовое? Потом никак не разогнешься в первоначальное положение. Не верю, как говорит наш классик. А ты как думаешь?»

Ленни посмотрела на дату — думать бессмысленно: письмо было написано почти полгода назад. Впрочем, и полгода назад она не стала бы отвечать. Но… как ни странно, через традиционно холодный и отстраненный текст сквозила тоска. Он обращался к ней на «ты». И в этой непривычной фамильярности ей почудилось его желание близости. Или только почудилось? И в интонацию тоски вылилась злость на то, что в Индии все идет не так, как он хочет? «Это его дело. Забудь!» — сказала себе Ленни.

На исходе зимы князь Гогоберидзе устраивал прием по случаю окончания съемок серии о капитане Бладе, в которой сыграл одного из пиратов.

В программе значились шашлыки, а также пение а капелла и фейерверк. Хрусталь, серебро, шелковые скатерти… Палуба трехмачтового парусника, бывшего главной декорацией, превратилась в роскошную ресторацию. На столах змеились серебряные кубки. К верхушкам мачт прикрепили прозрачный занавес, который облаком обвил корабль, превратив его в шатер.

Прием был провозглашен как «маскарадный». Тема, конечно, пираты. Большинство гостей явилось с перевязанными черной ленточкой глазами. Но иные проявили фантазию.

— Александр Федорович, там госпожа Мелентьева из «Воскрешенных дважды» пришла в костюме… — Петя Трофимов, запыхавшись, пробирался сквозь толпу к Ожогину. — Она, Александр Федорович!.. Она…

— Что «она», Петя?

— Она одета только в веревки! По ее мнению, это костюм похищенной герцогини! А ведь над нами и так висит цензура! Здесь же писаки!

Стоящие вкруг Ожогина коммерсанты, приглашенные с целью демонстрации продуктивности щедрых вложений, оживились: где же эта, с позволения сказать, похищенная? Петя, чуть не падая от ужаса, топорщил глаза и показывал рукой: там! там! Ожогин добродушно махнул рукой, и купцы, откланявшись, проследовали для лицезрения «звезды» маскарада.

Поднявшись на капитанский мостик, Ожогин смотрел на толпу, бурлящую на палубе. Он и хотел увидеть Ленни, и не хотел. Уже несколько раз он просыпался ночью с ощущением паники — конечно, он ей не нужен. Еще ему было стыдно перед Ниной. Он по-прежнему покорно приходил по ночам в ее флигель, коротко целовал полные плечи, старался соответствовать ее любовному жару, но давно чувствовал, что и ее сильные губы, и пышное тяжелое тело стали чужими. Поглаживая ее волосы, подстраиваясь под ее дрожь, он думал о том, что забыл поставить подписи под двумя контрактами, потом переносился мыслями на строительство павильона для «Молчаливого солдатика» — о, эта серия про юного солдата Великой войны, воскресающего дождливыми ночами, чтобы охотиться на обидчиков тихих людей, на ней столько прольется слез! — одновременно целовал, как любила Нина, ее прикрытые веки и боялся признаться себе, что думает о Ленни. На самом деле он не мог себе представить, как прикоснуться к ее хрупкому трепещущему телу — ни малейшей идеи. Бестелесна.

Ленни, увидев Ожогина на мостике, вбежала к нему по трапу. Была она в тельняшке и матросских штанах. На шее болтался фотоаппарат.

— Александр Федорович! Приветствую вас! А Гогоберидзе нанял нас с Лурье для фоторепортажа, так что я здесь по служебной надобности. Вам придется меня подкупить, чтобы фото с госпожой Мелентьевой в веревках не попали газетчикам! Вы почему не в маскарадном костюме? — смеясь, болтала она.

Ожогин не успел ничего ответить. К ним подошел виночерпий, разливающий вино из громадного рога. Ожогин подставил стакан, сделал несколько глотков — вино было терпкое, старое. Он решил идти ва-банк. Но как?

Внизу, на палубе, стояла, глядя на них, Зарецкая. Ленни увидела ее и помахала рукой, приглашая подняться. Зарецкая кивнула, отвернулась и быстро пошла прочь. Только что она слышала разговор, поразивший ее. Досужие сплетни, вздор, ерунда, но… Две полуголые старлетки («Прости господи!» — фыркнула Зарецкая, проходя мимо) мололи чушь, попивая винцо.

— Послушай, крошка, — говорила та, что была голой сверху, — правда, что хозяин влюблен в ту мартышку? — и указывала бокалом на капитанский мостик.

— Влюбле-ен? — тянула слова та, что была голой снизу. — Да ты с Луны свалилась, крошка! Он давно сошел с ума. Вся студия только об этом и говорит. Таскает ей пледы в ротонду, чтобы у нее ножки не замерзли. Фу!

Зарецкая оцепенела. Кто-то, проходя мимо, приветствовал ее. Она подняла в ответ руку с бокалом и улыбнулась. Рука так и осталась поднятой. Губы, растянутые в улыбке, одеревенели. Она смотрела на капитанский мостик. Ленни увидела ее и помахала рукой. Ожогин, глядящий в этот момент на Ленни, даже не обернулся. И по этой детали, по его напряженной позе, по тому, как он склонял к Ленни голову, Зарецкая поняла, что все — правда. Из глубин сознания всплыло множество примет, признаков, мельчайших подробностей поведения Ожогина, случаев, которые она не хотела замечать, но которые теперь ясно говорили ей, что она потеряла его много месяцев назад. Она сорвалась с места и почти бегом устремилась куда-то, сама не зная куда.

Между тем на капитанском мостике к неудовольствию Ожогина собралась толпа.

— Посмотрите, это не Александр Грин прохаживается в носовой части? До чего же его «Алые паруса» популярны! Приторно сладкая история, однако сколько у нас любителей пить кофий с десятью кусками сахара! — гнусавила дама, утянутая в корсет. Ее шляпка была украшена корзинкой со свежими вишнями и персиками. Дама то и дело наклонялась, и ее спутники с радостью отрывали по ягоде. «Что за дура!» — с раздражением подумал Ожогин.

— Низкий вкус — проклятие нации, — забубнил в ответ толстяк с длинными неряшливыми волосами.

Ожогин растерянно улыбнулся и покрутил головой в поисках Пети, который обычно ловко умел объяснить ему, что вокруг за люди и как себя с ними вести. Но того поблизости не было.

— Это писатели из знаменитой местной коммуны, — шепнула ему на ухо Ленни, приподнявшись на цыпочки и обдав запахом легких духов, настоянных на аромате иноземного цветка. — Не обращайте внимания.

Писатели тем временем приветствовали печальную даму со стрижкой под Сару Бернар и маленького человека с желтой кожей и быстрыми птичьими глазами, который тут же впорхнул в разговор.

— Почему вы не даете снимать людям с другим менталитетом? — обратился он к Ожогину. — Тем, кто видит шелковую изнанку мира? Вы загубите русское кино. Во Франции в кино работает Сальвадор Дали, а кто из русских продюсеров пригласил Казимира Малевича?

— Браво, браво! — захохотал неряшливый толстяк. Дама во фруктовой шляпке наклонилась и предложила маленькому желтому человечку вишенку, тот оторвал целую горсть. Мимо прошел официант с подносом, уставленным напитками, и настроенная на скандал компания тут же подхватила стаканы с красным вином. Ожогин до краев наполнил свой, а печальная дама решительным жестом взяла с подноса бутылку, пробормотав себе под нос: «Искать виночерпия, пытать чертей, и смерти я увижу поводок…»

— Думаю, все не так просто, господа, — зазвенел в наступившей тишине голос Ленни. — «Алые паруса» — история про то, что не всем иллюзиям суждено провалиться сквозь землю. И алые они, потому что пропитаны кровью. — Она говорила страстно, отвечая собственным мыслям. — Мы не знаем чьей. Может быть, тех, кому не повезло. И потому таким пронзительным кажется финал. Это по-своему детективная история, и если бы я ее снимала… — она запнулась.

— Лучше сыграйте Ассоль, — неожиданно для себя выпалил Ожогин и тут же подумал: «Вот, пожалуйста, это все вино! Дурак-человек…»

— Я? — переспросила Ленни. — Какая же из меня актриса?

Они вдруг оказались одни. Литераторов утянули в другой кружок.

Подошел мрачный Грин.

— Господин Ожогин предложил вам сыграть Ассоль?

Ленни растерянно кивнула.

— Я сам об этом думал.

— Но, господа… Однако… — еще больше растерялась Ленни. — Это, в конце концов, непрофессионально! К чему тогда актрисы учатся на курсах Художественного театра?..

— Но кто же раскрасит паруса в алый цвет? — вклинилась в разговор поэтесса со стрижкой под Сару Бернар. — Какой толк в фильме, если на экране паруса цвета тюремного белья? — Она запрокинула голову и сделала два приличных глотка из бутылки. Лицо ее побледнело, она прижала руку ко рту и перегнулась через борт. Ее рвало. Корабль резко качнуло, поэтесса нелепо взмахнула руками, и бутылка полетела в море. Вслед за ней и дамочка кувыркнулась через борт. Толпа охнула. В воду полетели спасательные круги.

Стриженая голова появилась на поверхности воды и снова скрылась. Ожогин выругался, скинул ботинки… секунда — и он в воде. Нырнул, выскочил, отфыркиваясь и озираясь по сторонам, на поверхность. Над гребнем волны показалась рука поэтессы. Ожогин сделал несколько гребков и снова нырнул. Еще минута — и он потащил поэтессу к трапу, где сдал на руки матросу.

Мокрый Ожогин, отряхиваясь, поднялся на палубу. Публика встретила его аплодисментами. Испуганный Петя несся с пледом. Ожогин махнул рукой в сторону полубездыханной поэтессы, мол, тащи туда, я обойдусь. Ленни во все глаза глядела на него и вдруг смутилась, отвернулась. «Вот ведь каким гоголем перед ней ходит! Прямо спортсмэн, черт возьми!» — думала Нина Петровна, холодно глядя на происходящее.

Ударили металлические тарелки, и оркестр принялся наяривать модный танец «шимми». Толпа отхлынула от Ожогина, вмиг забыв и об утопленнице, и о спасителе, и устремилась на звуки саксофона, приплясывая на ходу. Ленни, влекомую Кторовым, тоже несло в толпе.

Ожогин остался один. Холод продирал его насквозь. Зубы стучали все сильнее.

— Александр Федорович, вы с ума сошли! Воспаление легких хотите получить? Быстрей в павильоны! Я вызову авто! — кричал Петя, подталкивая Ожогина к трапу. А тот, оглядываясь назад, на сияющий сотнями разноцветных лампочек, пляшущий и улюлюкающий корабль, нехотя спускался на берег.

Прозвучал залп. Петарды взмыли в небо и рассыпались на мелкие сверкающие осколки, осветив все вокруг, и Ленни на долю секунды увидела медленно бредущую по прибрежной гальке, слегка сгорбившуюся фигуру Ожогина.

Зарецкая, приехав домой, услала горничную и закружила по кабинету, нервно хватая со столов и каминной полки безделушки, вертя их в руках, бросая раздраженно на ковер, присаживаясь на диван, где они с Сашей… так недавно… она прерывала себя на этой мысли, вскакивала и снова начинала круженье. Потеряла. Потеряла. Потеряла. Вдруг она замерла. Потеряла? Кто сказал? Ну нет! Она так просто своего не отдаст! Девчонку — вон со студии! Или она, Нина Петровна Зарецкая, не хозяйка? Или она не вправе? Вон! Да так, чтобы Ожогин ни о чем не заподозрил. Уж она придумает, как это сделать! А для начала поболтать с нахалкой, так сказать, прощупать. Найти слабые струнки и пробежаться по ним. Завтра же и идти. Зарецкая успокоилась.

На следующее утро она постучала в ротонду к Ленни.

— Здравствуйте, милочка, вот решила заглянуть, узнать, как продвигается ваша работа, — улыбаясь, пропела она грудным голосом, который вводил в экстаз не одно поколение студентов, торчавших на галерке Малого театра. — Вся студия только и говорит о том, что вы делаете нечто потрясающее.

— А откуда вся студия знает? — спросила Ленни, удивленная и польщенная визитом Зарецкой.

— Видимо, Александр Федорович не устает вас рекламировать. Вот и меня разобрало любопытство. Так когда мы сможем увидеть ваш шедевр?

— Ну уж и шедевр! — хмыкнула Ленни. — Не знаю, Нина Петровна. Честное слово, не знаю. Пленки почти смонтированы, но надо ехать в Москву, кое-что доснять.

— Конечно, ехать! Непременно ехать! — горячо воскликнула Зарецкая, всегда считавшая прямые реакции самыми действенными.

— Но… — Ленни замялась.

— Вас что-то смущает, милая?

— Вы же знаете, Нина Петровна, что съемки — дорогое удовольствие.

— Вот уж о чем вам совсем не следует тревожиться! — Зарецкая материнским жестом приобняла Ленни за плечи, зная, что в подобной позиции она олицетворяет более сильное начало и ей трудно будет возражать. — Новый Парадиз возьмет финансирование на себя.

— Нет-нет! — Ленни высвободилась из ее рук. — Александр Федорович и так уже…

— Ваша щепетильность, милая, делает вам честь, — перебила ее Зарецкая. — Не бойтесь, вы ни в коей мере не будете обязаны. Мы подпишем деловое соглашение. Вы продадите нам будущую фильму для проката, на полученные деньги сделаете съемку, ну а если будет прибыль — а она, уверена, будет, — мы выплатим вам процент. Так вас устроит? — Ленни кивнула. — Когда же вы сможете… начать съемки? — спросила Зарецкая, чуть было не обмолвившись: «Когда же вы наконец отсюда уберетесь?»

— Через недельку-другую, — простодушно ответила Ленни. — Надо кое-что доделать.

— Значит, через недельку. Билеты будут вам куплены. А подписать соглашение можно завтра. Зайдите утром в конто… — «Осторожно, там Ожогин!» — в голове у Зарецкой вспыхнул красный свет. — Впрочем, я сама к вам зайду.

— Спасибо! — Ленни с горячностью схватила ее за руку. — Спасибо! Я не ожидала… так легко… Нужна будет камера и пленка…

— Заказывайте все, что нужно, милая. Не стесняйтесь. Если хотите, мы можем снять в Москве монтажную. К чему терять время на переезды!

И она выплыла из павильона. Как легко все получилось! Она-то думала, что девчонку придется выставлять со скандалом. А та оказалась просто дурой.

Зарецкая улыбалась.

И Ленни улыбалась. Она стояла перед монтажным столом, дрожа от радости и так и не задав себе вопроса, с какой стати Зарецкая, с которой они раньше ни разу не перемолвились словом и которая не удосужилась даже взглянуть на пленки, сделала ей такое щедрое предложение.

Глава V. Московская гастроль Жоржа Александриди

Александриди выехал из Бомбея на неделю раньше Эйсбара, а в Москву приехал позже. Вышел на берег в Италии и застрял — как присел у деревянного столика под оливковым деревом, вписанным в беззаботную синеву неба, как ухватился рукой за стаканчик красненького, будто это не стаканчик, а ручка дверки в тихий уголок, так и застыл. Темнело. Хозяйка вела его спать. Как солнце начинало припекать, он снова устраивался под оливой — ждал хлеба, масла, кофе,*' а потом снова стаканчик. Дня через три Жоринька сбыл пару коробочек гашиша, коих вывез из Индии в избытке, в одной из сумрачных каменных подворотен покутил с осевшими в городке русскими, накупил шелковых шарфов и сел на поезд.

В Москве с вокзала поехал к Лизхен.

— Ее нет, — сообщила горничная, не признавшая «короля экрана» в худом и будто ставшем ниже ростом Жориньке. Тот по-хозяйски прошел в гостиную, бросил на кресло пальто. — Елизавета Юрьевна нечасто здесь бывает, — залепетала горничная.

— Так ты, милочка, позвони ей туда, где она бывает часто! И скажи, что друг сердечный Жорж явился для лобызанья ее чресел, — ответствовал Жоринька, с любопытством глядя, как деваха среагирует на его скабрезность: та покраснела и сжалась. — Погорячей ванну наполни, милая.

Он ненадолго забылся в пене, а когда проснулся, Лизхен была дома — по комнатам плыл ее ласковый голос.

— Душа моя, сюда-сюда иди скорей, — пропел из ванной Жоринька.

— Сколько же ты напустил пару, — сладко пропела в ответ Лизхен, открывая дверь, впрочем, через порог не переступила, оставшись в коридоре, и тут же вскрикнула: — Ах, до чего же ты стал страшен, Жорж! Что с тобой?!

Жоринька двусмысленно, как-то незнакомо, хихикнул, ушел с головой под воду и снова появился, протягивая Лизхен мокрую руку:

— Да что ты, мамочка, трусишь! Забирайся ко мне.

Лизхен отскочила в глубь коридора. Вид Жориньки испугал: вместо кудрей — крашеные черные лохмы, кое-где седоватые, глаза почернели, запали, и он будто озирался все время, хотя кто в горячем тумане ванной комнаты мог его преследовать. Неприятный колкий взгляд и худ до невозможности. Костистый, когтистый — вот уж действительно стал похож на «ворона», каковым Эйсбар снял его два года назад.

— Не пойдешь? Ах ты, боже мой, она не хочет в жаркие воды греха! Ну и пожалеешь, тетеха! Я тебе такое мог бы показать! — расхохотался Жоринька и стал вылезать из ванны.

Лизхен отвернулась:

— Жду тебя в гостиной.

Он появился в белом махровом халате, босиком, разлегся на диване.

— Кто на свете всех милее, всех румяней и белее? Ты, моя радость! И так нежно пахнешь. Хоть посиди рядом.

Лизхен демонстративно села в кресло в дальнем углу. Скрестив изящные ноги в шелковых туфлях, журчащим голосом Лизхен сообщила Жориньке, что «одной ногой замужем», что «его появления нежелательны», что «есть знакомые врачи, и если он…» Он кивал в такт ее словам, пожевывая кусочек гашиша, и ему виделось, что беседа с огромным, размером со шкаф, персиком вполне клеится. Персик манил нежным пушком, на розовом его боку то и дело возникала ямочка. Жоринька блаженно улыбался. И засмеялся, когда вся эта нежная плоть, едва сдерживаемая бархатистой кожицей, покатилась ему навстречу. И расставил руки…

Лизхен приподняла его веки — «ворон» отключился. Сквозь кожу похудевших рук проглядывали вены, по которым шла темная больная кровь. Лизхен поморщилась. Наутро Александриди ждали выстиранные и выглаженные вещи и адрес гостиницы, в которой были сняты апартаменты. С Лизхен они больше не виделись.

Где-то в райских индийских кущах Александриди подцепил «венерину» болезнь и провел несколько месяцев в лазарете. Зеленоглазый англичанин, с которым он путешествовал, мучился на соседней койке. Но однажды оранжевым вечером тело его завернули в простыню и унесли.

С Эйсбаром Жоринька разругался после того, как тот нашел ему замену и отнял роль, а ведь мог бы и подождать несколько недель, пока человек выздоровеет! Услышав про катастрофу на съемках, «…спровоцированную упрямым русским гением», Жоринька испытал чувство злорадства. Вернулся ли этот гений в Москву? И, кстати, не заразился ли? В первые недели в Бомбее их комнаты в старом британском отеле — мебель, обитая красным плюшем, барная стойка из черного дерева, сорта виски и элей, написанные на доске мелками, — были смежными. И Эйсбар поначалу был не прочь ознакомиться с результатами Жоринькиной любознательности. Как в теории, так и на практике.

Изгнанный Лизхен Александриди с пятью саквояжами, четыре из которых были плотно забиты смолистыми кубиками гашиша, въехал в небольшой отель на Тверском бульваре, просмотрел газеты и направился в контору Студёнкина. И «Московские ведомости», и «Раннее утро» писали, что его студия обещает в скором времени выпустить на экраны три мелодрамы, криминальную серию и даже сборник документальных картин: «…московскому кинематографщику сложно конкурировать с „Новым Парадизом“, крымским киногородом господина Ожогина, но все-таки столичное фильмовое производство живо».

Появление Жоржа Александриди в белом хлопковом одеянии и шерстяном пледе, наброшенном сверху на манер плаща, в конторе Студёнкина вызвало определенный фурор: машинистки высунули носики из-за своих перегородок, выползли вечно сонные монтажеры, прибежала даже повариха из столовой. Александриди милостиво кивал собравшимся — вероятно, ему казалось, что он все еще в какой-то индийской деревушке.

— Да вы в своем уме, господин Александриди? — вскричал Студёнкин, увидев костлявую, черную от загара морду Жоржа. — Какие герои-любовники! Вам бы играть Носферату — призрака ночи, да только его уже сыграли у господина Мурнау в Берлине! Или, на худой конец, вампира, а у нас в производстве такой драмы пока нет! Что же вы с собой сделали, мил человек?! Разве можно так относиться к своему капиталу? Где кудри, где стать, осанка? Вы специально довели себя до такого состояния? Для роли? Вы должны вызвать на дуэль того, кто с вами это сделал! — не останавливаясь, кричал Студёнкин и одновременно глазами делал секретарю знаки, чтобы тот не смел выходить из кабинета: не желал оставаться наедине со странным существом, подменившим шикарного Жоржа. Скандал с места в карьер был излюбленным способом Студёнкина как можно быстрее закрыть неприятную тему.

Жоринька, прислонившись к мраморной каминной стойке, с неприязнью слушал студёнкинские вопли. При упоминании о дуэли рот его разъехался в подобии грубой улыбки. «Пистолет?» — жалобно подумал Студёнкин, увидев, что Жоринька копается в кармане рубашки. Но тот выудил портсигар.

— Закурите? — предложил он Студёнкину. — Волшебная трава.

— Да я, пожалуй что, свои. Сейчас я отбываю в Германию, вернусь через месяц, тогда и посмотрим, что за это время накропают наши сценаристы — может, что и запустим, господин Александриди, может, и запустим.

Жоринька щелкнул новомодным металлическим квадратиком зажигалки, и по периметру комнаты двинулся легкий сладковатый дымок. Жоринька прислонился к стене и будто выпал из пространства кабинета в бесцветное «нигде».

В «Славянском базаре» было, как обычно, уютно и шумно, несмотря на начало дня. Догуливала с вечера театральная компания — один из актеров помахал Александриди рукой, но тут же свалился со стула, и Жоринька не стал отвечать на приветствие.

Сев за столик в глубине зала, он деловито рассмотрел официантов и сделал знак рукой самому высокомерному из них. Заказав обильный завтрак, он задал тому наводящие вопросы, связанные с содержимым своих четырех саквояжей, и довольно быстро получил недвусмысленные ответы.

Минут через сорок, когда яйца пашот со шпинатом, десятка два тостов и две сковородки ветчины были освоены, подошел обещанный посредник — юноша с синеватыми щеками, шелковой стрижечкой и улыбающимся взглядом. На вид эдакий банковский клерк. Он стал быстро рисовать на салфетке цифры — цены, граммы, — вглядываясь в лицо Александриди, который не очень понимал суть предложения, но знал, что для успеха предприятия надо тянуть паузу как можно дольше, и поэтому то и дело поднимал брови и смотрел на юнца то снисходительно, то грозно. Тот кивал, зачеркивал столбики цифр, рисовал новые, подчеркивал, обводил кружочками.

Принесли кофе.

— Давай-ка, пушистик, кончай эти математические выкрутасы. Пиши настоящую цифру или выметайся, — сказал наконец Жоринька и бросил на юношу свой знаменитый взгляд: ледяной, уничтожающий — тот, которым его «ворон» из «Защиты…» смотрел на Зимний дворец.

Собеседник поперхнулся.

— Простите, мсье… мсье Александриди! Я только что понял, кто вы! — закудахтал он. — Вы же «ворон»! Вы же наш кумир! У нас и значки есть с вашим портрэтом! А если так? — Юноша радостно зачеркнул все свои каракули и, сильно нажимая на карандаш, жирно вывел новую цифру.

— Умножай на пять, и сговоримся, — буркнул Александриди, разворачивая газету и делая вид, что вся эта катавасия ему надоела. Да, именно так учил торговаться о перепродаже травы светловолосый и зеленоглазый англичанин, чья легкая ладонь не раз ласкала его в жарких индийских гостиницах.

— Я должен обсудить, но, думаю, это реально! — продолжал верещать новоявленный поклонник. — Ну, пожалуйста, сделайте еще раз такой ледяной взгляд! По-жа-луй-ста!

Александриди, несколько подуставший от столь активно проявляющей себя реальности, не понимал, мальчишка в бреду или его кинематографическая слава продрала наконец очи ото сна, прочихалась и приподнимет сейчас свой весомый зад. А то без славы скучновато.

— А хотите, прямо отсюда поедем к нам в комитет? — зашептал веселенький посредник. — Наши вас увидят — то-то будет ликованье!

— Ну, поедем, коли не шутишь, — хмыкнул Жоринька, нисколько не интересуясь, кто такие «наши». Расплатились, спустились вниз, где их подхватил ярко-синий старомодный автомобиль.

— Выкупили по дешевке, когда один синематографический барин распродавал свое студийное добро, — просвиристел юноша.

Скоро они парковались во дворике особняка на Солянке. В просторной гостиной было устроено что-то вроде типографии, вбегали и выбегали типы в кожанках и черных сатиновых косоворотках. На стене действительно висел плакат эйсбаровского фильма — точнее, из него был вырезан портрет Александриди. Грозный «ворон» стоит в черном плаще на крыше Генштаба и тяжело, прямо в глаза смотрит из-под полуопущенных век. Из дверей появился пузан-бородач, пожал Жориньке руку.

— Рад, сердечно рад, что вы с нами! — засипел он простуженным голосом. — Ваш образ поднимает души наших молодых сограждан. Знаете ли, тех, которым надоели великосветские размазни и беззаботные интеллектуалы… — Сиплый продолжал монолог, но Жоринька, успевший в машине положить в рот пластинку гашиша, слушал вполуха. В потоке слов нарисовывались солдаты некой новой армии, частью вдохновленные идеей нового порядка, частью — явно анархисты. Однако все они мечтали идти за «вороном», как утверждал пузан. Им хотелось громить зеркала, в которых отражались не они.

Жоринька кивал головой, жал вымазанные чернилами руки и шептал сам себе: «Надо бы поосторожнее — слишком много персонажей для одного маленького бреда. Значит, это происходит на самом деле. Надо бы ушки держать на макушке…» Скоро он распрощался с новыми приятелями, сговорившись с улыбчивым посредником завтра окончательно решить вопрос цены на товар: «Там же, в „Славянском базаре“, в полдень».

Поймав на улице таксомотор, Жоринька попросил водителя купить ему газету и на странице вечерних развлечений нашел кинотеатр — кажется, на Пресне, — где шла «Защита Зимнего».

Зальчик был маленький. Семечки на полу, обрывки бумаги, в которую заворачивают горячие бублики. Тапер дубасил что-то злобное, на немецкий манер. Александриди поморщился от запаха дешевых папирос. На передних рядах торчало несколько вихрастых голов и старушечьи шляпки. Зальчик походил на хлев, но фильма…

Фильма сияла в темноте лучами провидения Господня. Или скорее сатаны. Жоринька, человек, конечно, не религиозный, но сатане симпатизировал, вероятно, в благодарность за перепавшую от него славу. Черно-белая стать экранного зрелища заставила его приосаниться: боги шествовали по экрану! Боги! Даже понукаемый «вороном» небритый плебс со впавшими щеками и горящими глазами обладал скульптурной мощью, и когда в толпе скалились лица, то бросало в дрожь. Да, Эйсбар — гений, хоть и идиот. Жоринька плюхнулся в кресло на последнем ряду, вытянул ноги и отключился. Из темноты забытья выстреливали короткие сны. Перед ним, «вороном»-Александриди, склоняется армия оборванцев, устилая целое поле. Статуэтка «ворона» на бампере длинного черного автомобиля, такие же статуэтки — на другом, третьем, четвертом. Мельхиоровая фигурка наклонена вперед, в руке зажат пистолет. Александриди хохотнул во сне, и перекошенная улыбка так и осталась у него на лице. Из темноты снова явился он-«ворон», уже на крыше эйсбаровского домика в Замоскворечье: переступает над улицей с фронтона одного здания на другой.

Трамвай, на который он смотрит сверху вниз, злобно и пакостно свиристит — как те обезьяны, что донимали их в Индии.

Жоринька очухался. Оказывается, это разнуздался тапер и под финальные титры задумал раскрошить клавиатуру в прах. Ребятня на первых рядах радостно улюлюкала его бряцанью. «Взять кого-нибудь из промокашек в гостиницу?» — подумал было Жоринька, поднял руку в зазывном жесте, но снова провалился в бред.

Глава VI. Объяснение

Ожогин сидел на веранде возле накрытого стола, уперев в широко расставленные колени кулаки и перекатывая во рту изжеванную сигару. Он был зол и растерян одновременно. Зол главным образом на себя. Надо же быть таким дураком, чтобы позволить… допустить… довести ситуацию до такого… такой… Да, но до чего он довел ситуацию? И какую ситуацию? Никакой ситуации не было и быть не могло, потому что его отношения с Ленни… какие отношения? Не было у него никаких отношений с Ленни! Сегодня утром, когда она сообщила ему…

Он зажмурился, как от сильной боли, вспомнив сегодняшнее утро. Он как обычно пришел к ней в ротонду и она как обычно радостно приветствовала его. Голос ее звенел и переливался, словно крылышко стрекозы в лучах солнца, когда она воскликнула:

— Спасибо вам за все, Александр Федорович!

— Помилуйте, за что? — А сердце уже зашлось в нехорошем предчувствии: ее слова звучали как прощание.

— Ну как за что! Вы с Ниной Петровной…

— С Ниной Петровной?!

Она все говорила и говорила, голос все звенел и звенел, и была в нем такая горькая для него радость! Но он уже ничего не слышал, ничего не понимал. Нет, неправда. Он сразу все понял и про отъезд в Москву, и про договор с Ниной, и про ее визит в павильончик Ленни. Главное ухватил. Остальное — ненужные подробности. Понял и то, почему Нина пришла к Ленни. Решила избавиться от нее. Услышала, как кто-то обсуждает его жалкую никчемную страсть, а может, и специально рассказали. Доброжелателей много. Вся студия давно шушукается за его спиной, только он трусливо делает вид, что ничего не замечает, боясь замарать свою любовь сплетнями. Слова Ленни летели в него как маленькие серебряные пули, и ему хотелось схватить ее, засунуть в одну из шляпных коробок, что по-прежнему стояли в углу, прихлопнуть крышку, сесть сверху и сидеть так до конца жизни, зная, что она никуда оттуда не денется. Однако он неуклюже топтался на месте, потом вдруг, оборвав ее на полуслове — «Александр Федорович, что с вами? Вы так побледнели!» — откланялся и потащился в контору.

…Но Нина! Как легко, просто, безнаказанно выставила за дверь, да еще сделала вид, что облагодетельствовала. И ведь действительно облагодетельствовала. Что он теперь ей скажет? В чем упрекнет? Да и вправе ли он упрекать? Вот ведь дурак! Приходил по ночам во флигель — молчал. Плечи целовал, губы целовал — молчал. Домолчался. Давно надо было оставить эти постылые визиты. Давно пора было объясниться. Теперь сиди, жуй сигару.

Послышались шаги, и он обернулся. Зарецкая входила на террасу. Как обычно, когда они были одни, она быстро подошла к нему, обхватила за шею и поцеловала. Он дернул головой, и поцелуй получился смазанным — между щекой и ухом. Зарецкая, не заметив этого или сделав вид, что не заметила, села к столу и принялась разливать чай.

— А где Вася? — спросила Зарецкая, подавая ему чашку.

Он молчал, позвякивая ложечкой о тонкий фарфор. Она придвинула розетку и стала накладывать варенье. Он следил за ней из-под полуопущенных век. Ее рука — круглая, сливочно-сдобная — большой серебряной ложкой зачерпывала варенье из вазы, несла через весь стол и опрокидывала в розетку. И снова зачерпывала, и снова несла. И столько в этих жестах было непоколебимой хозяйской уверенности, что его затошнило. Он поднял глаза и уставился на нее тяжелым взглядом.

— Нина, — очень тихо, медленно и внятно произнес он. — Нина, отпусти меня.

Рука остановилась. Ложка покачнулась. Варенье красной липкой лепешкой вывалилось на скатерть. Лицо Зарецкой мгновенно вспыхнуло и странным образом некрасиво набухло, как будто что-то распирало его изнутри. Она глядела на Ожогина остановившимися глазами. Губы ее шевелились. Пальцы судорожно комкали край скатерти. Скатерть медленно сползала со стола. Чашка с блюдцем подползли к краю, покачнулись, упали на каменные плиты и рассыпались на мелкие осколки. Вслед за ними полетела тяжелая хрустальная конфетница. Звон разбитой посуды заставил Зарецкую очнуться. Она вскочила.

— Нет! — крикнула она. — Нет! Никогда! Слышишь, никогда! Ты дурак! Дурак! Ты ничего не понимаешь! Ты — мой! Только мой!

Ее пальцы все яростней мяли скатерть. Чашки, тарелки, вазы, конфетницы, серебряные приборы сыпались на пол. Ожогин подошел к Зарецкой и с силой вырвал край скатерти у нее из рук. Она схватила его за лацканы пиджака, притянула к себе, тут же оттолкнула так, что он чуть было не упал, и снова притянула. И опять оттолкнула, и опять притянула. В проеме двери мелькнуло испуганное лицо горничной. Высунулась на секунду голова Чардынина и тут же скрылась.

— Ты ей не нужен! Слышишь, не нужен! Она уедет и забудет о тебе! Как ты не видишь — она воспользовалась тобой! Просто воспользовалась! Она другая, не такая, как мы! Ей никто не нужен, кроме нее самой и ее фантазий! Уедет к своим, таким же авангардистам, и не вспомнит! Она же даже не замечает, что ты вокруг нее пляшешь! Ты не нужен, не нужен, не нужен!

Она кричала все громче и громче, захлебываясь словами. А он шептал все тише и тише:

— Мне все равно. Мне все равно, Нина. Отпусти меня. Отпусти…

Вмиг она обессилела и, задыхаясь, повалилась в кресло. Он, растерзанный, опустив руки, стоял над ней. Постепенно краска отхлынула от ее лица. Глаза перестали блуждать. Она отдышалась, с трудом встала, постояла, опираясь рукой о кресло, и, обретя равновесие, молча, неровной спотыкающейся походкой пошла к лестнице, ведущей в сад. Схватилась за перила и долго медлила, словно боялась поставить ногу на ступеньку, но наконец пересилила себя и очень медленно начала спускаться.

Он смотрел ей вслед взглядом, в котором жалость мешалась с облегчением, и не знал, что делать с вновь обретенной свободой.

На следующий день Зарецкая уехала в большую деловую поездку по побережью, сообщив об этом Ожогину в короткой сухой записке.

…Он был в отчаянии, хотя ему было стыдно за свое отчаяние. Придумано. Но кем?! Не иначе как обиженные сценаристы опять подослали дуру-музу и она плодит в его голове мелодраматический угар. Заговор! Месть за то, что воспользовался холливудской методикой и стал запирать сценаристов в кабинетах: не выйти, пока не закончишь главу. Вот они и разбросали мелодраматические приманки, и муза целыми днями ошивается около его конторы — поэтому в голове у него одни поцелуи, прощания, слезы, склоненная к плечу кудрявая головка…

Ожогин сжимал кулаки и терял терпение. Он чуть не разорвал контракт с желтоглазым человечком, который тогда на палубе приставал к нему с Сальвадором Дали, а потом друзья умолили пристроить его в либреттисты. Он отказал Майскому в строительстве нового павильона для полнометражного кукольного фильма по гоголевской «Шинели». Он объявил Чардынину, что едет искать могилы предков, чем испугал того до полусмерти.

Спасение возникло вдруг и тоже как в мелодраматической фильме — катит на велосипеде по тенистой дорожке почтальон, машет, как платком, белым листком. Телеграмма от Станислава Лямского! «Мы в Феодосии. Вымокли до нитки. Что прикажете делать?»

— Петя! Телеграфируй по телефону! Сейчас же ждем! Высылаем лимузин! — кричал Ожогин и совал почтальону щедрые чаевые. — Порадовал! Хочешь, новый велосипед куплю? С тормозами — удобно по горам ездить! — А в голове одна мысль: «Спасен! Спасен!»

Их ждали в субботу. Ожогин готовился к приему. Никогда еще в крымской своей жизни он больших сборищ не устраивал. Хотел и останавливал себя. Что второй раз входить в реку? Приемы остались в прошлом — в проданном московском доме с разноцветными стеклами на окнах. Разбитые бокалы, гомон, спадающая лямка Лариного платья… Несколько раз Петя намекал ему, что надо пригласить людей в дом — «оказать честь», — но Ожогин отделывался застольями в ресторациях. Он подумывал о строительстве собственного дома — на берегу моря, на сваях, чтобы вода плескалась близко-близко, — и даже один раз встречался с архитектором, господином Мержановым, построившим несколько дач, которые французский журнал окрестил «космолетами, приземлившимися в кавказских горах». Но то была пока лишь абстрактная идея, даже не мечта. Однако теперь, после тягостного разговора с Ниной (да можно ли назвать разговором то, что произошло?), придется переезжать в любое съемное жилье — их много, наспех, под сдачу, построенных дачек на побережье.

«Загипнотизируют! Умолю, и загипнотизируют ее…» — думал Ожогин, готовясь к приему. Ему есть теперь что показать Лямским — их взыскательный вкус оценит.

В пробуждающемся мартовском саду натянули экран — так, будто он висел над морем, пойманный высоким кипарисом с одной стороны и пирамидальным тополем с другой. Решено было показать отрывок новой, еще не законченной фильмы Кторова о доме молодоженов, на который нападает ураган и разносит его в щепки. Да и самого Кторова хорошо бы показать — Чардынин был уверен, что Лямские оценят удивительность этого персонажа. Хотели было уговорить Кторова на небольшое выступление — розыгрыш, трюк, но два фокусника на одном вечере… Еще был намечен фрагмент новой мультипликационной драмы Збигнева Майского, где вместе с гуттаперчевыми кукольным жуками играет настоящая актриса — сказки о великанше, попавшей в страну насекомых и мечтающей превратиться в стрекозу. От фейерверка Ожогин решил отказаться. Он не знал, как сделать из фейерверка волшебство, а просто палить в воздух не хотел. Нет, пусть по форме вечер напоминает рабочий просмотр — это, в конце концов, самое безобидное.

После отъезда Нины Ожогин как-то обмяк, обессилел. Настолько, что боялся сам пойти к Ленни в монтажную, чтобы пригласить ее на вечеринку. Ему казалось, будто он теперь раздет перед ней, будто теперь все открылось и надо только ждать ее решения. Именно это ожидание было невыносимо. Но он пересилил себя и в конце дня постучался в окошко ее монтажного павильона.

— …Вы придете?

— Но я же уезжаю!

— Нет, нет! Вы еще будете здесь! Прошу вас!

— Куда? Когда?

— Ничего особенного не будет. Не умею. Они, понимаете ли, не знаю, как объяснить… Они играют в дуэте с облаками. Своего рода воплощение чуда. Будет совсем немного людей. Они не очень-то любят общество.

Ленни несколько озадачила страстность и нежность, с которой Ожогин говорил о совершенно чужих людях. Или не чужих?

Накануне приема Ленни приснился странный сон. Она стоит на террасе ожогинской дачи с бокалом шампанского в руках. Очевидно, вечеринка в самом разгаре, однако терраса пуста. Подходит Ожогин. «Позвольте представить вам моих друзей-музыкантов…» — начинает он, но Ленни не слушает его. Ей почему-то ужасно не хочется знакомиться с его друзьями-музыкантами. Они представляются ей в виде двух огромных скользких медуз со студенистыми присосками вместо рук, которыми они извлекают звуки из маленьких тыквочек с натянутыми струнами. Она разворачивается и убегает в сад. Ожогин бежит за ней. «Ленни! — зовет он. — Ленни!» Она бежит все быстрей и быстрей, петляет между кустов. Его голос раздается то ближе, то дальше, но она точно знает, что он не оставит свое преследование, пока не догонит ее. Это подстегивает ее. Она начинает «водить» его по саду, то появляясь, то снова исчезая в кустах. Но вот она выбегает на тропинку. Слышит сзади его шаги. Скорей, скорей. Она задыхается. Воздух режет легкие. Сердце заходится в неистовом танце. Он все ближе и ближе. Из-за поворота уже показалась его большая фигура в белом сюртуке. Она не может больше дышать! Она останавливается и, закрыв глаза, поворачивается к нему. Его дыхание опаляет ее щеку. Он хватает ее за руку. Жест неожиданно грубый, злой. Она вскрикивает от боли и удивления и открывает глаза. Чье-то лицо склоняется над ней, два глаза по-кошачьи сверкают в темноте: один — карий, другой — зеленый. Эйсбар?! «Нет!» — кричит она, закрывает лицо рукой и отшатывается в ужасе.

Ленни проснулась в испарине, с колотящимся сердцем, и долго сидела в постели, пытаясь прийти в себя, пока солнце не позолотило слегка белые занавески на окнах ее спаленки. Тогда она улеглась, свернулась калачиком и сладко заснула.

В назначенный вечер зажглись разноцветные лампочки в саду, распахнулись старомодные тяжелые двери, официанты выстроились в ряд на широкой террасе. Немногочисленные гости прибыли. Целовались, обнимались, знакомились. Через несколько минут Лямский и Кторов, явившие собой дивную комическую пару — первый приходился второму аккурат по пояс, — уже сняли крышку рояля и разбирались со струнным устройством, что-то доказывая друг другу. Изольда, жена музыканта, обнимала охапки белых роз, по приказу Ожогина в изобилии расставленных повсюду в стеклянных вазах — на тропинках в саду, на веранде, на подоконниках в гостиной.

«Просто, но с какой откровенной любовью!» — подумала Ленни про розы. Она тихонько держалась в стороне, бродя с бокалом шампанского в изножии лестницы, там, где кусты бугенвиллей отбрасывали на дорожку густую тень, и… вдруг ощутила укол мгновенного сожаления, быстрой тоски, когда еще не понимаешь, что что-то упущено, а упущенное, потерянное уже исчезло, растворилось. Уже давно на любой студийной вечеринке она чувствовала, что на ее заплутавший среди чужих лиц взгляд всегда готов ответить Александр Федорович — кивнуть издалека, улыбнуться, послать официанта с вопросом «что угодно выпить или скушать?». Он словно вел ее, не давая оставаться одной. Это стало привычным, само собой разумеющимся. Но сейчас… Сейчас она осталась «совсем одна», без его поддержки и внимания. В этом, в сущности, не было ничего дурного, но… Ленни обратила внимание на эту заминку, закорючку, на это свое «но». Но — непривычно? Или — неприятно? Петя Трофимов терся рядом с ней, путано рассказывая об опытах со звуковым кино, о которых вычитал в американских газетах.

Из сада неслись шипящие звуки патефона — печальный мужской голос начитывал что-то в ритме танго. Зазвучали кастаньеты. Стемнело. Включили проектор. Он застрекотал в теплом полумраке листьев, и казалось, что это не аппарат работает, а сверчки сбились в хор и затрещали все разом. Гости сгрудились около экрана. На белом полотне появилось бесстрастное лицо Кторова, завертелся в вихре сюжет.

— Я подыграю урагану, вы не против? — шепнул Лямский Кторову.

Тот кивнул, и сразу короткой репликой вступила виолончель. К середине просмотра дамы достали носовые платки — в дуэте с тягучими звуками меланхолия кторовского персонажа превратилась в невыносимую печаль, абсурдные гэги смотрелись трагедией.

— Я говорил вам — любая музыка подходит под любое изображение, но меняет его смысл. Звук перевернет старое кино, — продолжал жужжать вокруг Ленни Петя. Кажется, он хлебнул немного шампанского, чего обычно никогда не делал, и это привело его в состояние некоторой ажитации. Ленни же смотрела на Ожогина и думала о том, что никогда не видела на лице этого человека такого открытого выражения счастья. Он поймал ее взгляд и, хотя ее почти не было видно за темно-фиолетовыми цветами бугенвиллей, неотрывно смотрел на нее. Так ей казалось.

На самом деле Ожогин не видел, где стоит Ленни, не мог найти ее в толпе, но сказал себе, что хочет, чтобы она — раз! — и появилась в луче его взгляда, как в темноте зала появляется светящийся квадратик экрана, и все остальное теряет значение.

Фильма закончилась. Все зааплодировали. Ожогин очнулся. Ленни, отвязавшись от Пети, вернулась на веранду и смотрела издалека, как смешно Ожогин разговаривает с Лямскими — то и дело поднимая к лицу сложенные ладони: то ли молится на них, то ли молит их о чем-то.

— Спасибо! Спасибо огромное! Рад, что фильма произвела на вас впечатление! Это все Вася. — Он выдвигал вперед Чардынина. — Он запустил эту серию. Но у меня есть план… И для музыкальной линии я имел бы честь… Хотел бы… вас пригласить, — сбивчиво говорил Ожогин. — Есть прекрасная повесть Александра Грина «Алые паруса». Видите, около розового куста стоит мадемуазель Оффеншталь… она… она отчасти немка… впрочем, это не важно… она скоро будет известным режиссером, но я прошу ее сняться в фильме… я говорил вам, что хочу делать фильму?.. в роли Ассоли… ведь она настоящая Ассоль, и гримировать не надо… правда, правда?

Ленни заметила, что вся компания обернулась в ее сторону, смутилась и от смущения очень решительно приподняла в приветствии бокал с шампанским.

— Но она отказалась… наотрез… — горестно заключил Ожогин и жалобно посмотрел на Лямских. — Загипнотизируйте ее! Пожалуйста!

— Но, мой капитан, это не так просто, — вздохнул виолончелист.

— Александр Федорович, прошу вас, сюда, — раздался из сада чей-то голос.

— Простите, я на минуту. — И Ожогин, откланявшись, ушел.

Лямские и Кторов остались втроем. Изольда выстукивала на рояле ля и соль самой высокой октавы — выходило тревожно и жалостливо.

— Я могу предложить только волшебный пиджак, — сказал Кторов в наступившей паузе.

— Волшебный пиджак? Что это такое? — удивился виолончелист.

— О, это лучший номер моего отца. Пиджак со свистом, фейерверком, мыльными пузырями и тройкой розовых бутонов. В свое время сногсшибательно действовало на дам самых разных возрастов и взглядов. Я захватил его на всякий случай — вдруг придется демонстрировать трюки, — и вот всякий случай подвернулся.

— Вы хотите, чтобы с помощью циркового пиджака Александр Федорович загипнотизировал свою маленькую Ассоль? — спросила Изольда.

— Предприятие кажется вам сомнительным?

Изольда пожала плечами.

— Попробовать, наверное, стоит.

— Что ж, тогда я отправляюсь за пиджаком. Не знаю, впрочем, насколько он будет впору господину Ожогину и согласится ли он его надеть…

— Можно вылить на него красное вино и предложить ему волшебный пиджак взамен испорченного, — с видом заговорщика предложил Лямский, глядя на Кторова снизу вверх.

Изольда посмотрела на мужа с сомнением.

— Глупо, милая?

Она кивнула.

— Но как иначе, чтобы он ничего не заподозрил? Давайте, Кторов, несите ваш пиджак.

— Это будет упрощенный вариант волшебного пиджака — без кролика и голубей, — серьезно заметил Кторов.

Ожогин между тем уже возвращался на веранду, ища глазами Ленни. Она стояла тут же, за колонной, но не вышла ему навстречу. Ей показалось, что он чем-то озабочен, и она постеснялась его отвлекать.

Застреляли пробки шампанского — единственный фейерверк, на который согласился Ожогин. Вылетели — «как в русском балете», заметил кто-то из гостей, — официанты с закусками. Реприза с пролитым вином была исполнена довольно бойко. Кторов толкнул официанта, поймал с подноса падающую бутылку, Лямский подставил бокалы, но тут заговорщики будто случайно налетели на Ожогина, и струя из бутылки вместо стаканов хлестнула на его белый сюртук. Ожогин растерянно топтался на месте, пытаясь стряхнуть с себя капли вина. Кторов суетился рядом, делая вид, что помогает, а вино все лилось и лилось на Ожогина. Через зал к ним уже бежала Изольда с чесучовым пиджаком в руках.

— Александр Федорович, переоденьтесь! Вот, прислуга принесла.

— Почему-то я на каждой вечеринке оказываюсь мокрым, — смущенно бормотал Ожогин, влезая в рукава пиджака и оглядываясь. «Ну где же она?! Что за мучение такое!»

— Петя, ты не видел мадемуазель Оффеншталь? — спросил он довольно громко у проплывающего мимо секретаря.

— Была здесь. Мы обсуждали…

— Я здесь, Александр Федорович! — крикнула Ленни из толпы, услышав его голос и свое имя. — Сейчас…

Но только она успела к нему пробраться, как началось невообразимое. Из-за шиворота пиджака Ожогина полетели мыльные пузыри. Он нелепо начал отмахиваться от них, молотя руками по воздуху. Пузыри полопались. Ожогин одернул рукава, желая приосаниться, и из кармана выстрелила хлопушка, засыпав всех конфетти.

— Браво! — неуверенно произнес Петя. И из нагрудного кармана Ожогина словно по приказу выскочил букет бумажных цветов. Затем пиджак засвистел. У Ожогина из-за шиворота забили фонтанчики воды.

Публика захохотала.

Ожогину показалось, что выключили звук. Он стоял в кругу хохочущих гостей, мрачный, насупившийся, чувствуя себя голым, испытывая мучительную неловкость, оглядывая толпу сумрачным взглядом из-под сдвинутых бровей и не зная, как уйти, чтобы снова не оказаться смешным. Взгляд его упал на Ленни. Она не смеялась. Стояла, тоже насупившись, и смотрела на него. «Я не только смешон, но и жалок», — промелькнуло у него в голове.

«Как же ему помочь? — думала Ленни, испытывая такую же мучительную неловкость, что и Ожогин. Ей казалось, что не он, а она стоит посреди гостиной, выставленная на всеобщее обозрение. Это чувство было внове для нее: первый раз в жизни она ощущала состояние другого человека как собственное. — Подойти? Взять за руку и увести? Неудобно…»

Раздался фортепианный пассаж — от высоких нот к низким — одним махом, кубарем. И еще один. Потом взорвались несколько странных аккордов, копируя звук хлопушки, и, наперекор сумбуру клавиш, разбегающихся под пальцами Изольды, запела виолончель. Смычком по сердцу. Звуки путались, разбегались, терялись, соединялись, выстраивались и снова путались. Все замолчали, восторженно глядя на музыкантов.

Ожогин жалко улыбнулся, поняв, что представление происходит по его просьбе. Гипнотизируют. Спасибо. А он-то, дурак, растерялся. Ему-то, дураку, надо бы идти контракты смотреть. Надо бы с отчетами разбираться. А он вздумал в волшебство лезть. Он положил волшебный пиджак на кресло, взял бокал шампанского, пригубил — ну вот, уже теплое, — поставил на стол. Толпа переместилась к музыкантам, и на этой стороне веранды осталась только Ленни, по-прежнему глядящая на него. Он развел перед ней руками — дескать, вот так — и спустился по ступенькам в сад. Виолончель играла больно-больно, еще горше, чем было у него на душе. Ленни шла за ним, как загипнотизированная. И когда листва магнолий скрыла их от гостей, она погладила ладошкой его широкую спину. Он вздрогнул, но не повернулся. Она прислонилась к нему, прижалась щекой и вспомнила вчерашний сон: она знала, что он тоже боялся поворачиваться. Она просунула руки — так смешно, почти вокруг пояса, — обняла его и поцеловала спину сквозь сорочку.

— Ленни, — прошептал он, не поворачиваясь. — Ну что делать? Я люблю вас. Вы же видите, у меня толстый живот, а я люблю вас… — Он стоял, не шелохнувшись, боясь ее спугнуть, боясь, что вздрогнут стрекозьи крылья — вспорхнет, блеснет мерцание перепонок, исчезнет, — и только прикрыл ладонью ее руку. — Ленни, — снова зашептал он. — Несколько лет назад я хотел стрелять в человека, из-за которого погибла моя… — он вдруг испугался, что неправильно произносить сейчас слово «жена», — … погибла Лара Рай, но увидел с ним вас и ушел, выкинул пистолет… Это было так давно. Я сегодня просил виолончелиста вас загипнотизировать — какая глупость…

— Но он преуспел, — шепнула она.

Ожогин поднес ее руку к губам, будто закрывая себе рот, не давая говорить, но продолжал:

— Ленни, я люблю вас. Ваши летящие кудряшки. Ваши пальцы, рисующие в воздухе что-то невидимое. Ваши солнечные глаза и косточки, которые торчат сквозь одежду. Ну что делать, скажите? Вы ведь как… как мозаика… то распадаетесь на тысячи хрустальных кубиков, все сверкает, и я ничего не могу понять, то они снова соединяются, и вы уже немножко другая, знакомая, но немножко другая… И жди, что мозаика снова рассыплется на кусочки, и ветер унесет их, и где, когда они снова превратятся в Ленни? Иногда мне кажется, что я не вижу и половины тех кусочков, из которых вы состоите. Я не пойму, какая вы на самом деле… — Он целовал ее руки, а она гладила пальцами его лицо, глаза, волосы. Они все еще боялись посмотреть друг на друга. — Я люблю вас, — все повторял Ожогин.

А она с каждым словом прижималась к нему все сильней. И вдруг — проскользнула у него под рукой и будто вспорхнула, чтобы дотянуться до его лица и поцеловать. Немного левитации — и вот она пропала в поцелуе без начала и конца, как полет во сне. Он подхватил ее и теперь держал на руках, и оба не могли остановиться. Их поцелуй плыл над листьями магнолий, над разноцветными лампочками, над трепещущим белым экраном, на котором появлялись и исчезали тени — танцующей пары, смычка, летающего над грифом виолончели, и даже стайки неуемных светлячков.

Едва не задохнулись.

— Видите, все-таки загипнотизировали, — пробормотала Ленни, чуть-чуть улыбаясь. И немножко настороженно вгляделась в лицо Ожогина. Он обнял ее и прислонил ее кудрявую голову к своей груди, опасаясь, что стоит отвести руку, и она отдалится, улетит. И тут же прижал к себе все ее хрупкое, на удивление податливое, мягкое, гуттаперчевое тело, прильнувшее к нему. Будто она уже вошла в него, в его плоть, закуталась в перине и блаженно сопит на его груди, но не снаружи, а где-то внутри него. Разве позволительно знать, что может быть так хорошо? Сейчас они потеряют сознание. Упадут в траву. Но ее может уколоть розовый куст, укусить муравей! Ожогин стоял с Ленни на руках и теперь уж совершенно не знал, что делать дальше.

Около его уха прозвенел ее голос:

— Думаю, надо вернуться к гостям.

— Невозможно, невозможно, невозможно…

Киномеханик так и не выключил кинопроектор, и луч его продолжал освещать колышущийся на ветру экран. Таково было указание господина Ожогина — пусть в конце вечера, когда повиснет на ветке чья-то шляпа, разом шагнет в пропасть со стола дюжина вытянутых бокалов и никто не услышит, как они разобьются, официант не преминет попробовать пирог с креветочным паштетом, пристроившись в неосвещенном конце стола, поедет по кругу шипящий финал пластинки — пусть в этот усталый час на экране начнется спектакль теней. На него, наверное, мало кто обратит внимание, но все-таки…

Так и случилось. По экрану пробежала Петина тень — обернулась, кому-то помахала. Кулачок Изольды колотил по плечу мужа — она ругала его за глупую историю с волшебным пиджаком. Потом Лямские поцеловались и тени двух лиц соединились в одну. Проплыли силуэты Чардынина и Кторова, оба в канотье и с тростями, вернулись, что-то позабыв, — во все полотно возникли два их вытянутых мультипликационных профиля и расплылись, потеряв четкость.

Действительно, никто почти не смотрел на приключения теней — гости собирались уходить, допивали последние глотки, искали шали и перчатки, прощались, договаривались наутро позавтракать.

В общей суматохе Ленни исчезла — Ожогин даже не понял, в какой момент, поскольку все происходящее потеряло в его представлении и логику, и топонимию. Он наскоро растерянно прощался с гостями. Что-то все время слепило глаза: то ли луч проекционного аппарата, то ли садовая лампочка, с которой слезла краска, то ли отблеск сгорающей свечи на хрустале. Но в этой непонятной круговерти он пытался увидеть, куда же она делась, и наконец поймал взглядом в полутьме нижней части сада фигурку с велосипедом. Он откинул чью-то руку, которую пожимал, бросился в сад и успел схватиться за седло, когда она уже нажимала на педаль. И снова он целовал ее, и снова чувствовал, как ее тело будто просочилось сквозь его кожу — мгновенно, неостановимо. «Невозможно будет теперь без этого», — со страхом подумал он.

Но тут они оказались в его комнате — скучной, с продавленным диваном, тяжелыми портьерами на окнах, одна из которых была приподнята, и на угол кровати, придвинутой к окну, падал лунный свет. Море шелестело за окном. Теперь разрешите потерять сознание… Она тронула узел его галстука («Откуда взялась ее рука? — удивился Ожогин, — все ведь растаяло в райской гонке».) и неслышно прошептала:

— Как бы развязать этот… этот… узел?

Утро. Первый очень теплый весенний день. Подобревшее — явно одобрившее их союз — море. Она смотрит на него снизу вверх смеющимися глазами.

Скорей! скорей! — завтракать. Здесь? В саду? Да, на веранде, прямо под окном, через которое всю ночь лился такой чудный лунный свет. А можно, чтобы больше никого не было? Чтобы одни? И мед? И горячий хлеб?

Когда уселись к сервированному столику и она вскочила, чтобы вылить на поджаренный тост мед, он пододвинул поближе к себе ее кресло. Как же ее спросить? Она увлеченно поедала бутерброды, колупала скорлупу яйца, отслеживала траекторию полета бабочки вокруг клумбы и рассказывала, каковы планы этой бабочки на день. А каковы ее планы на день?

— Только можно я не буду играть Ассоль?

Он улыбается.

— Ну а что с Москвой? — отваживается наконец спросить он. Он почему-то немножко стесняется называть ее по имени и не может придумать, как же к ней обращаться.

— Уезжаю сегодня вечером, — отвечает она с набитым ртом. — План съемок готов, но хотелось бы, чтобы приехал оператор, он англичанин, чудный старикан. Я послала ему телеграмму…

— И никак нельзя не ехать?

— Но это же всего на несколько месяцев! — разомлев, она тянется, вдруг широко зевает, улыбается и наливает себе еще кофе. Ожогин вздрагивает. «Ей уже скучно со мной. Все правильно. А на что еще я рассчитывал?» В голове звучит голос Зарецкой: «Ты ей не нужен! Она уедет и забудет о тебе!»

— Вы уедете, и я не буду вам больше нужен, — тяжело произносит он. — Потом в Европе купят вашу чудо-фильму, вы уедете в Берлин или Париж, туда, где снимают кино ваши авангардисты, и никогда больше не вернетесь.

Он понимает, что его слова звучат как жалкая, униженная просьба, что он клянчит у нее тот ответ, который хотел бы услышать, но ничего не может с собой поделать. Она откладывает бутерброд, очень серьезно глядит на него и гладит по лицу. Он прижимает ее руку к своей щеке, зарывается носом в ладонь и прикасается к ней губами. Ладонь липкая и сладкая от меда.

Он почти не помнил, что происходило дальше. Кажется, они мчались на машине к ее дому. Она собиралась, бегая по комнатам, а он торчал посреди гостиной, мешая ей и не зная, куда себя девать. Что-то забыли, вернулись. Потом снова мчались — на студию за пленками. Грузили железные банки в авто. В Симферополь через перевал. За три часа пути он не произнес ни слова. Она тоже молчала, сосредоточенно глядя перед собой. Вокзал. Она стоит на ступеньках вагона. Вечернее солнце высвечивает рыжие кудряшки и кажется, что над ее головкой встает золотой нимб. Сейчас поезд тронется и она исчезнет. Поцеловал ли он ее на прощание? Он не помнит. Он даже не помнит, как они оказались на вокзале. Вдруг больно дергает в груди. Он должен сказать ей что-то очень важное!

— Ленни! — кричит он изо всех сил. — Дайте слово, что вернетесь!

Его голос тонет в звоне вокзального колокола, дающего сигнал к отправлению. Поезд трогается. Она поднимает руку в прощальном жесте. Он идет вслед за поездом. Тот все быстрей набирает скорость и скоро вырывается за пределы перрона. Вот уже не видно ее лица… фигурка становится совсем крошечной… превращается в точку… исчезает…

Ожогин стоит, глядя вслед поезду, пока тот не скрывается за поворотом.

— Она не вернется, — шепчет он и, словно подтверждая его слова, издалека раздается отголосок прощального гудка.

Глава VII. Кража без взлома

В Москве никак не кончалась зима. Был момент, когда подтаяло, но потом выпал снег, обнес голые деревья белой опушкой, вместо серой хмари снова возникла четкость, и у Эйсбара полегчало на душе. Пропали желудочные спазмы, от которых кружилась голова. И самое, пожалуй, главное: пришли наконец пленки, что зависли на таможне в Индии и пролежали там больше двух месяцев. Англичане пытались на них претендовать — то ли под предлогом катастрофы на съемках, то ли из-за недоплаты со стороны русского продюсера, но, так или иначе, сорок круглых металлических коробок, каждая из которых тщательно была завернута Гессом в плотную черную бумагу и упакована в металлический ящик, все же прибыли.

Странно, но Эйсбар так и не виделся за это время с Долгоруким. Сначала тот был в длительной поездке по Италии, потом болел и уезжал дышать высокогорным воздухом на Кавказ, потом еще что-то.

Секретарь, приставленный два года назад к Эйсбару, превратился в высокомерного франта, менял отлично сшитые костюмы и галстучные шарфы и очень неохотно занимался делами. Студийные помещения, вверенные Долгорукому, переехали на другую кинофабрику — бывшую ожогинскую, знаменитую в середине 10-х годов. Выкупил ее некоторое время назад предприимчивый молодой человек, который сделал из студии своего рода кинопроизводственный отель: можно снять монтажные комнаты, павильоны, оборудование и автомашины, заказать рекламный ролик. Цены были объявлены приемлемые, и люди, которые входили в кинодело, не зная, надолго ли они в нем задержатся, с удовольствием арендовали помещения и заказывали услуги. Почти все здание было отремонтировано, но, говорят, на верхних этажах еще сохранилось несколько комнат, не тронутых с ожогинских времен. В частности, гримуборная Лары Рай, к которой не дали подступиться ее старые поклонники.

Эйсбар шел по коридору студии и думал о том, сколько же всего случилось за четыре года. Кажется, всего несколько кадров назад он волочил отсюда тяжеленную треногу и старую французскую камеру на съемки наводнения в Малом театре. И вот монтажная склейка — они с Гессом на шпиле Адмиралтейства. Еще одна склейка — оскалившаяся толпа в «Защите Зимнего», худая спина Ленни, слон в индийском зеленом тумане… И вот пожалуйста, он снова в этом коридоре. О скандале с электрическими лампочками и пожаром он не вспомнил. О музейном чердачке дивы Рай услышал от своего монтажера Викентия.

С Викентием он монтировал «Защиту Зимнего» и поставил непременным условием, что будет делать «Цвет Ганга» только с ним. Викентий был щупловатым человеком неопределенного возраста, с длинными на поповский манер волосами, слегка заикался, верил только в рацио и был полностью лишен какой-либо чувствительности. Многие считали его существом злобным, но не Эйсбар — ему импонировало, что Викентий не отвлекается на сантименты. Незаменимым же он был потому, что, обладая недюжинными математическими способностями, помнил все кадры, дубли, варианты — где именно герой отставил ногу вправо или влево, где присел, — все эти съемочные разночтения сами собой классифицировались в его немытой голове.

Когда Эйсбар вошел, Викентий с сумрачным выражением лица раскладывал коробки с пленками по полкам. Едва кивнув, как будто они и не расставались на два года, он сообщил, что «кофе в едальне поганый, надо ходить в харчевню Афандеева», что на пятом этаже «бродят волки и привидения, и он туда ни ногой — там ремонта не было», что «устроили теплые клозеты, за что спаси-бочки», и в заключение флегматично поинтересовался, почему такой раскардак с дублями.

— Здесь, в этом черно-белом городе, Викентий, даже глупо объяснять, на какие изыски в сфере поведения оказались способны человеческие существа в той далекой красочной стране, — ответил Эйсбар. — Ассистентов разносило ветром как песочную пыль — оглянешься, а уж никого и нет. Ну, будем разбираться. Была бы мадемуазель Оффеншталь, помните такую? Вот кто быстро мог бы нам помочь.

— Ленни, Сергей Борисович, того и гляди станет опорой русского авангардного кино. Вы разве не слышали про ее киномашину, про знаменитый киножурнал, про стрельбу в Станиславского?

— Только отголоски. А это все серьезно, Викентий?

— История покажет. Говорят, она скоро тут появится. Получила деньги на фильму у каких-то южных богачей.

Эйсбар сел разбираться с пленками сам — чужого человека он не хотел к ним допускать. День за днем отсматривал материал и успокаивался. Почти все было снято так, как он хотел, как видел. Изображение было мощное. На черно-белой пленке исчезло марево цветистости, которое мешало ему во время съемок, отвлекало глаз. Не без злорадства он предвкушал оцепенение, в которое введет разнеженных зрителей где-нибудь в Париже или Брюсселе нескончаемый поток черной человеческой массы, что проходит рефреном через весь фильм: оставляет мертвыми города, выходит невредимым из джунглей, клубится ожившим пеплом в горах, будто подминая, обессмысливая саму Историю. Он никому еще не говорил, что по жанру это будет фильма-катастрофа, и его прямая задача — заставить любопытного обывателя, глотнувшего пива или рому перед киносеансом, полностью расслабившегося на ближайшие полтора часа, ощутить ужас Ада, каким рисовали его лучшие живописцы. Не зря строили — а сколько было скандалов! — тридцатиметровые вышки для панорамных съемок в разных местах их гниющей Индии. Получилось то, к чему он стремился: взгляд камеры с точки зрения богов. Пленка закончилась — хвостик мелькнул между металлическими штырьками монтажного стола. Викентий заряжал следующую бобину.

— Неплохо? — коротко спросил Эйсбар. Викентий кивнул.

За окном шел снег. Уже почти стоял стеной. «Хорошо бы оборудовать монтажную в горах, — подумал Эйсбар. — Никто не будет дергать, лезть с бессмысленным советами, и белый фон хорошо очищает глаз».

Интуиция подсказывала, что не все чисто с отсутствием Долгорукого. Что тот может от него захотеть? Эйсбар не решил, что делать со съемками падения моста, — использовать в фильме или нет? Вечером, после катастрофы, Гесс предложил уничтожить пленку — Эйсбар делал вид, что соглашается, но… как он мог своими руками ее уничтожить?! Как? Он соврал оператору.

Прошел месяц. Прошел второй. Была разобрана, описана и пронумерована большая часть снятого материала. На столе высились сложенные в аккуратном порядке стопки листов с монтажными планами. Эйсбар редко выходил, ни с кем, кроме Викентия, практически не общался.

Однажды ему приснился падающий мост. Будто он снимает крушение с невозможно высокой точки, с плотного сизого облака, наезжает трансфокатором на толпу, приближая перекошенные от ужаса лица. Среди барахтающихся в воде тел он увидел Ленни — она недоверчиво всматривалась в небо, словно видела там эйсбаровскую камеру.

И, следуя невидимой миру логике, вечером на пороге его ателье появился Жорж Александриди. Меланхоличный и трезвый, в пальто из чернобурки явно с чужого плеча поверх белого льняного одеяния.

— Что же вы, Жорж, без священной коровы? — рассмеялся Эйсбар.

Трезвость Жориньки оказалась напускной. Он плел небылицы про полотно «Юноша с персиком», на котором персик будто бы оживал и истекал соком. Он склонился перед Эйсбаром в поклоне, вытащил из кармана шубы шелковый платок, утер неведомо откуда взявшиеся слезы — неужели в платке скрывался флакон с глицерином? — и стал благодарить за спасение его «треклятой жизни»! О, если бы его персонаж оказался на том злополучном мосту! О, как он смачно хрустел бы костями в мясорубке, куда отправилась пара сотен невинных! О, какое счастье, что его персонаж сдох за два эпизода до крушения! Эйсбар вслушивался в спектакль, который громоздил Александриди, и одновременно думал о том, что если актерище бродит по домам с этой самодеятельностью, то слухи о катастрофе пойдут — просто загляденье и объеденье. «Хоть стреляй в мерзавца!» — пронеслось у него в голове.

Между тем Жоринька, как в былые времена, возлежал на тахте: руки закинуты за голову, сам как пледом запахнулся шубой.

— Ох, как хорошо у тебя натоплено, любезный друг!

Теперь это был отнюдь не античный юноша. Он будто продал тело старику, и дерзкий взгляд молодого весельчака жил в чужом изможденном скелете.

— Сразу к делу, Серж. Не сверкай глазами — знаю, тут хмуро после наших индийских вакаций! Фруктовая помадка Лизхен вообще вышвырнула меня из дома. Видно, твой шеф Долгорукий искусно ее тешит! А я-то, дурак, сам же их свел! А как расцвела — любой огород позавидует. Как же мягко было в ее спальне, дружище! Масло! Мед! Всего лишили — закрыли масленку! И чувствовал бы себя как последняя голодная собачина, если бы… если бы… — Жоринька картинно закашлял, затребовал воды, пил большими глотками, всхлипывал и наконец деловито продолжил: — Да, нашлись люди! Истинные друзья! Есть тут, Серж, группа людей, для которых «Защита Зимнего» — катехизис, учебник бытия. Они боготворят тебя абсолютно! Выше только… — Жоринька поднял костлявый палец к потолку. — Пойдем, душка, сходим к ним — тебе, в конце концов, надо развеяться.

— А что, Лизхен всерьез переехала к Долгорукому? А эльф Ленни? Она куда делась?

— Эльф где-то в Крыму. Там, знаешь ли, строится теперь русский Холливуд. Таланты принимают солнечные ванны. У всех кожа — ты не представляешь, какой лоск. Доносились слухи, будто у нее роман с Кторовым. Слышал про эту новую печальную комическую звезду? Ах, Ленни, крошка Ленни! По тебе сохла, вот и доигралась. Впрочем, я не очень-то верю, что этот клоунский доходяга хорош в постели. Судя по фильмам, он нежничает только с шурупами и отвертками. Ну да бог с ним. Так что по поводу поездки к нашим поклонникам?

В тот вечер Эйсбару удалось Жориньку выдворить, пообещав дать имена студийных людей, заинтересованных в индийской траве. Но уже на следующий вечер Александриди в кожаном черном плаще и с тростью снова нарисовался в дверях.

— Предложили роль вампира или Студёнкин запустил бред про человека — летучую мышь с вами в главной роли? До нашего монтажного крысятника доходили слухи об этой творческой инициативе. — Эйсбар пытался остановить Жориньку в прихожей, но кто ж того остановит.

— Запустят, запустят, дай только срок. Помнишь, что писал Гоголь? Никто не может остановить дьявола, спешащего домой в ад! Это, душка, как раз мой случай. Однако люди, о которых я вчера говорил, могут тебя кое-чем удивить. Сегодня они показывают отрывки из «Защиты Зимнего» в довольно любопытном виде. Не желаешь ли взглянуть?

Эйсбару не хотелось никуда идти с этой говорящей летучей мышью — глаза бы его не смотрели, как Жоринька фланировал по ателье, размахивая полами плаща, подмигивал сам себе в зеркало и помимо разговора с Эйсбаром что-то бубнил под нос, разыгрывая диалог с невидимым собеседником. Черным карандашом он подвел глаза и больше годился на роль нечистой силы в массовке авангардистской постановки «Лебединого озера», нежели спутника для прогулки по вечернему городу.

— Они слегка перемонтировали толпу, которую «ворон» ведет на Зимний дворец! Но вопрос, с какой целью… с какой целью! — продолжал бормотать Жоринька, выталкивая Эйсбара в прихожую. И через полчаса они уже подъезжали к небольшому особнячку на Солянке.

Вошли. Стены длинного коридора были увешаны плакатами «Защиты Зимнего». Приглядевшись, Эйсбар понял, что это не плакаты, а коллажи, с которых скалился Жоринька-«ворон».

— Сергей Борисович! Вы?! Да сейчас пушки запалят в вашу честь! — закудахтал пузатый человек с остроугольной бородкой, выскочивший навстречу Эйсбару и Александриди. — Здесь храм, где молятся вашему таланту! Прошу ко мне в кабинет! Моя фамилия Георгадзе. К вашим услугам…

Коридор казался нескончаемым. В комнатах по обе стороны егозили сумрачные личности, громоздились ящики, были раскиданы бумаги, кто-то стучал на пишущей машинке. При виде Эйсбара и Александриди все молниеносно вставали во фрунт, а некоторые даже отдавали честь. Жоринька в ответ то высокомерно кивал, то снисходительно помахивал рукой. Толстяк понимающе улыбался и, поглядывая на Эйсбара, разводил руками: дескать, вот такие дела, такие дела… «Какой-то нищий вариант масонства», — брезгливо поморщился Эйсбар. У него разболелась голова, и начался приступ раздражения, которые в последнее время с ним случались часто: зачем он согласился на эту клоунаду!

Между тем толстяк продолжал петь ему дифирамбы, щеголял начитанностью, приплетал Вагнера, Шопенгауэра, даже Федорова с его концепцией переселения душ на другие планеты, а также сеял вокруг себя цифры статистических данных о социальных преступлениях в русской провинции.

Был предложен коньяк — Эйсбар глотнул полстакана, чтобы как-то продезинфицировать происходящее.

Потом они оказались в небольшом кинозале, устроенном тут же, на втором этаже, и началось нечто странное: под громкое скандирование публики — кажется, кто-то даже бряцал оружием — шел ролик, склеенный из отрывков фильмы, где фигурировали «ворон» и толпа. Глаза. Повелительный жест руки. Топот ног. Море голов. Снова повтор пронзительного взгляда «ворона». И снова толпа сужает круги вокруг Зимнего дворца. «Кстати, склеено профессионалом, — подумал Эйсбар. — Не исключено, что использованы не только дубли, которые стоят в фильме. Что тут, в конце концов, происходит?» На мгновение подкатило ощущение кошмара, к которому он привык в Индии и только-только начал отвыкать. Ему снится этот безумный просмотр? Или он на самом деле сидит в зале? Этот фрагмент фильмы существует в его воображении или его крутит живой киномеханик?

— Вы понимаете, то, что вы сняли, — это библия. Животворные слова, существующие в волшебстве света на экране, которые входят в плоть людей и зовут к борьбе. К единственно правильным действиям! — шептал Эйсбару на ухо толстячок.

— А вы понимаете, что занимаетесь воровством интеллектуальной и студийной собственности? — громко и членораздельно сказал Эйсбар.

— Ах, Сергей Борисович, разве вам, гению, Матфею от кинематографа, стоит говорить о таких низких материях? Есть у нас листок, подписанный представителем вашей студии. Все это делается в рамках пропаганды вашего творчества. Привлечение разных кругов аудитории — рекламный проект. Разве можно иначе? Каждый ваш кадр, запечатленный господином Гессом, это, знаете ли, культурное достояние нации, общества. Какого общества? Вот в чем вопрос. Сплоченного, сильного, ответственного, знающего себе цену, не считающего более нужным подчиняться тонконосой романовской семейке. Есть более серьезные силы. Впрочем, умолкаю. Я вижу, вы сегодня не в настроении. Прискорбно.

Эйсбар озирался в поисках выхода. Александриди помахал ему с последнего ряда, но, судя по льняной головке, покоящейся у него на плече, уезжать не собирался. С задних рядов шел приторный запах гашиша. Распорядитель просмотра исчез, Эйсбар остался один. Кое-как найдя в темноте выход, он выбрался из зала и поднялся в проекционную будку. Девушка-киномеханик в солдатской шинельке раскладывала по полкам коробки.

— Позвольте отрекомендоваться — Сергей Эйсбар. Где пленка, которую только что крутили? Отдайте ее мне — надо внести небольшие поправки, — строго сказал он девице.

— Но… — засомневалась она. — Георгадзе в курсе?

— Он в курсе всего, вы же знаете.

— Ваша правда, — рассмеялась девица. — Вот коробка. Под вашу ответственность.

Эйсбар быстро сбежал по лестнице вниз, толкнул дверь с надписью «Служебный выход» и оказался на улице. Решил пройти через двор, и скоро свежий воздух с набережной бил в лицо.

Утром надо во что бы то ни стало найти Долгорукого! Найти Долгорукого… Как будто он не пытался увидеться с ним все то время, что был в Москве!

Утром Эйсбар проснулся еще более раздраженным. В контору князя он, конечно, не пойдет — сколько можно сидеть в приемной! Проще выловить Долгорукого на каком-нибудь торжестве.

В ресторации, в ожидании завтрака, Эйсбар затребовал газету — что готовит вечерняя столица праздному обывателю? Гранд-событие — в Театре Мейерхольда премьера. «Наш распорядитель талантов, конечно, не преминет», — подумал Эйсбар.

Он оказался прав. Улыбающийся, холеный Долгорукий будто не шел, а плыл по фойе театра, раскланиваясь, одаривая любезным взглядом сразу нескольких знакомых, подбадривая кого-то жестом. Едва касаясь локтя Лизхен, он вел возлюбленную по залу.

Лизхен первая увидела Эйсбара и неожиданно для себя радостно ему улыбнулась. Она так соскучилась по Ленни, так давно не видела беглянку, что видение ее любовника показалось возвращением в прошлое. Эйсбар шел им навстречу, целовал ей руки, здоровался с Долгоруким.

— Сергей Борисович, милый мой, что вы говорите! — усмехнулся Долгорукий в ответ на рассказ Эйсбара о вчерашнем просмотре. — Никто не давал никому права перемонтировать ваше полотно. Это чистая самодеятельность. Кто-то из ваших завистников постарался. С «Цветом Ганга» все неплохо, я надеюсь? Помощь оказывается? Чеки отправляются регулярно, насколько мне докладывают. — Долгорукий похлопывал режиссера по плечу, прощаясь. Губы его что-то говорили, но это был лишь умелый спектакль: аудиенцию князь закончил.

Глава VIII. Новые открытия Ленни

Апрельское солнце яростно колотило палочками лучиков в окна домов. Ленни с Колбриджем шли по улице, распахнув пальто и обливаясь потом.

— Непонятная погода! — ворчал, отдуваясь, Колбридж. — Вчера зима, а назавтра — не успеешь оглянуться! — лето. Как прикажете одеваться, мой командир?

Ленни посмеивалась, хотя сама изнывала от внезапно и не вовремя нахлынувшей жары. А ведь бедному старикану еще и тяжести приходится таскать! Как истинный джентльмен, Колбридж не разрешал Ленни прикасаться ни к штативу, ни к тяжеленной камере. Сегодня они собирались снимать новые павильоны подземной железной дороги, которые так удивили Ленни месяц назад, когда она вернулась в Москву.

В Москве она появилась в конце марта и, выйдя на привокзальную площадь, вдохнув сырой холодный московский воздух, почувствовала себя случайным заезжим гостем, который все цепляется и цепляется за свое, привычное, оставшееся вдалеке, все повторяет к месту и не к месту: «А у нас… а у вас…» — отделяя себя от нового, чужого. «А у нас уже весна вовсю, — подумала Ленни, морща нос, в который залетела белая снежная муха, и чихнула. — А здесь такое все серое!» Ей тоже Москва показалась снятой на черно-белую пленку. Не скучной, не блеклой, но слишком скупой на краски, как старая дева, хранящая свое приданое в сундуке на потом — на весну, на лето, на раннюю осень.

Ленни ехала в таксомоторе, прилипнув носом к окну, и глотала глазами знакомые улицы, площади, перекрестки. Тут виделся фасад, лишь слегка облупившийся со дня ее отъезда, а там абрис улицы казался не вполне узнаваемым — на пустырь меж двух домов было втиснуто новое здание, сияющее стеклом и металлом. Сколько же она не была дома? Почти год?

— Сколько же ты не была? Почти год? Сумасшедшая! Как можно! Как можно! — И Лизхен разрыдалась прямо на пороге, забыв о том, что плакать тоже надо изящно — упаси бог, распухнет носик! — и вместо носового платка утирая слезы головным платком горничной Маши, случайно оставленным в прихожей.

Из глубины квартиры выскочил рыжий меховой комок и прыгнул Ленни на грудь.

— Робеспьер! Псина моя любимая! Помнит! Помнит!

Поцелуи, вздохи, вскрики, смех, плач… лай…

— Маша! Готовь ванну! Барышня устала!

Чмок, чмок, чмок…

— Ну, рассказывай, скорей! Говорят, ты готовишь чудо-фильму.

— Так уж и чудо! Расскажу, расскажу… Сначала ты. Что твой Долгорукий? А Жоринька? Вернулся?

— Вернулся. Такой гадкий — ты бы не узнала. Долгорукий — чудо. Жаль, что женат, а то цены бы ему не было. А ты… Тут письма…

— А-а! — Легкий взмах руки. — Сожги!

— У тебя что — там, в Ялте?..

— Да. Но все потом, потом. А на обед — яблочная пастила?

— Ну уж нет! Яблочная пастила на десерт. А на обед — куриные котлетки. И суп! Слышишь, каждый день будешь есть суп! Маша! Ванна готова?

Шелковый клубок из двух тел катится на диван. Каштановый локон. Рыжая кудряшка. Острый локоток. Округлое плечо.

— Как…

— я…

— соску…

— чилась!

Болтовню пришлось прервать на обед и когда после супа и котлет настал час яблочной пастилы и Лизхен с Ленни устроились на новом диване с чайным подносом («Где же моя любимая торчащая пружина! Ау! Нет ответа!»), а рыжий спаниель Робеспьер разлегся у Ленни на коленях, оказалось, что год жизни с Долгоруким ничего не стоит перед несколькими часами безумия, которое Ленни, умудрившись не расплескать по дороге, привезла в Москву.

— Ожогин? — Лизхен круглила глаза, забывая донести до рта кусок пастилы. — Невероятно! Но как же… А что же дальше?

Ленни смеялась, размахивала чашкой, лила чай на новый диван, и все было, как когда-то, но, только очутившись в своей постели, только после того, как Лизхен подоткнула со всех сторон одеяло и, поцеловав ее на ночь (как маленькую!), ушла к себе, Ленни поняла, что она дома, и ощутила упоительное чувство свободы от ответственности за что бы то ни было, в том числе за себя. Она зарылась носом в одеяло, закрыла глаза и стала думать об Ожогине.

На самом деле она думала о нем всю дорогу из Ялты. Купе было выкуплено для нее одной. Двое суток сама себе попутчик, сама себе собеседник. Она болтала ложечкой в стакане с красно-кирпичным чаем и вспоминала.

Признание Ожогина ошеломило ее. Впрочем, ошеломило ее не само признание — его любовь, как только он произнес это слово вслух, показалась ей такой логичной, будто она давно о ней знала. Ошеломило ее, ЧТО и КАК говорил Ожогин. Он говорил не о своей любви и не о себе. Он говорил о ней, о Ленни. Говорил так, будто знал тысячу лет, будто чувствовал каждую клеточку, будто видел в ней то, о чем она только догадывалась. Но самое поразительное для Ленни было то, что она мгновенно и радостно раскрылась ему навстречу, найдя свое сердце давно отданным ему. Воспоминание об их единственной ночи заставило ее руки дрожать, а сердце колотиться. А его вид, когда он, растерянный, стоял на перроне — смешно, видно, он и правда решил, что она не вернется! — вызвал улыбку нежности. А она вернется? Вернется? Она не знает. А что Ожогин думает об их будущем? Она тоже не знает. Завтра она пойдет на студию, встретится с Колбриджем — он уже несколько дней в Москве и ждет ее, — увидит Лилию. Они просмотрят смонтированные пленки, которые она привезла, определят, что требуется снять, и пойдут искать объекты съемок. Приблизительно она представляет — расписной трамвай… и эти павильончики… новые… метро… Ленни спала.

То, что ее монтажная находится в здании бывшей ожогинской кинофабрики, Ленни сочла хорошим предзнаменованием. Она с улыбкой шла по коридорам и, хоть во всем виделась рука нового хозяина — побелка, покраска, новомодные автоматы с американской газировкой, — с любопытством глядела по сторонам, пытаясь найти приметы прежней жизни.

Колбридж прослезился, увидев ее. Засопел, утер кулаком глаза и все повторял: «Мой командир… мой командир…» Потом долго расспрашивал о плече: сохранилась ли амплитуда движений, нет ли болей, а в сырую погоду? С Лилией Ленни расцеловалась и не стала спрашивать о Михееве.

Она подолгу бродила по Москве, отыскивая то, что впоследствии станет соединительной тканью фильмы — смазкой между эпизодами, повторяющимися темами, которые связывают части произведения. Ее расписной трамвай по-прежнему ходил вдоль бульваров. Она знала, как снимет его. Так, как ей когда-то виделось во сне. Две половинки мчатся к середине кадра, и въезжают друг в друга, и исчезают. А потом обратно — появляются из самой сердцевины картинки, чтобы разбежаться в разные стороны задом наперед. Теперь она знает, как это сделать. Павильоны метро, построенные Федором Шехтелем. Эти каменные рыбы будут бить на экране хвостами, водоросли — струиться, драконы — изрыгать огонь и все — исчезать в сумрачной пещере метро, проглоченное жадными туннелями. Корпуса, составленные из разной величины кубов, на набережной, что против храма у Пречистенских ворот… Кажется, они так и называются — Дом на набережной? Как быстро сейчас строят! Когда она уезжала, там только копали котлован. Эти кубики можно двигать на экране, составляя причудливые конструкции.

Москва устраивала вокруг Ленни водовороты, и она пропадала в них — то ее съедала людская толпа, то слизывали дворы и подворотни, то путали хитросплетения трамвайных путей. Все дрожало, дробилось, неслось, кружилось, множилось. Дома падали и вырастали вновь, Бульварное кольцо завязывалось в узел, люди бежали задом наперед. Стрекотала камера Колбриджа. Шагом марш на пленку!

Лилия отсматривала проявленный материал, цокала языком, качала головой. Потом они с Ленни садились за монтажный столик, и Лилия переставала что-либо понимать.

— Елена Себастьяновна! — жалобно говорила она. — Так не делают!

— Делают, делают, — отвечала Ленни, сосредоточенно глядя на маленький экранчик.

Приходили студийные люди посмотреть, что творит «эта малышка Оффеншталь». Ленни пускала в монтажную всех — пусть смотрят, не жалко.

— Сумасшедшая! — ворчал Колбридж. — Украдут идеи!

— Да как же можно украсть! — смеялась Ленни. — Это же мои идеи. Они только в моей голове живут.

Все огромное пятиэтажное здание кинофабрики говорило о том, что «малышка Оффеншталь творит что-то невообразимое». Кто-то считал это бредом. Кто-то твердил о революции в синематографе. Ленни ничего никому не объясняла.

…Они столкнулись в полумраке студийного коридора. Ленни шла из буфета, неся для Лилии чашку поганого кофе. Внезапное столкновение. Чашка полетела на пол.

— Простите, — сказал низкий мужской голос. Она подняла голову. Из темноты на нее глядели два глаза: карий и зеленый.

— Эйсбар?!

Он стал массивнее, что неизбежно для мужчин его комплекции, и темнее лицом — она разглядела это, когда они вышли на освещенное место. «Остатки индийского загара», — пояснил он, поймав ее удивленный взгляд. Но главное — он был чужим. Ленни стояла, чуть склонив на бок голову, и прислушивалась к себе. Кроме легкого укола, относящегося скорее к неожиданности встречи, она не чувствовала ничего.

— Как там Индия? — вежливо спросила она.

— Обезьяны, — коротко ответил Эйсбар, как будто это все объясняло.

Он тоже смотрел на нее изучающим взглядом. Она осталась прежней, летящей в разные стороны Ленни, эльфом Ленни. Рыжие кудряшки. Кукольный нос. Острые колени. Маскарадный наряд. Но за… странное выражение лица, будто она смотрит не на него, а внутрь себя.

И женственность… Движения, не перестав быть угловатыми, стали лукавыми, манящими.

— Удалась поездка? — продолжала спрашивать Ленни.

Эйсбар хмыкнул.

— Весьма. Вы получали мои письма? — Он придвинуся ближе к ней и будто ненароком скользнул рукой по ее волосам.

Она мотнула головой, стряхивая его ладонь, и поежилась.

— Лизхен переслала мне парочку. Что-то о полетах в космос, кажется? Монтируете материал?

— Пока отсматриваю. А вы, говорят, работаете над собственным проектом?

— Работаю.

Она подумала было, что надо расспросить его о съемках в Индии, доволен ли он материалом, и, быть может, даже напроситься в монтажную — посмотреть, что за картинки складывают его ни в чем не сомневающиеся руки. Подумала и тут же остановилась. Ей была неприятна сама мысль о том, что что-то настойчивое, агрессивное, сильное вторгнется в ее подвижный изменчивый мир, который она складывала в тиши своей монтажной.

— Слушайте, Ленни, я думал о вас, — раздался его голос.

— Да? — равнодушно сказала она.

— Да. Почему бы вам не помочь мне разобраться с материалом?

Она онемела. Он же только что спросил о работе над ее собственным проектом! Он что, не слышал ответа? Он что, не знает, каково это — заниматься своей фильмой? Господи, да она дура! Ему же абсолютно все равно! Помочь разобраться с материалом — единственное, что его в ней интересует. Она запрокинула голову и расхохоталась. Эйсбар был озадачен.

— Я сказал что-то смешное?

— Очень смешное! Разбирайтесь с вашим материалом сами.

И она пошла прочь танцующе-подпрыгивающей походкой.

Эйсбар смотрел ей вслед, ничего не понимая, но чувствуя, что столкнулся с новой для него силой, против которой его сила ничего не стоит.

В апреле Ожогин засобирался в Москву. Ветер, который материализовался в Ленни, растормошил его жизнь. Дачу Нины Петровны, обжитой дом, пришлось покинуть. Чардынин переехал пока в гостиницу — как многие обитатели Нового Парадиза, он решил обзавестись собственным домом, и стройка шла полным ходом. Ожогин же выписал в Ялту архитектора Мержанова, который строил стеклянные дома-дирижабли. Был придуман проект и выбран участок. Мержанов обещал, что можно будет справлять Рождество в новом доме. Но сколько разных дорог вело к декабрю! По какой лучше идти?

От павильончика, где раньше монтировала мадемуазель Оффеншталь, веяло отчаянной пустотой: студия утопала в распускающихся цветах — весна! весна! — а там, около монтажной Ленни, будто притаилась осень — и листья блеклы, и жуки молчат. Он так боялся ее потерять, что сказал себе: «Если суждено этому случиться, пусть уж произойдет скорее». Кторов изводил разговорами о своей женитьбе — после встречи с Лямскими он искал невесту в музыкальных кругах: «Непременно пианистку!» Съемки военной серии проваливались — актер заломил невозможный гонорар, и пришлось с подлецом расстаться. Ожогин сказал Чардынину, что поедет посмотреть, кто теперь в московских театрах на первых ролях, — да и переманит в Парадиз.

— Как быстро стареет мир, Вася, — грустно философствовал Ожогин. — Года за три меняется типаж — нужны новые лица. Ведь правда?

Да кто теперь с Ожогиным будет спорить? Тем более что он прав.

В Москву Ожогин приехал в конце апреля и испугался, что не выдержит весенней истеричности города. Свиристела капель, визжали тормоза автомобилей, на улицах громко смеялись женщины в укороченных пальто, и некоторые — вот ведь новшество! — носили брюки, широкие матросские брюки. Рестораторы строили деревянные помосты и выносили столики на улицы — публика хотела подставлять носики дерзкому апрельскому солнцу. Бульвары кипели жизнью: все махали друг другу руками, спрыгивали с подножек трамваев и тут же запрыгивали обратно, быстро чиркали записки в блокнотах и просовывали вырванные листки в оконца таксомоторов, подмигивали, гримасничали, тут же кто-то читал стихи, и мамаши с колясками оказывались скандальной аудиторией.

С щемящей грустью Ожогин почувствовал, что он совершенно чужой в этом городе, по пустынным улицам которого некогда царственно блуждало его ослепительно синее авто. «Ерунда, просто устал от шума», — сказал он себе. А на самом деле высматривал — не стоит ли где-то в группке поэтов Ленни: ведь это ее жизнь несется здесь во всю мочь, ее кудряшками завиваясь.

Из «Славянского базара» он дал ей телеграмму и очень быстро получил ответ с посыльным: «Спешу!» Как же ее встречать? Просто распахнуть дверь на стук? Или спуститься в фойе? Он привез розы — коробку. Открыл, и гостиная наполнилась легким ароматом: будто хлынул крымский воздух. Еще — фрукты. И несколько больших конвертов с фотографиями. Специально ездил в фотоателье Лурье, просил сделать серию фотографий студии и Ялты. В декорациях, на съемочной площадке, и пустынный пляж, и будочку «Моментальное фото г-на Лурье и его коллег», и новый автоматический ларек с газированной водой, и пустой крутящийся стул в бывшей монтажной, и… и… и… Сам возил господина Лурье, служил ассистентом при его громоздком фотоаппарате — старик был очень доволен.

Только начало смеркаться — стук в дверь. Она вошла, ахнула, увидев розы, уселась, схватила охапку, тут же вскочила и, нежно переложив цветы на стол, вопросительно и осторожно посмотрела на Ожогина.

— Я так соскучился! — выдохнул он.

— И я, и я! — Она тут же подлетела, хотела было затормошить, но постеснялась и прижалась лицом к его груди. Как тогда, в саду. Но пальцы ее уже побежали по его лицу, шее, спине.

— Сашенька, — прошептала она, когда он тоже коснулся пальцем ее губ: чтобы убедиться, что поцелуй с чего-то начинается, что он существует, существовал в реальности, пока не скользнул в темноту непроявленной кинопленки.

Она не просто другая, она из неизвестного ему мироустройства. Так думал Ожогин, не веря тому, что происходит: почему его наполняет лаской невенчанное тело, которое расположилось на нем как легкое одеяльце, и он едва касается кожи, придерживая ее хрупкие бедра. Слишком много необъяснимого. Она совсем не стесняется получать удовольствие и с азартом отдается сладостному путешествию. Это позволительно? Но как она из воздуха вылавливает маршрут, по которому они следуют? Ощущение высшей логики сводило Ожогина с ума не меньше, чем счастье ее прикосновений. В первую ночь она молчала, а сейчас все время шептала что-то, из чего выплывало «Сашенька». Ее губы вдруг начинали летать по его лицу, но поцелуи, как снежинки, таяли так быстро, так быстро. Он боялся прижать ее к себе крепче, он только хотел следовать за ней и удивлялся тому, как точно его тело — ведь неповоротливое! — угадывало направления ее нежности. И чуть не задыхался от благодарности за отзывчивость, с которой ее тело откликалось на любое его нескладное прикосновение. Впрочем, отзывчивость ее души оказалась обескураживающей. Таинственно. Как он мог влюбиться так точно?

Ленни тоже удивлялась. Помимо воображаемого она имела опыт «неги» только с Эйсбаром. И там все было совсем по-другому: Эйсбар знал, чего хочет от нее. Знал, куда на ее спине ляжет его ладонь, как ей надо выгнуться, повернуться, где рука, где нога, — он так умело управлял ею, и эта сладостность будоражила и подталкивала ее. То, старое, казалось теперь кукольным — ну не сцены ли в замочной скважине из «Туманного фокстрота любви» или чего-то в этом роде? Застенчивые, испуганные касания Ожогина были наэлектризованы его любовью — от них исходила сила, которую он был готов ей отдать. Странным образом эта скрытая сила его любви и характера вошла в нее и стала опорой. Ленни влюбилась.

Потом он показывал ей большие фотографические снимки, и гостиничная спальня переехала в Крым — будто под полом располагался механизм театральной сцены. Ленни ускользнула в фотографии, и Ожогину казалось, что он видит ее фигурку с рекламным воздушным шаром — Кторов рассказал ему как-то про их первую встречу — на черно-белом отпечатке. Здесь же, в комнате, осталась только тень. Но на него опять смотрели ее прищуренные глаза, задиристый и одновременно вопросительный взгляд — и, значит, она вернулась из фотографического просцениума к нему.

Ожогин уезжал через два дня, проведенные в мареве гостиничного номера. Он забыл свое лукавое намерение отсматривать молодые таланты. Она забыла о своих несмонтированных пленках, а вместе с ними и о Колбридже с Лилией. Розы цвели в высоких тонкошеих фарфоровых вазах. Виноград испускал мускатный дух. Лизхен была послана записка «чтобы не ждала». Апрель нахально лез в окно, и они отгораживались от его настырных взглядов тяжелыми темными портьерами.

Поезд отходил в полдень. Утром Ожогин отвез Ленни на кинофабрику и теперь стоял, глядя, как она прыгает по ступенькам крыльца, — обернулась, махнула рукой и исчезла в дверях. Он постоял еще немного и повернулся к авто, которое его ждало.

Навстречу шли два человека. Один — хлипкий неопрятный тип с длинными сальными волосами. Другой — Эйсбар. Хлипкий что-то втолковывал ему, а Эйсбар отвечал короткими фразами.

Когда они проходили мимо, Ожогин услышал:

— Что вы мелете, Викентий! Малютку Ленни я знаю получше вас. Не далее как четыре дня назад я предложил ей помочь мне. Она…

Ожогин не услышал, что «она». Парочка вошла в ворота. А он остался по эту сторону, чувствуя, как шипящая радость жизни испаряется. Снег… Подворотня… Счастливое лицо Ленни, запрокинутое наверх, к Эйсбару… И он здесь. Да где ж ему быть! Все одиночки нынче снимают и монтируют в этом муравейнике. Значит, они рядом. И он предлагал Ленни работать с ним. Что она ответила? Но, что бы ни ответила, ему, Ожогину, ничего об их встрече не сказала. Скрыла? «Неужели все — пустое?» — с ужасом подумал он и мятой тряпочкой упал на сиденье таксомотора.

Между тем Ленни неслась по коридору. Одним махом взлетела по лестнице на пятый этаж, ворвалась в монтажную, упала на стул. Все плыло, кружилось, танцевало… Она что, в собственной фильме? Почему стол не стоит на месте? Почему шкаф ходит ходуном? И потолок… так низко… Когда она открыла глаза, то увидела склонившиеся над ней испуганные лица Колбриджа и Лилии. Лилия брызгала ей в лицо холодной водой. Колбридж просто суетился. Голова кружилась. Подташнивало.

— Что… что случилось?

— Вы сели на стул и потеряли сознание. Чуть не упали. Хорошо, мистер Колбридж успел вас подхватить, — сказала Лилия.

— Я говорил вам, говорил, мисс Елена! — вступил Колбридж. — Нельзя столько работать! Вы слишком маленькая для такой работы.

— Отдыхать… да… наверное… я, видимо, переутомилась.

Ленни попыталась встать, но дурнота подкатила к горлу, и она снова упала на стул. Колбридж и Лилия со страхом вглядывались в ее побелевшее лицо.

— Таксомотор? — спросила Лилия.

Колбридж кивнул.

В таксомоторе Ленни как будто стало легче. Из открытого окна залетал в салон ветерок, настоянный на набухающих почках, и приятно обдувал ее. Но в подъезде она опять почувствовала слабость и, поддерживаемая Колбриджем, с трудом добралась до квартиры.

— Что?! — крикнула Лизхен, увидев ее. — Бросил? Подлец! Я так и знала! Убью! Плакала?

Ленни попыталась засмеяться, но ее снова замутило, и она закашлялась.

— Что? — крикнула Лизхен. — Заболела? Доработалась! Вы-то куда глядели? А еще пожилой человек!

Колбридж, испуганно прижимая пухлые руки к груди, лепетал что-то невразумительное. Через минуту Ленни лежала в постели.

— А барышня наша из мотылька превратилась в наипрекраснейшую бабочку, — приговаривал доктор, осматривая и выстукивая Ленни и попутно задавая ей ненавязчивые вопросы. — Ротик откройте, милая, температурку померяем. Слабости не чувствовали последнее время? А как? А когда?.. Так-так. Ну что ж… Картинка в общем и целом вырисовывается преприятнейшая, очаровательная Елизавета Юрьевна. Племянница ваша в совершеннейшей безопасности. — Голос уже раздавался из гостиной, где Лизхен ожидала вердикта. — И даже более того.

— Что вы имеете в виду? Более чего? — с раздражением вопрошала Лизхен.

— А имею я в виду, драгоценнейшая Елизавета Юрьевна, что здоровья ее хватит на двоих. В ее положении и при ее хрупкой комплекции здоровье ее находится просто в блестящем состоянии.

— Положении?.. — пролепетала Лизхен и, ощутив слабость в ногах, опустилась на стул.

— Именно так. Месяцев через семь с небольшим буду иметь честь поздравить вас с прибавлением семейства.

И доктор удалился, расцеловав Лизхен ручки. Она же осталась в совершенной растерянности. Ленни… Так неожиданно. И не к месту. Или к месту? Знать бы, как примет известие отец ребенка. Ведь все так смутно, зыбко, непонятно. А Ленни? Сказал ли ей доктор?

Лизхен пошла в спальню Ленни.

— Милая… — Она с тревогой вглядывалась в лицо Ленни. Та похлопала ладошкой по одеялу, приглашая ее сесть. — Доктор сообщил тебе?.. — Ленни кивнула. — Но что же делать?! — Лизхен молитвенно сложила руки.

Ленни не отвечала. Она лежала, улыбаясь уголками рта и устремив глаза на ветку липы, качавшуюся за окном.

Глава IX. Вокруг Эйсбара творятся странные дела

— Люблю, когда люди в кинозале попискивают от ужаса, — радостно заметил Викентий, нежно нажимая на монтажный нож. Тот бесшумно откромсал кусочек пленки, и пресс приклеил один фрагмент к другому.

Чем дальше Эйсбар монтировал, тем «чернее» становилась фильма. А Викентия, любителя детективных серий, это только веселило. Сейчас они монтировали жутковатый эпизод, в котором герои прибывают в город, где собираются те, кто хочет прекратить действие закона кармы — покончить с перевоплощениями. Город умирающих. Эйсбар вспомнил смрад и ужас, охвативший их в том местечке.

— Не удивлюсь, Эйсбар, если после премьеры на вас будет объявлена охота — вы слишком близко подводите людей к смерти, они этого не прощают. Они вас возненавидят. Но, полагаю, вы к этому и стремитесь? — продолжал веселиться Викентий.

Эйсбар пожал плечами. Специально никого пугать он не хочет, но мир страшен, и почему бы не показать это на экране, тем более что соплей там и так предостаточно.

Однако, чтобы двигаться дальше, ему нужна разрядка. Скажем, где крошка Ленни? Ленни-Ленни, поцелуй без лени. Она и Кторов? Вряд ли. Говорят, ее монтажная на третьем этаже.

А Ленни спала, положив голову на монтажный стол. Усталость теперь накатывала на нее, и она не могла сопротивляться. Во сне она вздрогнула и случайно нажала на рычажок монтажного стола. Пленка двинулась. Кадры медленно поплыли на маленьком квадратике настольного экрана. Чей-то палец с экрана грозил Ленни. Чья-то рука махала в гипнотическом прощании. Ленни почему-то всхлипнула во сне.

Эйсбар присмотрелся к карточке, приклеенной к двери монтажной. Да. «Фантом с киноаппаратом. Режиссер Л. Оффеншталь». Он толкнул дверь. Крошка спала. Он положил руку на рыжие кудри и одним движением обнял ее голову.

Ленни почувствовала прикосновение и подумала, что это сон, однажды снившийся ей. Она вздрогнула, задела рычажок перемотки пленки, и та, резко набрав скорость, с грохотом помчалась с одной бобины на другую. Ленни окончательно проснулась. Кто-то обнимал ее.

— Что вы тут делаете?! — воскликнула она, увидев Эйсбара и отшатываясь от него.

— Ну-ка, покажите, что вы тут клеите, милая Ленни. — Он развернул крутящийся стул, на котором она сидела, и взъерошил ее кудри. Она высвободилась, встала и отошла за монтажный стол.

— Вы хотите посмотреть? Ну, так скоро увидите в зале на большом экране. Я уже заканчиваю, — ответила она насупленно. Он должен уйти! Немедленно уйти! Однако устраивать сцену ей не хотелось.

— Я так соскучился… Индия вышла боком — ты не представляешь, сколько бреда я с собой привез! Фильма получится, нет сомнений, но… Но все-таки мне нужна твоя помощь, — по инерции говорил Эйсбар. Он понял, что прыткое тело Ленни выскользнуло из его рук. Что ж, это закономерно. — Я посмотрел две фильмы Кторова. Он гений, такого нежничанья с механизмами я не мог представить. Все шурупы теряют сознание от одного его взгляда. Но неужели он умеет быть нежным с живыми людьми? Не поверю. Лени-Ленни-умножай сомненья…

— При чем тут Кторов?

— Слухи. Шуршат языками на студии.

Ленни рассмеялась и почувствовала облегчение.

— Идите, Эйсбар. У вас полно работы и у меня тоже.

Вошла Лилия и испуганно шарахнулась, увидев в комнате самого «великого» Эйсбара. Вопросительно посмотрела на Ленни. Та пожала плечами.

— Храбренькая Ленни, — пробормотал Эйсбар, поклонился Лилии и вышел.

Он шел по коридорам, прислушивался к голосам, которые доносились из разных комнат. Обычно он едва откликался на приветствия, слыл среди фильмовых людей бирюком и снобом, но сейчас ему захотелось зайти в чью-нибудь конторскую комнату, усесться на диван со стаканом чая и обсуждать немыслимые проекты — «пускать мыльные пузыри», как они с приятелями называли это десять лет назад. Он даже приостановился около небольшой группки людей, скучившихся в коридоре около пепельницы, и прослушал окончание сюжета, видимо, комической фильмы, где главными действующими лицами были кролики, которых научили доставать из цилиндров фокусников, и вот теперь они путешествуют по дорогам с этим номером и нехитрым скарбом.

Эйсбар не без удивления разглядывал человека в кругленьких очочках, который серьезно и в деталях излагал свой замысел. Стоявшие вокруг цокали языками. Из разговора Эйсбар понял, что рассказчик — знаменитый мультипликатор, работающий в Крыму, на студии Александра Ожогина. Поскольку ему самому сказать про кроликов и клоунов было нечего, он побрел дальше.

То, что Ленни ему отказала, слегка разозлило его, и, проходя через съемочный павильон, он остановился посмотреть на стайку искрящихся в свете юпитеров блондинок. «Бон та, шмыгающая носом, наверное, покладистая», — лениво подумал он, постоял-постоял и решил обойтись вечером своими карандашными зарисовками любовников, окаменевших в неге на стене индийского храма.

Недели через две Эйсбар увидел в фойе студии пришпиленную к стене афишку: «В понедельник 9 июня в просмотровом зале состоится показ фильмы г-жи Оффеншталь „Фантом с киноаппаратом“. Желающих просят занимать места заранее». «Вот так Ленни! — усмехнулся Эйсбар. — Надо бы взглянуть».

Однако в понедельник Ленни была благополучно забыта: Викентий привел к Эйсбару молодого композитора, полного юношу с одутловатым лицом и плачущими глазами. Юноша два дня тихо сидел в углу монтажной, завороженно глядя на экран, на третий они с Викентием приволокли в комнату старенькое пианино, и юноша стал наигрывать странные мелодии — будто музыкальный ряд шел из конца в начало и в нем непредсказуемо соединялись разные стили. «Что мне нравится в его музыке, — жужжал Викентий, — так это то, как если бы в куске торта вдруг обнаруживаешь баранку или подсохший бутерброд. Непредсказуемость. Понимаете, Сергей Борисович?» Эйсбар кивал — да, с композитором им повезло.

Они уже сложили больше половины, и Эйсбар чувствовал, что увязает, что фильма затягивает его, словно черная воронка, душит, что ему нужен воздух — гул чужой болтовни, скандалов, планов. «Надо сделать перерыв, — думал он как-то по дороге на студию. — Отпущу Викентия дня на два». Но Викентия на месте не оказалось. Эйсбар мельком удивился — обычно Викентий приходил раньше него. На столе перед монтажным ножом он увидел телеграмму: «Неотложные проблемы с мамашей. До завтра не решить. Буду утром в десять» — и, вздохнув с облегчением, отправился в буфет.

С чашкой чая он подошел к столику, за которым в числе других сидел оператор Боря Виндорецкий. В старые годы они не раз вместе ездили на аэродромные съемки. Компания хохотала, выстраивая на блюде, стоявшем в центре стола, мизансцену из недоеденных картофелин, макаронин и корок хлеба. Эйсбар подсел, и странное молчание вдруг повисло над столом. Все засобирались, пряча глаза, кто-то закурил, кто-то достал блокнот и стал в нем чиркать. Виндорецкий посмотрел на Эйсбара то ли с сомнением, то ли с удивлением, хотел что-то сказать и развел было руками — дескать, как же так, — но тут его позвали, и он ушел вслед за остальными. В дверях еще раз оглянулся на Эйсбара — все с тем же выражением удивления на лице. Больше знакомых в буфетной не было. Эйсбар остался за покинутым столиком, махнул рукой официанту: «Пива!» — и развернул оставленную на столе газету.

Бах!.. В голове разбился вдребезги аккорд музыкального гения.

Половину второй полосы «Московского муравейника» занимала статья, старательно украшенная чеканными буквами: «Неслыханно!» Заголовок — «Собрание экстремистов». И две темные фотографии. Одна, горизонтальная, плохо пропечатанная, изображала сборище людей. На другой — о, только не это! — красовался император безумия Жоринька Александриди. Он стоял в кинозале с пистолетом в руке. Тень, которую отбрасывала его фигура на экран, смотрелась помпезным, однако выразительным, если не зловещим, монументом: правая рука с пистолетом выброшена вперед, вихры откинуты со лба, левая рука отталкивается от воздуха, как от невидимой пружины. «Профессиональная съемка — хорошая постановка мизансцены…» — отметил Эйсбар и углубился в текст статьи. «…Партия экстремистов, в течение нескольких месяцев проводившая тайные собрания в разных точках Москвы и Санкт-Петербурга, провела открытую сессию… Дерзость группировки не знает границ… Вероятно, имеется поддержка в высоких кругах, иначе чем объяснить решимость г-на Георгадзе открыто заявить о позиции партии… Видный автор русского синематографа был привлечен партией для съемок устрашающего киноролика, в котором в образной манере, почерпнутой из Дантова „Ада“, представлено не что иное, как возможное покушение на жизнь членов царствующей фамилии. Кадры г-на Эйсбара леденят душу: мы видим, как в бездонную темную шахту сбрасывают тела убитых, пальцы хватаются за мокрый камень и в отблеске воды сияет перстень с символикой императорского двора, в пропасть небытия медленно летят атрибуты власти императора всея Руси. Даже буквы с трудом выдерживают попытку описать безжалостный киносеанс — что уж говорить об экране и зрителях… Предположительно показ пленки мог пройти и в других городах России… Принимаются меры… Талант г-на Эйсбара несомненен, и он был по достоинству оценен обществом в момент премьеры „Защиты Зимнего“, но кто мог предположить, что данный Богом дар режиссер позволит использовать тем, кто призывает к кровопролитию и раздору… Центральной фигурой пропагандистской компании партии экстремистов является г-н Жорж Александриди, сыгравший предводителя бунта в картине г-на Эйсбара. То, что было предъявлено на экране как страстный политический памфлет, как фантазия, потрясшая и одновременно сплотившая умы нашего общества, обрело в реальности зловещие формы. Г-н Александриди считает себя чуть ли не мессией нового порядка и в силу своей известности прельщает многие молодые умы… Возникает ощущение, что мы находимся в романе писателя Эдгара По, где оживают ночные кошмары… На сборище экстремистской партии г-н Александриди сделал несколько громких заявлений, в том числе поддерживал свои антимонархические речи крайнего толка выстрелами в воздух…»

Эйсбар сложил газету, отхлебнул пива и с интересом посмотрел вокруг: так и есть, обитатели буфетной следили за тем, как он читал. Как только он поднял глаза от газетного листка, кто-то невидимый дал массовке знак: стаканы стали позвякивать о блюдца, один закашлял, другой рассмеялся, третий начал преувеличенно громко ругать бифштекс, будто запустили пленку, запутавшуюся в штырьках проекционного аппарата. Допивая пиво, Эйсбар бросил взгляд на последнюю страницу «Муравейника». Среди рекламы шуб, гантелей и «удивительных масок для лица на молочных сливках» обнаружилась приписка к статье об экстремистах, в которой значилось: «…По словам г-на Александриди, пистолет был приобретен им в антикварной лавке Прокофьева на Большой Никитской. Как удалось узнать нашему корреспонденту, именно этот пистолет фирмы „Гензель“, украшенный изумрудом, фигурировал в деле о самоубийстве фильмовой дивы Лары Рай, в последней драме которой дебютировал в свое время г-н Александриди. Антиквар сообщил корреспонденту, что несколько лет назад купил пистолет у мальчишки-водолаза, нашедшего его на дне реки Москвы в районе Пречистенской набережной».

— Еще и пистолет Лары Рай! Это уже настоящая фильма, — буркнул Эйсбар.

По дороге в монтажную Эйсбар зашел в контору секретаря и набрал телефонный номер князя Долгорукого. «Ждем завтра во второй половине дня», — пропел мелодичный женский голос.

Монтажная была пуста. Викентий вернется завтра. Исчез и композитор, оставив несколько листков с нотными записями. Эйсбар машинально взглянул на них и внутренним слухом услышал пассажи, создающие в голове ощущение лабиринта.

Нотные значки прыгали у Эйсбара перед глазами, выстраиваясь в армейскую шеренгу, распадаясь в черную толпу, сбиваясь в цепочки. Эйсбар смотрел на передвижение обезумевших нот, пытаясь разглядеть в их ажиотаже решение. На словесном уровне он даже реагировать не мог на прочитанный бред. Ну, то, что Жоринька решил сложить голову на плахе политического маскарада — его дело. Но как всплыла пленка с отрывком из «Защиты Зимнего»?! Та самая расправа с царствующей семьей, снятая кромешной ночью в лесу с помощью подсветки: убийцы появлялись в кадре, облитые резким светом, который бил им под ноги, превращая в дьявольские порождения. Это была игра. Маскарад. Эффект. Тогда, два года назад, эпизод по указанию Долгорукого был вырезан из фильмы. Изъяты позитив и негатив. Премьера в Мариинском театре… рукоплескания… поход в царскую в ложу… прозрачная, точно из папиросной бумаги, кожа Александры Федоровны… Да, Долгорукий знал, чем отвлечь от вопроса, куда делся вырезанный фрагмент. Ох, надо было добиться, чтобы его вернули! Надо было шантажировать тем, что будет говорить об этом на премьерных встречах, как-нибудь обернуть дело в свою пользу, в конце концов, обратиться к борзописцам — пусть бы иронизировали по поводу свободы художественного высказывания в великой России!

Но что задним числом разрабатывать проект защиты? И где теперь безумец Александриди? Он может знать, откуда сейчас взялась пленка. И еще Викентий со своей чертовой мамашей! Если бы он мог продолжить монтаж, то разрядил бы злость! И все-таки — оправдываться? Идти в газету давать опровержение? Но им, вероятно, нужны будут свидетели. В сущности, Викентий может подтвердить, что фрагмент — лишь часть «Защиты Зимнего» и не имеет собственного смысла вне контекста фильмы. А там, по сюжету, он был сном «ворона»-предводителя. Сном! Снимал Гесс. Собственно, они вместе придумали эпизод. Но сейчас Гесс в Латинской Америке — снимает по приглашению немецкой компании. Что делать? Что? Немедленно ехать! Куда?

Происходящее замелькало перед Эйсбаром в темпе наспех наброшенных аккордов. Он поехал в район Таганки, где искал покосившийся домик, в котором жил Викентий. Подслеповатая старушка, появившаяся на пороге в неверном свете качающейся лампочки, сказала, что тот уехал за лекарствами, вернется завтра, поскольку лекарства особенные и ехать далеко.

Эйсбар побежал обратно к таксомотору, помчался на Солянку, в особнячок Георгадзе, однако не обнаружил там ни типографии, ни юношей в кожанках. Взлетел по ступенькам в кинопроекционную и нашел там целующуюся парочку, которую невозможно было разнять. На секунду отлепившись друг от друга, они таращили на Эйсбара детские глаза, не понимая, о чем идет речь, а на полу валялись металлические коробки с фильмой «Раба случайных поцелуев». Эпизод страстного поцелуя был вырезан и склеен в так называемое кольцо, которое неостановимо крутилось в проекционном аппарате. И парочка то и дело поглядывала на крошечное окошко в стене — через него был виден будто левитирующий в воздухе кадр, разжигающий их страсть. Алчный поцелуй висел в густом луче света, идущем из проекционного аппарата.

Эйсбар снова оказался на улице. Свет фар таксомотора бил ему в лицо. Он поскользнулся, упал, некоторое время сидел на земле, мокрой от дождя, потом встал, отряхнулся, крепко провел руками по лицу и решил — хватит на сегодня путешествий. А Жоринька, может, и сам объявится.

Он накрепко запер дверь мастерской, укутался в плед, разжег камин и подошел к столу в поисках пакетика с Жоринькиной травой. Затянуться бы, впустить в себя равнодушный дым и следовать по его прозрачной тропе в насмешливое спокойствие. Он начал укладывать сухие листья в бумажный квадратик, но остановился. Пожалуй, не стоит. Если один морок умножить другим, все спутается окончательно. Высыпав траву обратно в пакетик, Эйсбар налил полстакана коньяку, залпом выпил и завалился спать. Завтра — к Долгорукому и вместе с ним — в газету, писать опровержение.

Спал крепко. Утром снилось, будто он, малолетний гимназист, опаздывает с алгебры на сольфеджио, однако между двумя уроками должен успеть побриться и сменить рубашку. От сна осталось будоражащее настроение: был веселый парадокс в том, что он подчиняется школьному расписанию и волнению как маленький, а ведет себя как взрослый. «Нас заманивают в сети кукольные страстишки — вот что символизирует сон», — думал Эйсбар, одеваясь. На душе было спокойнее, чем вечером. Хотелось продолжить работу в монтажной. А статья… Может, не стоит лезть в чье-то безумие? Может, сегодня все будут увлечены новой сенсацией и о вчерашней забудут?

Раздумывая, куда ехать — на студию или к Долгорукому, — он все-таки свернул на студию. Знал — несколько часов монтажа подействуют на него благотворно.

Монтажная была закрыта, и он долго копался в карманах в поисках ключа. Внутри его ждали перемены. Фортепиано исчезло. На столе лежал обрывок нотного листа — записка от музыкального гения: «Должен уехать по делам в Ялту. Продолжение партитуры будет выслано письмом. Рабочее исполнение возможно моими друзьями». Далее следовали имена, адреса, телефоны.

Викентий не появился ни через час, ни через два. Все еще не теряя присутствия духа — сам просмотрел несколько бобин пленок, отобрал дубли, — Эйсбар решил ехать к Долгорукому. Застать не надеялся, но решил твердо: ждать хоть до ночи, но дождаться эту лису, этого плюшевого павлина непременно.

К немалому его удивлению, Долгорукий оказался на месте.

— Я удивлен не меньше вашего, Сергей Борисович! Кофе? Восхитительной обжарки! Прислали друзья из посольства страны Колумбия. Боже, где она, эта Колумбия? Молоко, сливки? Я так и знал: черный. Вот черным глазом смотрите вы на мир, господин Эйсбар! Идите, идите, милая! — Долгорукий отослал секретаршу, сам разлил кофе по крошечным чашечкам, делал плавные жесты руками, мол, не стесняйтесь, господин хороший, присаживайтесь, кресло мягкое, удобное, и разговор у нас будет, надеюсь, мягкий, удобный. Он не то чтобы суетился, но вставить слово в его гедонистический монолог Эйсбару не удавалось. А кофе действительно был вкусный. — Позитив и негатив вашей бездумной выходки я приказал уничтожить на следующий день после премьеры! Вы уже имели возможность убедиться, что я не терплю подобного романтического заигрывания с футурологией. Сказать честно, я тогда очень удивился, как вы, художник жесткой формы, опустились до такого балагана…

— Но князь! В контексте идеи фильма…

— Но-но-но! Талант — это как нежная кожа девицы на пляже. Чуть пересидела на солнце, вот уже волдыри, чуть подул ветер, вот уже короста. Талант требует покоя, он, с позволения сказать, нуждается в зонтике. И заметьте — этот зонтик я вам предоставил.

— Откуда, однако же?..

— Вот именно! — опять перебил Долгорукий. — Откуда? Сколько копий этого эпизода вы напечатали? Может быть, где-то ждал своего часа неучтенный позитив? Перво-наперво я подумал, что вы сами и предоставили этим негодяям злосчастный фрагмент. Не очень верю в ваши политические амбиции — вы не безумец, как ваш приятель господин Александриди, но негодяи располагают определенными финансовыми возможностями. А у вас много трат.

— Однако вы, как заказчик «Защиты…», могли бы выступить на моей стороне в печати, князь, — заговорил наконец Эйсбар.

— Я показаний давать не буду. Ну подумайте, милый Сергей Борисович, как я вообще могу признать, что таковые съемки существовали в моем ведении? Это же антигосударственная выходка! И что, я оставил ее незамеченной? Как вы себе это мыслите? У вас же отменное драматургическое мышление!

Разговор с Долгоруким исчерпал себя, и через десять минут Эйсбар шел по бульвару, чувствуя смутно, что его заговорили, закружили и увели в сторону от существа дела. Неожиданно выглянуло солнце, заискрились влажные края тротуара, и он вспомнил день два с половиной года назад, когда вышел после первой встречи с Долгоруким и казался себя великаньим персонажем с картины Кустодиева. Тогда Долгорукий тоже угощал его кофе. Однако сейчас имело бы смысл сжаться до размеров воробья и — атаковать с верхней точки. Пернатым камнем да в стекло редакции «Московского муравейника»!

В редакции «Муравейника» ему улыбались толстые щеки, впавшие — наливали водку, барышня в засаленной юбке пыталась повиснуть у него на шее. Но опровержение писать отказались.

— Писал сей опус Серж Головецкий, но вчера он укатил в Китай. Там революционные волнения. Усвистал на транссибирском экспрессе, — вещал некий редакторский чин, оглаживая бороду. — А остальные не в теме. А дельце тонкое… Так что, извините.

В монтажной было по-прежнему тихо. Викентий будто испарился. Эйсбар вспомнил, что монтажер рассказывал про брата, который живет в Серебряном Бору, небольшом поселке на окраине города. Наверное, дом найти несложно. Напротив тира у пруда. Понимая, что суетой дает пищу мороку, Эйсбар все же потащился в Серебряный Бор. Таксомотор несся по новенькому Петербургскому проспекту, и мерное движение по прямой опять успокоило его. В лесочке, который и звался Серебряным Бором, гуляли дети с боннами, звенел птичьими голосами весенний воздух, и ему на секунду показалось, что из грубой Москвы он перенесся за границу.

Напротив тира действительно стояла милая дачка с круглыми окнами и дверью, вырезанной овалом. Видно, что делал хороший архитектор. Брат Викентия оказался приветливым ироничным профессором. Пригласил Эйсбара к самовару и, хохоча, поведал, что Викентий был у него пару дней назад — как обычно, занял денег.

— Вот, собственно, и все, что могу сказать. Наверно, опять проигрался в пух! Вы не знали, что он делает ставки на ипподроме? Надеется получить куш и пустить на технические разработки. Ну, вы понимаете — здесь мы имеем дело с выводком мыльных пузырей! Уток на нашем пруду видели — птицы в теле, не правда ли? Вот таких же рубенсовских форм и мыльные пу-зы-ри.

Эйсбар, не снимая пальто, присел к столу, пил чай и хмуро молчал.

— Посмотрел бы я, сударь, как бы вы хохотали, будучи на моем месте, — только произнес он, взял из сухарницы несколько баранок и распрощался с доброхотом.

Около будочки тира крутились два мальчугана — то подходили к прилавку, то, прыснув, отбегали в сторону.

— Боятся, коротышки, взять в руки ружье, но рано или поздно поймут, что плюшевого павлина иначе, чем выстрелом, не прикарманить, — говорил, приветствуя Эйсбара, владелец тира. Эйсбар усмехнулся: «плюшевым павлином» он назвал сегодня Долгорукого. — Сколько пулек желаете, господин хороший? — суетился хозяин, заполучивший клиента.

— Да я, знаете, не очень в этом деле понимаю, — сказал Эйсбар, однако уже позволил снять с себя пальто и теперь разминал плечи.

Холеный тонкий приклад оказался удобным, в павильоне зажегся свет, на стенде забегали фигурки-мишени. Сухой щелчок выстрела прозвучал недостающей нотой в звуковом маскараде, который происходил у Эйсбара в голове.

— Рука у вас крепкая… как позволите величать?

— Сергей Борисович.

— Да-с, крепкая. Однако павлины сразу в руки не даются. Желаете еще пулек?

Эйсбар покачал головой:

— Дайте лучше мальчишкам пострелять — я заплачу.

— Как угодно, сударь.

«Итак, Викентий — игрок, я сам — стрелок, — стучало у Эйсбара в голове. — Малышка Ленни — авангардист, которому прочат мировое имя. Булочник завтра окажется балетмейстером, а Жоринька — собственником сибирской магистрали. Все не то, чем кажется».

Он переходил мостик над прудом, под которым собралась стая уток, и вдруг наперерез им двинулся из камышей черный лебедь. Он стремительно мчался по поверхности воды, пеня ее лапами. Эта кутерьма была неожиданным взрывом — секунду назад Эйсбар подумал, как покойно в лесу, как корабельные сосны, пахнущие смолой, похожи на картинки в детском учебнике природоведения. И ярко-розовый клевер, и свежая июньская трава — все выглядит слишком девственным, чтобы быть настоящим. Лебедь между тем разогнал мелкую птицу и в одиночестве царственно кружил в центре пруда. «Выправка надменная — как у Александриди в ранний период его безумия. Где же этот хлыщ?»

Вдруг он вспомнил, что здесь, в Серебряном Бору, они когда-то были с Жоринькой на поганой дачке. Творилось там довольно немыслимое, гниловатый запах гашиша стоял в саду плотным туманом, и толстушка-хозяйка, помнится, уверяла, что он очень полезен для овощных культур — особенно чарует морковку. Впрочем, помнится, ее фарфоровый ротик был в некотором смысле неплох и готов на многое. Жоринька, кажется, был частым посетителем милого притончика.

На какой же улице это было? Эйсбар пошел по наитию — миновал пролесок, липовую аллею, вдоль которой стояли деревянные дачи начала века, свернул в сторону реки и уткнулся в знакомый дом: горизонтали и вертикали темного дерева, финская конструкция.

Его пустили без удивления. В доме чувствовалось смещение времени: шторы опущены, общество — человек семь, не больше — одето по-вечернему и явно готовится к ужину. Висел небольшой запах перегара, перебиваемый парами отличного коньяка, где-то в задней комнате то ли заканчивался концерт, то ли играла пластинка — звуки скрипки прерывались жидкими аплодисментами, прозвенел крик «браво!» — и все стихло. К столу вышло еще двое. Хозяйка, дама с фарфоровой кожей и упругими как у малыша-бутуза щеками, кажется, вспомнила Эйсбара, и румянец оказался ей к лицу. Кухарка внесла блюдо с птицей.

Разгар вечернего праздничного веселья виделся несколько странным в будничное утро: будто в доме часовая стрелка пущена в другую сторону. Эйсбара приняли за своего, усадили за стол, начались тосты. Эйсбар в нетерпении ерзал на стуле. Минут через десять, улучив момент, он подошел к хозяйке и, не пускаясь в долгие объяснения, поинтересовался, нет ли тут где-нибудь на антресолях господина Александриди.

— Александриди… — мечтательно повторила толстушка. — Ах, если бы! С ним очень весело! Да и с вами мы не скучали, — пропела она, глядя Эйсбару в глаза.

Он увидел, что сфокусировать взгляд она не может и пребывает, вероятно, в сладком тумане грезы. Так же чувствовал себя и ее супруг — господин чиновничьего вида с треугольной бородкой и в сюртуке. Контраст между мещанской внешностью этой пары и ухмылками разодетых бесов, которые, совершенно очевидно, правили их рассудком, был презабавнейший.

Эйсбар оставил их и прошел по задним комнатам — вдруг Жоринька где валяется. Но — нет. В кабинете крутилась под иглой патефона закончившаяся пластинка. Эйсбар машинально поставил новую. Собрался было уходить, но вдруг передумал. Решил дать себе короткую паузу: выманил фарфоровую из гостиной, затолкал в одну из спален — собственно, кто кого толкал — и позволил ей занять ее бестолковый рот хоть каким-то стоящим делом.

— Хотите, пригласим кого-нибудь из гостей? — спросила она, меланхолично улыбаясь. — Было бы неплохо.

— О, это, милая, оставим для Александриди. Мне уж теперь не до того. Но где искать оболтуса, не подскажете?

Фарфоровая, не отнимая рта, произвела пальцами пантомиму — дескать, напишу адресок. И написала, пока Эйсбар приводил в порядок костюм.

Адресок отсылал на Олений Вал. Наверное, где-то в Сокольниках. Однако длинному дню с чумными разговорами и дачными утками пора было кончаться. Хотелось домой, в свое тепло, заказать из ближайшей ресторации ужин и посидеть в тишине за куском мяса и стаканом портвейна. Пауза так пауза. Любопытный, кстати, мог бы быть драматургический ход для детективной фильмы, думал Эйсбар. Главный герой, вокруг которого множатся странности, исчезновения, убийства, последовательно игнорирует происходящее — чем больше парадоксальных ситуаций вокруг, тем отрешенней он становится, принципиально не поддаваясь намерениям судьбы затянуть его в зловещую воронку. Но каким может быть финал? Морок оказывается фикцией? Для хорошей истории — глуповато. Герой оказывается второстепенным персонажем? У него навязчивая идея, что сюжет крутится вокруг него, что именно на него покушаются, у него хотят выкрасть какой-нибудь фолиант или фильму, но это лишь мания. На самом деле он — одна из пешек в сложной партии, однако далеко не ферзь, не слон, не ладья. Детектив… Бросить все — снимать детективы. Уехать… Куда? В Крыму построили русский Холливуд. Нет, там уже наверняка слишком многолюдно. В Сибири студий нет. Лучше в Берлин — немцам понравилась «Защита…», точно дадут работу. Неужели он действительно вздумал бежать?

Глава X. Ленни возвращается

Пробор-ниточка, усики-ниточки, височки-ниточки, галстук-ниточка — знакомая физиономия просунулась в дверь ожогинского кабинета, а вслед за ней уже вползало и тщедушное тельце. Безукоризненный сюртук. Полосатые брючки. Лаковые штиблеты.

— Позволите, уважаемый Александр Федорович? А я к вам с небольшим порученьицем! — умильная улыбка на гадкой кошачьей морде заставила Ожогина напрячь память. Да кто ж это, ей-богу! Вроде рядом с собой таких не держим. А посетитель продолжал: — Дельце, изволите видеть, наипростейшее. Требуется только ваше согласие в, так сказать, финансовом аспекте. В противном же случае…

Вот судьба свела! Адвокатишко из Симферополя, тот, что самым подлым образом надул Ожогина с делом по поводу отчужденных земель, нарисовался собственной персоной. Как же, как же! Воспламенение струн чувствительного организма! Что ему здесь надо? Кто пустил?

— …в противном случае обычно имеет место быть отчуждение…

Опять отчуждение! Да что ж за напасть такая! Как ни появится этот тип, вслед за ним — обязательно какое-нибудь отчуждение. А адвокатишко тем временем без спроса поместился на стул и быстрыми блудливыми глазенками оглядывал кабинет.

— Потрудитесь объяснить, милостивый государь, причину вашего визита, — сухо сказал Ожогин.

Адвокатишко заерзал:

— Имею честь быть поручителем вашего партнера, совладелицы этого в полном смысле грандиозного предприятия… — Адвокатишко разводил руками и закатывал глаза.

— Быстрей!

— …Нины Петровны Зарецкой, чье доверие столь лестно…

— Мне придется попросить вас покинуть кабинет, если вы не перейдете к сути дела.

— Минуточку, уважаемый Александр Федорович! Дело имеет деликатный характер. Так как Нина Петровна решила выйти из вашего совместного предприятия, она желает продать свою долю в оном. Мне поручено уладить все бюрократические, тако же финансовые, тако же юридические процедуры по этому вопросу, на что имеется соответствующая бумага. Нина Петровна рекомендовала мне обратиться именно к вам с предложением о выкупе пая. Если же вы по каким-либо причинам сочтете невозможным воспользоваться этим в высшей степени благородным предложением, доля Нины Петровны будет выставлена на аукционные торги.

Завершив тираду, адвокатишко перевел дух и принялся разглядывать свои длинные ногти. Ожогин мрачно смотрел на него. Сунул в рот сигару. Стал по обыкновению жевать. Вон как обернулось дело с Ниной.

— Я подумаю, — бросил он.

— Когда же ждать ответа?

— До конца недели.

И адвокатишко, кланяясь, ретировался задом из кабинета.

Ожогин сидел, уставившись на мраморный чернильный прибор, как будто тот своим видом мог развеять его грустные мысли. Значит, Нина решила… Последние месяцы она не появлялась в Ялте. Разъезжала по южным губерниям вроде бы по делам, хотя Ожогин знал, что львиную долю этих дел можно решить, не трогаясь с места. Посылала на адрес студии короткие деловые письма. Ожогин так же по-деловому отвечал ей. О том, что между ними произошло, не было упомянуто ни разу. О том, что она хочет выйти из дела, тоже. Ожогин подумал о том, что Нина могла бы при желании сильно напакостить ему, продав свою долю кому угодно, да хоть Студёнкину. Но Нина не опустилась до бабьей мести. Он, конечно, долю выкупит. А скорей всего, предложит Чардынину. И вот еще что… Неожиданная мысль пришла ему в голову. Почему бы не купить и дачу Нины? Вряд ли хозяйка когда-нибудь вернется в Ялту. А дачу он уже привык считать своей. И… Спальня… Его спальня с продавленным диваном, в которой они с Ленни… И терраса под окнами, где они завтракали в свое первое утро. Когда приедет Ленни… Но когда приедет Ленни?

Он писал ей длинные письма, стараясь, чтобы они получались веселыми и беззаботными. Писал, что Кторов совершенно обезумел со своей женитьбой, устроил смотрины студийных старлеток и статисток, никого не выбрал и теперь переключился на барышень из, как он выражается, «приличного сословия». Чардынин окончательно переехал в собственный дом и третьего дня приводил знакомиться свою вдовушку, к которой ездил все два года жизни в Ялте. Вдовушка оказалась молоденькой, хорошенькой, с покладистым характером, а на Чардынина смотрит с обожанием. Серия о капитане Бладе идет хорошо, и горячий грузинский князь извел его, Ожогина, разговорами о продолжении, продал все движимое и недвижимое имущество и теперь хочет вложить деньги в съемку. А «Петр I» застопорился: исполнитель главной роли ушел в глухой запой. А недавно возле склада с реквизитом кладовщик разыгрывал презабавную сценку. «Эх! — восклицал он и бил себя кулаком в грудь. — Да если бы на нас враги напали, я бы за собой полк повел! Вот так…» И раскладывает на земле картошку. Большая картофелина — он сам на коне. А маленькие — его солдатики. Ему говорят: «Да кто враги-то, Василий Иваныч?» — «А эти… заговорщики… как их… большевики… вот если бы их тогда, в 17-м, не разогнали и они царя-батюшку свергли, я бы их, как немцев в войну, одной левой рубал! Может, тогда бы про меня, Василь Иваныча Чапаева, кино сняли! Я бы героем народным стал! Про меня бы песни пели!»

Закончив письмо, Ожогин обычно долго перечитывал его, придирчиво отслеживая каждый лексический оборот. Только бы не спугнуть ее, не надавить, не высказать излишнего беспокойства. А беспокойство грызло его. Что с ней происходит в Москве? Думает ли она о нем? И — Эйсбар, Эйсбар, Эйсбар… Мысль о нем измучила Ожогина.

Ленни отвечала короткими записочками. О чем писать, милый? Нигде не бываю — только в монтажной. Фильма вроде бы складывается. Тьфу, тьфу! Нужно устраивать просмотр: студийный люд и друзья-авангардисты требуют зрелищ. О том, когда вернется, Ленни не писала.

Ленни действительно почти нечего было писать. И она действительно все дни проводила в монтажной. Не привыкшая, вернее, не приученная ранее выражать свои чувства, она не знала, какие слова писать о любви, и поэтому не писала никаких.

Она быстро уставала и иногда в конце рабочего дня не в силах была даже подняться со стула. Колбридж отвозил ее домой. Лизхен ворчала. А сил Ленни хватало только на то, чтобы выпить в постели чай, прочитать ожогинское письмо и написать в ответ две-три строчки: «Все в порядке. Здорова. Работа никак не закончится».

Работа и правда никак не заканчивалась. Ленни изо дня в день придирчиво пересматривала уже казалось бы готовую фильму, перемонтируя целые куски и выискивая недостатки и недоделки. И именно поэтому никак не могла написать Ожогину, когда приедет. Эх, ей бы голову Эйсбара! Его точную твердую руку! Его глаз, который всегда знает, что должно быть на экране! И почему она вечно во всем сомневается! Почему в ее голове так быстро меняются картинки и исчезают, ускользают, и уже не вспомнить, что там было вчера, и не понять, что правильно, а что нет! А как хочется отдохнуть! Кто еще месяц назад мог предположить, что она с нетерпением будет ждать окончания работы!

— Послушайте, мой командир, — сказал как-то Колбридж, печально глядя на нее. — Пора ставить точку. Еще немножко, и вы начнете портить фильму.

Лилия кивнула. Ленни растерянно посмотрела на их озабоченные лица. Глаза слезились. Плечи ломило. Она подумала, что это вредно для ребенка — сидеть целыми днями в темноте и духоте, согнувшись над монтажным столом и вглядываясь в крошечный экранчик.

— Да, — задумчиво сказала она. — Вы правы. Через неделю покажем фильму на студии.

Просмотр назначили на 10 утра в понедельник, однако любопытство студийного люда было столь велико, что места начали занимать чуть не за два часа. Кто-то всерьез называл крошку Оффеншталь «новым гуру синематографии». Кто-то мрачно предрекал ей провал. Ленни не прислушивалась к болтовне. Она была занята тем, что раскладывала на передних рядах бумажки с надписью «Занято» для друзей-авангардистов.

Лизхен приехала в специально сшитом «богемном» костюме: широких брюках, блузке с отложным матросским воротником и маленькой шапочке с помпоном, лихо сдвинутой на затылок. К удивлению Лени, в зале обнаружились Студёнкин и месье Гайар — глава русского отделения французской фирмы «Гомон». Видимо, Евграф Анатольев расстарался. Сам Анатольев появился в последний момент и важно прошествовал через весь зал на свое место в первом ряду. Сел, запахнув полы бухарского халата, поправил тюбетейку, грибом торчащую на макушке, закинул одну пухлую ножку в облегающих брючках на другую, распушил кружевное жабо сорочки, выпустил из рукавов халата кружевные манжеты и повелительно махнул рукой: «Начинайте!» По залу пробежал смешок: Анатольев в халате и кружевной сорочке был воинствующе нелеп. Но он — счастливец! — не заметил, что над ним смеются. Эйсбара не было — автоматически отметила Ленни про себя и тут же забыла о нем.

Тапер ударил по клавишам. На экране появилось название: «Фантом с киноаппаратом». Фильма началась. Ленни вышла в коридор. Ей не хотелось смотреть фильму вместе с залом, жадно ловить каждый вздох, возглас, скрип стула, зевки, сопенье, хмыканье. Она инстинктивно стремилась оградить себя от малейшего внешнего и внутреннего дискомфорта. Она сделала то, что хотела. А дальше… Она ушла в буфетную, где и просидела в одиночестве час над стаканом жидкого кофе.

Последние аккорды музыки. Ленни отсчитала про себя до пяти. Сейчас закончатся финальные титры. Можно входить. Ленни толкнула дверь и просунула в щель нос. Свет медленно зажигался. Тишина. Ленни обвела глазами лица. Недоумение. Удивление. На некоторых — детская обида. У Лизхен на лице — расстроенная гримаска. Анатольев в раздражении постукивает тростью об пол. Студёнкин высоко поднял брови. Выражение лица месье Гайара осталось для Ленни загадкой. Кто-то кашлянул. Зал зашумел, зашевелился, начал вставать, двигаться к выходу. Ленни по-прежнему стояла у двери, непроизвольно укрывшись в углублении за притолокой. Выходя, публика делилась впечатлениями, смысл которых доходил до Ленни как сквозь туман.

— Странно, более чем странно.

— Да она и сама девица с придурью. Чего ты хотел?

— Да, но такие надежды…

— И название дурацкое — «Фантом с киноаппаратом»!

— Претензия на оригинальность! Нет чтобы назвать по-людски «Человек с киноаппаратом»!

— Н-да… Сумбур вместо кино. Хаос!

— Жаль, весьма жаль.

— Да вы, дружище, ничего не поняли! Это же комическая!

Выпорхнула Лизхен. Остановилась посреди коридора, озираясь в поисках Ленни. Не нашла. К ней подкатился кругленький Колбридж. Увлек за собой. Видимо, повел в монтажную.

Ленни вышла из своего потайного уголка и, повесив рыжую голову, тоже побрела к монтажной. Вот она и режиссер. Кто же это, интересно, сказал ей, что она режиссер? Кто дал самонадеянную уверенность, что она может делать кино? Что ее фантазии… Дурацкие фантазии! Ленни почувствовала, как зажглись слезы в глазах, и сжала кулачки. Все! Остается пережить сочувствие близких, а там — в Ялту! Она почти бежала по коридору.

— Мадемуазель? — раздался сзади голос. Она оглянулась. К ней подходил месье Гайар. — Я поздррравиить! — Он взял ее руку, поцеловал и слегка сжал, словно боялся, что она упорхнет, не дослушав его. — Се манифик! Великольепно! Восторррг! Мадемуазель такой мальенкий девочка, но сказать новий слов в синема! Уверррен, ви дальеко пойти. Верррить мне. Я — стрррелян ворробуушек. Наш мезон де коммерррс пррредлагать мадемуазель поездка на всемирррный Паррри экспозисьон. Ми пррредставлять фильма и устрраивать показ вьесь ле монд. Как ви смотррреть?

Ленни была ошеломлена. Представлять фильму на Парижской выставке? Прокатывать по всему миру? Да что ж это такое? А как же сумбур вместо кино? Как же…

— Да, спасибо, — пробормотала она, чувствуя, что сейчас упадет в обморок. — То есть нет, спасибо. Права на фильму принадлежат компании «Новый Парадиз». Я… Извините… Мне надо сесть…

Месье Гайар подхватил ее и, нашептывая что-то на ухо, потащил в конец коридора, к диванчику, стоявшему рядом с открытым окном. Вслед им задумчиво смотрел Евграф Анатольев, куривший сигариллу в маленькой нише. «Так, так», — приговаривал он и, забыв о помпезном халате и тюбетейке, а также о том, что является «продюсэром всего сущего», скреб в затылке.

На следующий день Ленни, взяв с собой рыжего спаниеля Робеспьера, уехала в Ялту.

…Со стороны подъездной аллеи раздался звук клаксона, шорох шин по гравию и скрип тормозов. Ожогин с удивлением поднял голову. Он сидел на своей любимой каменной террасе на бывшей даче Нины Петровны Зарецкой, а с прошлой недели — его собственной. Зарецкая так быстро ответила согласием на предложение продать дачу, будто стремилась как можно скорее избавиться от дома, в котором пережила, быть может, самые болезненные минуты жизни. Он переехал тотчас, как только бумаги были подписаны, и, водворившись в своей старой спальне, уже неделю спал на продавленном диване, пытаясь в складках одеяла, в ямках подушек, в глухом постанывании и скрипе пружин уловить воспоминания о первой их с Ленни ночи. Будто случайные ее кадры могли затаиться в темноте, и если напрячь зрение и слух, то можно снова вызвать их и глянуть на них, беззвучно повторяя ее и свои слова. Может быть, именно так и смотрят настоящие мелодрамы самые преданные зрители? Затаившись в многообещающем мраке воспоминаний?

Однако, переехав, он обнаружил, что без Чардынина, без Пети, который тоже завел взрослую жизнь, покинув их общее холостяцкое логово, и с тоской по Ленни чувствует себя совершенно обездоленным и никому не нужным в огромных пустых комнатах. По вечерам он в унынии сидел на террасе. Июнь, распахнувший небосклон и наполнивший сад запахом меда, не радовал его.

Вот, кто-то приехал… Он с раздражением подумал о том, что сейчас надо будет «делать лицо» и вести пустую беседу. Встал и, перегнувшись через перила, стал смотреть на дорожку, огибающую веранду. В кустах мелькнуло белое платье. Еще секунда…

По дорожке шла Ленни. Что-то неуловимо изменилось в ней. Он почувствовал это, но еще толком не понял что именно. Она шла очень медленно, глядя в землю и тихо улыбаясь самой себе. У ног ее вился рыжий спаниель. Со стороны дома к ней катились с лаем и визгом пудели Чарлуня и Дэзи и спаниель Бунчевский. Подлетели, затанцевали, запрыгали, пытаясь лизнуть ее в нос. Она засмеялась, села на корточки и принялась трепать их.

— Ну, здравствуй, здравствуй, Дэзинька! Здравствуй, Чарлуня! Буня, а ты что такой хмурый? Вот вам новый товарищ, Робеспьер, можно попросту — Робби. Буня, ну ты совсем мизантропом заделался! Ревнуешь, что ли? Иди, понюхай Робби. Робинька, это Буня, он тут главный. Слушайся его во всем.

Она все болтала, и болтала, и смеялась, а Ожогин, боясь вздохнуть, глядел на нее сверху. Наконец прошептал:

— Ленни.

Она подняла голову. Неужели услышала его шепот в этом гвалте? Выражение ее лица переменилось. Она больше не улыбалась. Смотрела настороженно и выжидающе.

— А я не одна, — сказала она.

— Я вижу. — Он кивнул на рыжего спаниеля.

Она нахмурилась.

— Я не одна, — настойчиво повторила она, глядя исподлобья, и он вдруг понял.

Он понял, и что-то жаркое, ослепительное, огненное накатилось на него, чуть не сбило с ног, накрыло с головой и подняло — ошеломленного и оглушенного — в воздух. Потом отступило, откатилось, и он обнаружил себя по-прежнему стоящим на террасе, вцепившись в перила. Вдруг он сорвался с места, бегом пересек террасу, пролетел лестницу, пронесся по двору и, огибая дом, неожиданно остановился. Испугался — сейчас завернет за угол, а ее нет. Он пошел осторожно, с колотящимся сердцем, все замедляя и замедляя шаг, почти крадучись. Выглянул из-за куста на дорожку.

Она стояла, опустив руки, и ждала. Он бросился к ней и стал судорожно ощупывать ее лицо, голову, плечи, руки, как будто за те две минуты, что она оставалась без присмотра, что-то могло повредиться в ней.

— Сейчас… сию секунду… — бормотал он, задыхаясь.

Она, смеясь, отводила его прыгающие руки, а сама уже обнимала, гладила лицо, волосы, шею.

— Что сейчас? Что сейчас? Да скажи ты толком!

— Сейчас венчаться! Сию секунду!

Они венчались назавтра, в маленькой церковке, недавно выстроенной Ожогиным в одном из укромных уголков Нового Парадиза.

Коробки с «Фантомом…», которые Ленни привезла с собой, были поставлены в ротонде — ее бывшей монтажной, — да так и стояли под столом, ожидая, когда ими распорядятся. Несколько раз Ожогин предлагал Ленни устроить просмотр, но она отмахивалась.

Ожогин не настаивал. Когда захочет — покажет, и они вместе решат, что делать. Ленни же испытывала к собственному произведению странное чувство недоумения и отчуждения. Фильма пугала ее. Сказать по правде, она не знала, как к ней относиться. Реакция киношников и друзей-художников на московском просмотре выбила ее из колеи. Если ничего не поняли люди, которые должны были все понять, то что говорить о публике? А может быть, это она ничего не понимает и на экране действительно — сумбур, хаос? Но месье Гайар с его восторгами… Ленни не знала, кого слушать, и слушать ли вообще кого-нибудь. И себе перестала доверять… Пусть пока пленка полежит в тишине. Понимание Ожогиным ее смутного состояния, его деликатная поддержка и молчание успокаивали ее.

Днем она ездила с ним на студию. Смотрела, как снимают другие. Невнятные пока идеи следующей фильмы уже бродили у нее в голове, но она не торопилась, давая им свободу вызревания. Она вообще в это лето никуда не торопилась, что было так несвойственно ее натуре. Все время прислушивалась к себе и находила внутри себя нежный отклик на потаенные мысли. Лето бабочкой порхало вокруг нее. Было безоблачно и тихо.

Как-то на студии Ленни услышала разговор о Зарецкой — та спешно продала свой пай и, кажется, навсегда уехала за границу — и вечером вдруг спросила Ожогина:

— Ты любил Нину Петровну?

— Нет!!! — выкрикнул он.

Ленни сжала его руку: он не на шутку испугался, что она может засомневаться в его преданности. А если бы даже и любил… С недавних пор для нее существовало только «сейчас».

В другой раз, когда она, смеясь, рассказывала о том, что творится на съемочной площадке Кторова: «Ты не представляешь, он ездит на велосипеде с одним колесом! Он удивительный!» — то увидела, как напряглось лицо Ожогина.

— Что с тобой, Сашенька? — спросила она, оборвав себя.

— У тебя был с ним роман, — сказал он странно-равнодушным голосом, глядя в сторону.

— С Кторовым? С чего ты взял? — удивилась она.

Он стремительно повернулся к ней, и на лице его возникло то беспомощное, трогательное и податливое выражение, какое бывает у очень близоруких людей, когда они снимают очки, и которое она запомнила со времен их первой ялтинской встречи на приеме у Кторова.

— Так не было? Не было? Померещилось? — быстро проговорил он, целуя ей руки. Хотел спросить об Эйсбаре. Но не стал.

С того момента, как он узнал, что — непривычно даже ' произнести слова «она носит его ребенка»! — его мучил один вопрос: а можно ли теперь к ней прикасаться? Когда она приехала, он с ног до головы изласкал ее поцелуями, сам себя не узнавая, — с юности был чопорен во всем, что касается спальни. Изласкал и — остановился. «Милая, надо справиться у докторов», — прошептал он. И снова целовал, целовал тонкую кожу, пахнущую цитрусовыми духами, и не удивлялся, что, повинуясь ее рукам, целует совсем уж запрещенную влажную выемку, а бледное, все еще мальчиковое тело его Ленни выгибается перед ним доверчивой струной. И ее такой сладостный тихий стон звучит в утренней мгле.

Пете было поручено выписать медицинские журналы из-за границы. Но когда они дойдут до Ялты? Наедине с собой Ожогин по-детски бычил лоб, гневаясь на собственное нетерпение. Но что же делать — ведь она такая хрупкая! Довериться местным врачам боялся. И вдруг — удача. Петя, смущаясь, доложил, что несколько дней назад в Ялту приехал на вакации санкт-петербургский светила.

Была устроена встреча. Стесняясь, сморкаясь в шелковый платок, Ожогин задал вопросы и — получил положительные ответы. «Супруга ваша существо юное, наверное, спортсмэнского поведения, но главное, чтобы она сама выбирала, как говорят у вас в синематографе, мизансцены», — сказал ему профессор.

Домой летел. Останавливаясь на линии светофоров, улыбался пешеходам и водителям соседних автомобилей. Конечно, сама. Она, в сущности, всегда сама выбирает «мизансцены».

Ленни сидела в гостиной, разложив черновики нового замысла. Ожогин не удержался и сразу выложил все о встрече с профессором. Она хохотала, слушая его рассказ. Он растерянно сидел в кресле, а она тормошила его, устроившись на подлокотнике. И ее апельсиновый запах, и почему-то испарилась ее шелковая блузочка, и он придерживал ее ладонью за голую спину, а она так весело позировала порозовевшими от первого солнца плечами, опутывая его долгожданным счастьем.

Ласковые губы Ленни не отпускали его ни на секунду. На ней давно не было никакой одежды. Ее запрокинутая шея, тонкие косточки плеч, возмутительно веселая подростковая грудь, которая чуть ли не подмигивала ему, колени, ловко обхватившие его, и пятки, оказавшиеся у него за спиной! Если бы она не придержала его стон ладошкой, то… Ведь прислуга испугается. Какая разница!

…Он возник внезапно и на фоне розовых кустов и цветущих магнолий выглядел довольно дико в своих лаковых штиблетах и панталонах со штрипками. Просто однажды Ленни с Ожогиным вернулись домой и обнаружили на террасе пухлого господина, невозмутимо попивающего кофе.

— Анатольев! — воскликнула Ленни. — Вы как здесь?

— Прислуга впустила, — невозмутимо ответствовал Анатольев, не поднимаясь с места.

— Как вы в Ялте?

— За тобой, Еленочка распрекрасная! За тобой!

Ленни расхохоталась. Евграф Анатольев в своем репертуаре. Она бросилась в плетеное кресло и свернулась калачиком. Ожогин сел к столу.

— Да говорите толком, Анатольев! Без загадок.

— Никаких загадок, милая Элен. Собирайся, грузи коробки с фильмой — едем в Париж на выставку. Все договоренности — у меня в кармане. Я сразу понял, с каким шедевром мы имеем дело, сразу оценил твою фильму по достоинству! Не то что эти… А, ладно! Что говорить о мелких людишках! Так что, сестрица Аленушка, едем?

Ленни открыла было рот, чтобы ответить, но в разговор вмешался Ожогин.

— Простите, господин Анатольев, если не ошибаюсь? — неприятным голосом сказал он. Анатольев кивнул. — И речь, как я полагаю, идет о мадемуазель Оффеншталь? — слова «мадемуазель Оффеншталь» Ожогин произнес с особенным нажимом. Ленни хмыкнула. Понятно, что фамильярность и панибратство Анатольева, его легкость в обращении, которые в ходу у друзей-авангардистов, все эти «Еленочки распрекрасные» и «сестрицы Аленушки», которых сама она не замечала, непонятны и неприемлемы для Ожогина. Анатольев между тем с изумлением глядел на него.

— Ну да, — сказал он. — Именно о мадемуазель и именно об Оффеншталь речь и идет.

— Так потрудитесь обращаться к даме соответственно. Это первое. А второе — на каком основании вы собираетесь везти фильму мадемуазель Оффеншталь на Парижскую выставку?

— На каком? — взвизгнул Анатольев. — А на таком, что я — продюсэр этого шедевра! На таком, что я субсидировал и отправил синематографическую колонну в путь! И пленки принадлежат мне! И прокат — тоже!

— Продю-юсэр! — насмешливо протянул Ожогин. — А известно ли вам, уважаемый продюсэр, что у мадемуазель Оффеншталь заключен контракт со студией «Новый Парадиз» на все показы ее фильмы?

— Какого черта?! — заорал Анатольев. — Пленки мои! Я пострадал! Я стал жертвой террористов! Пуля, летевшая в основоположника, в гения, попала в меня!

— В вас?! Помилуйте!

— Да, в меня! В фигуральном смысле! Как духовный рикошет! Я стал жертвой грандиозного скандала! Я… Я… В конце концов, все, что сняла Эл… — Ожогин нахмурился. — …мадемуазель Оффеншталь за время пробега автоколонны, — мое!

— Но этих съемок не существует!

— То есть! — Анатольев вскочил, опрокинув плетеное кресло. — Вы уничтожили… уничтожили… бесценный… вы — преступник, милостивый государь! Да, преступник!

— Ничего я не уничтожал. Кадры, снятые во время автопробега, смонтированы в фильмовый материал, а смонтированный материал принадлежит «Новому Парадизу». Кроме того, мадемуазель Оффеншталь сделала за наш счет большую досъемку.

Анатольев упал в кресло и застонал. Ленни, едва сдерживаясь от смеха, глядела на него и — с удивлением и интересом наблюдала за Ожогиным. Впервые на ее глазах он вел дела, бился за свои права. Он весь подобрался, лицо его приобрело сонное выражение и в то же время стало жестким. Тон был неприятным — Анатольев ему не нравился. Видно было, что он не уступит ни сантиметра пленки.

«Что он там говорил, будто я распадаюсь на тысячи осколков и он никак не может понять, какая я настоящая? А сам-то? Только кажется монолитом». Она встала, подошла сзади к Ожогину и положила руки ему на плечи. Он накрыл ладонью ее руку и слегка похлопал, мол, не волнуйся.

— Послушайте, Анатольев! — звонко сказала Ленни. — Вы правда хотите прокатывать «Фантом…»? А на черта вам это надо?

— Что? — пискнул Анатольев.

— Я говорю — вы что, в Рязань поедете? Или в Казань? Будете по Ярославской губернии грязь лаковыми штиблетами месить? В постоялых дворах клопов давить? Вы в провинции бывали? Или думаете много заработать? Так я вас разочарую. Это не мелодрама «Раба любви, утомленная солнцем». Много не наскребете. Я вот что предлагаю. Пусть продюсэром будет господин Ожогин, а вас мы назначим художественным руководителем. Будете выполнять представительские функции. Поедете в Париж красоваться, шампанское пить. Соглашайтесь!

Теперь настала очередь Ожогина с изумлением смотреть на Ленни.

Анатольев оправил манжеты, встряхнулся, положил ногу на ногу и принял важный вид.

— Ну хорошо, — молвил он так, будто делал одолжение. — Я поеду в Париж. И, раз уж назрела такая необходимость, в Нью-Йорк и Лондон.

— Вот и славно, — сказала Ленни. — Вы где остановились, Анатольев?

— Я полагаю, господину Анатольеву удобней будет остановиться в городе, — по-прежнему неприятным голосом сказал Ожогин. — Всего хорошего, господин Анатольев. Рад был познакомиться. Формальности утрясете с моим секретарем Петром Трофимовым.

Ленни пошла провожать Анатольева до авто.

— Ну и гусь! — говорил Анатольев, опираясь на трость с истомленным видом. — Такой голову откусит и не поморщится! Он и тебя обдерет как липку. И что только тебя с ним связывает!

— Ничего особенного, — засмеялась Ленни. — Кроме клятвы в вечной любви и верности.

Когда она вернулась на террасу, Ожогин сидел, отвернувшись. Она тихо подошла и провела рукой по его волосам. Он мотнул головой.

— Да что с тобой сегодня? Если этот фрукт…

Он наклонил голову и выставил вперед крутой лоб.

— Ты не должна… Я не хочу… Тебе не надо ехать в Париж! С этим пшютом!.. Он тебя затаскает по вечеринкам!.. Не в твоем положении!.. Устанешь… И дорога… Трое суток… И до Москвы еще… Когда выставка? В сентябре? За два месяца до… до… В конце концов, это опасно! — глухим голосом отрывисто бросал он. — Прошу тебя!.. Нет, не слушай! Прости, милая! Прости. Я не имею права так говорить. Делай, как считаешь нужным. Я знаю, это так важно… так важно для тебя… Ты должна ехать! Непременно ехать! Я, конечно, поеду с тобой. Ни на минуту не оставлю тебя с этим… Возьмем купе-люкс… Может, и ничего… Обойдется… Но, скажи, неужели это правда так важно? Неужели нельзя не ехать? Я так боюсь! — выкрикивал он с отчаянием.

Она все ерошила и ерошила его волосы, улыбаясь лукавой улыбкой. Наклонилась и поцеловала его в макушку.

— Да я и не собиралась ехать, — спокойно проговорила она. — Что я, Парижа, что ли, не видала? Есть дела и поважнее.

Глава XI. Защита Эйсбара

Время стало двигаться по загадочным траекториям, более всего напоминающим Эйсбару странные углы: дни казались многообещающими и неожиданно быстро сходили на нет. Пятница сменяла вторник, как будто через среду и четверг время следовало без остановки. След Викентия простыл. Без него монтаж кружил на месте. Фильмовые перипетии накапливались у Эйсбара в голове и уже несколько подгнивали.

Однажды утром он поехал в Сокольники искать Жориньку. Автомобиль мчался вдоль извилистой набережной Яузы: черные изломы голых лип, вертикали труб и горизонтали фабричных корпусов темно-красного кирпича, туннели, в которые то и дело ныряло авто. Дорога напомнила Эйсбару о детективном сюжете, который крутился у него в голове. Выложенный из черного камня массивный дом прятался в леске.

На звонок вышел Жоринька. «Актер Актерыч», — усмехнулся Эйсбар. Жоринька выглядел на удивление авантажно: отмыт, волосы подстрижены и гладко зачесаны назад, в черном шелковом шлафроке, источает изысканный — лимонный — запах одеколона, с сигариллой в мундштуке.

— Сергей Борисович Эйсбар, гений русской кино-постановки! — провозгласил он, как будто Эйсбар ступал на подмостки, а в глубине комнат располагался невидимый пока партер.

— Что с вами, Жорж? — сухо спросил Эйсбар, сбивая пафос, прошел в гостиную и сел в кресло. Великолепный, однако, интерьер. Пятиметровый потолок с цветными витражами, черного дерева обивка стен и лестница, уходящая к внутреннему балкону, громадный камин. Как же клоун Александриди сподобился разместиться в эдакой роскоши?

— Со мной?! Со мной происходят дивные вещи, мой друг, — разглагольствовал меж тем Жоринька. — Сегодня позирую для скульптуры «ворона»-освободителя. Айда со мной? С вас тоже мерочку снимут! А?

— Какую мерочку, Жорж! Опять бредите?! Вы, полагаю, читали гнусный пасквиль в «Московском муравейнике»? Что за история? Откуда у них пленка из «Защиты Зимнего»? Что это значит?!

Жоринька дернул за настенный шнур, и в гостиную вплыла барышня с подносом, на котором красовались закуски и флакон с коньяком.

— Ты же режиссер, Серж, — сменил интонацию Жоринька. — Уткнулся в свои кадрики и не видишь, как над планетой встает черное солнце! Шикарное, как черный жемчуг. Мы очистим монументальный торс нашей державы от бессмысленных украшеньиц! Царствующие особы, их поклонники — все это пыль времен. Требуется мощная поступь — бум! бум! бум! Слышал про нового художника Александра Дейнеку? Вот кто умеет рисовать русских великанов! Если бы ты перенес его полотна на экран, Серж! О, какая бы это была сила! Есть люди, готовые финансировать… О-пс! — Он подхватил вилкой кусок лимона и, размахивая руками, начал разливать по стаканам коньяк и шмякать в тарелки куски нежной семги.

— Держава наша не самовар, чтобы ей бока чистить, — Эйсбар хмурился, слушая Жоринькину речь. — «Ворон»-комиссар, который скачет по питерским крышам в «Защите Зимнего», это не ты, Жорж, это фантом, материализованная идея, которая не упивается семгой и не гадит близким. Что за паршивые показы устраивает твой Георгадзе?

Эйсбара охватила злость. Дом-замок, мебель с многомысленными физиономиями египетских зверушек, Александриди, играющий в террориста-алхимика, — что за готическая клоунада! Он вспомнил, как в Индии впервые увидел свою злость со стороны: будто глаза его отделились от лица, взлетели, хлопая ресницами, переместились на дерево и смотрели оттуда, как в белом гневе — столь сильном, что поблекли цвета и растворились очертания предметов — он пытался сладить со съемочной группой, которая хохотала, плела небылицы и червяками расползалась по съемочной площадке. А ведь на прошлой неделе червячков в сюртуках и канотье он видел в фильме зоофила-мультипликатора Майского — был рабочий показ в одном из залов студии. Сейчас он смотрел, как Александриди кусок за куском отправляет в рот семгу, и думал, что готов вмазать ему по физиономии. Долил коньяка в стакан по самую кромку и… плеснул в физиономию «ворона». Блеснули искры в глазах Александриди. Он откинулся всем телом назад — как перед прыжком. «Будет драться?» — холодно подумал Эйсбар.

— Серж! Наконец узнаю тебя таким, каким люблю! — захохотал Жоринька, вытер салфеткой лицо и пристально посмотрел на Эйсбара: — Может, пойдем в спальню? А потом — в кино. Я знаю, где сегодня будут показывать твою казнь Романовых. Там, — он поднял палец к потолку, намекая на спальню, — грандиозные плафоны в виде коронованных соколов и постель с лапами пантеры. Тебе понравится.

— Одевайся, поедем. Буду ждать в таксомоторе.

— Зря, — хохотнул Александриди. — Что бы мне такое надеть? — Он легко взлетел по ступеням лестницы и сверху крикнул: — Ну хоть в машине поцелуешь меня, дружочек?

Через десять минут они ехали по просеке Сокольнического парка. Эйсбар, стараясь скрыть брезгливость, отмахнулся от томных пассов Жориньки и закурил. Александриди сладострастно ему улыбнулся, потом попробовал еще несколько улыбок-гримас — алчную, нежную, заискивающую, злобную, — растер лицо руками и достал из-за пазухи флакон с горячительным напитком.

Когда они вылезали из таксомотора у ветхого особнячка на окраине Москвы, Жоринька был уже сильно разгорячен огненной жидкостью. Он поставил ногу на брусчатку, а вторую, видимо, позабыл в машине. Во всяком случае, выбраться из авто ему не удавалось. Он хохотал, обмякал на сиденье и икал от хохота. Эйсбар чертыхнулся, схватил его под мышки и потащил наружу. Жоринька обхватил его за шею и повис на руках.

— Неси меня, милый, неси! В твоих сильных руках я чувствую себя маленькой девочкой! — выпевал он и снова заходился от собственного остроумия.

Они вошли во двор особнячка. Было грязно и гадко. Эйсбар брезгливо обходил кучи мусора. Жоринька зайцем прыгал впереди, стараясь не запачкать щегольских штиблет. Внутри было так же грязно, пыльно, бедно. По стенам высились жалкие останки барской мебели — видно, хозяева особнячка давно обеднели и продали фамильное гнездо щедрым приспешникам «Черного солнца». Просмотр проходил в бывшем бальном зале. Самодельный экран из простыни натянули между двух мраморных колонн. Проекционный аппарат стоял тут же, у зашторенных окон. Публика шумела, выкрикивала лозунги, сама себе грозила кулаками. В клубах сизого папиросного дыма все это казалось бракованной — не в фокусе — съемкой. Эйсбар прищурился. Народишко большей частью был бедный — в военных еще шинелишках, кургузых пиджачках, косоворотках. Лица — грубые, злые, тупые.

Их с Александриди встретили восторженными криками. Жоринька раскланивался направо и налево, в приветственном жесте поднимал руку.

— Мой народ! — гордо нашептывал он Эйсбару.

Сели в первом ряду. Толпа успокоилась, однако Эйсбар чувствовал себя крайне неуютно, сидя к ней спиной. Пошел ролик. До последнего момента Эйсбар не верил, что увидит на экране собственные кадры, не верил, что они все-таки существуют, что все происходящее вокруг него — правда. Но — вот на плохо натянутом экране возник подсвеченный софитами абрис темного леса, телега, холеная белая рука с падающим перстнем… шахта… тела убитых… Он зажмурился. Нет, это бред! Этого не может быть! Ведь в самом деле все это выглядит как агитка! И кому теперь докажешь?

Он вскочил и побежал из зала. Александриди тенью несся за ним. Выскочили на улицу.

— Где еще?! — заорал Эйсбар, схватив Жориньку за грудки и тряся изо всех сил.

— Прекрати, Серж! Испортишь костюм! Хочешь видеть — поехали.

Поехали в маленький кинотеатрик на другом конце Москвы. Здесь было почище. И публика другая, все больше студенты, мелкое чиновничество, гимназисты старших классов. Распорядитель, улыбчивый говорливый юноша — «Спасибо, что посетили! Надеюсь, после показа не откажетесь выйти к людям», — затолкал их в подобие ложи.

— Иди, милый, скажи людям, что на все вопросы у нас есть ответы, — царственно отпустил его Жоринька. — И коньячку нам с господином Эйсбаром поскорее.

Погас свет, и Эйсбар снова почувствовал себя в пространстве бреда. Сколько же у них копий? Он ущипнул себя, чтобы вернуться в реальность. Неожиданно зажегся свет. Двери распахнулись. Ворвались жандармы, поднялся крик, кто-то вскакивал на стул, кому-то заламывали руки, кого-то тащили к дверям. Один студентик вырвался из рук жандарма и по парапетам лож стал карабкаться наверх. Жандарм выхватил револьвер, пальнул в воздух. От испуга студентик сорвался и камнем полетел вниз. Лицо Жориньки осветилось вдохновенным экстатическим восторгом. Он схватил Эйсбара за плечо.

Тот хотел было вырваться, но Жоринька сжал еще крепче:

— Сиди, сиди! — в ажитации шептал он. — Смотри, как мы боремся за правое дело! Не бойся, тебя не тронут, ты — великий. Арестуют малышню, и то для виду.

Он сунул два пальца в рот, свистнул и полез через бортик ложи в зал.

— Наших бьют! Сарынь на кичку! — орал он дурным голосом.

Из кармана его шелкового летнего пальто что-то тяжелое выпало на пол, но Жоринька ничего не заметил. Эйсбар наклонился и поднял выпавший предмет. На его руке лежал маленький серебряный пистолет с изумрудом на рукоятке. Эйсбар быстро сунул его в карман и вышел из ложи.

Он сразу нашел черную лестницу и спустился вниз. Долго шел подвальными коридорами, выбрался из кинотеатра с другой стороны улицы, нырнул еще в один двор. Погони не было, но противно было от того, что он начал играть чужую роль, влез в чужой костюм, подставил лицо чужому гриму и вот теперь запутывает чужие следы. Спасли бы титры! «Конец фильмы». Кто же поставляет материалы «Защиты…»? Неужели Викентий? Завербован деятелями «Черного солнца»? Ведь только он знал, что этот эпизод проявлен и вставлен в фильм. Собственно, он сам его и смонтировал. Никто пленок, кроме него, в руках не держал. Нет, не похоже на него. Или — напрочь проигрался и готов продать все что угодно? Схоронил обрезки пленки и торгует ими?

На окраине Эйсбар снял комнату в дешевой гостинице. И всю ночь промаялся. То и дело вскакивал с постели, мерял шагами крохотную комнату, курил, пил воду.

Наутро в ресторации неподалеку он спросил крепкий кофе, калачи и газеты. Первым делом развернул «Ведомости». Газета солидная. На второй полосе: «ПРЕСТУПНЫЙ КИНОСЕАНС». «В синематеке на окраине Москвы… в очередной раз… группа экстремистски настроенной молодежи… присутствовали экс-звезда синематографа г-н Александриди и печально известный автор…» Ага, он уже «печально известный»! «Приняты оперативные меры., арестовано более двух десятков человек., в „Матросской тишине“… г-ну Александриди и г-ну Эйсбару удалось скрыться…» Ай да Жоринька! «Аресты для виду»! К чертовой матери для виду! Но что это означает — «удалось скрыться»? На него тоже объявлена охота? Он крупными глотками пил кофе и лихорадочно думал. Глупости! Какие глупости! Если бы его хотели арестовать, давно бы сделали это. Он ни от кого не скрывается. Нет, у него паранойя, не иначе!

Он расплатился, вышел на улицу и как можно медленнее, сдерживая себя, чтобы не бежать и не оглядываться, пошел в сторону Калужской заставы. Сейчас он придет в монтажную и — есть ли Викентий, нет ли его — начнет работать. И все сразу встанет на свои места — пытался он уговаривать себя, но не очень получалось. По коридорам студии он шел, глядя поверх голов, благо его рост это позволял, делая вид, что никого не замечает.

Еще один пролет, поворот, другой… Монтажная. Он уткнулся взглядом в дверь и остолбенел. Огромный амбарный замок болтался в металлических скобках. Он пощупал замок, взвесил на руке, тупо подергал дверь. Рванул на себя. Замок издевательски качал железной башкой и скалился скважиной.

Почти бегом Эйсбар устремился в контору управляющего. Теперь он несся, действительно ни на кого не глядя, никого не замечая. В конторе, не спрашивая, сразу прошел в кабинет управляющего, краем глаза заметив, как в секретарской барышня за пишущей машинкой испуганно вскочила и, краем уха услышав, как она пискнула.

Управляющий — кругленький пожилой человечек, исполняющий при владельце студии чисто технические функции — при виде Эйсбара тоже испуганно вскочил и почему-то забежал за свое кресло. Эйсбару даже показалось, что он не прочь присесть на корточки, чтобы спрятаться за спинкой.

— Что это значит? — начал Эйсбар.

Управляющий мелко-мелко замахал на него ладошками, потом молитвенно сложил их и прижал к лицу.

— Ничего не знаю! Велено! Обращайтесь в инстанции!

— В какие инстанции!

— Ничего не знаю! Велено!

Эйсбар почувствовал смертельную усталость. Сгорбившись, он вышел из кабинета управляющего. Барышня испуганно жалась к стене. Он подошел к ней, грубо схватил за подбородок, поднял ее искаженную страхом мордашку вверх, подержал несколько мгновений и отпустил.

На улице бесилось солнце. Воробьи брызгали по вчерашним лужам. Он брел к Якиманке. В голове словно завис густой туман. Мысли были отрывочными, кислыми. «Чужая игра… — вяло думал он. — Но что за игра? Чья? Почему я? Незаметно пробраться домой… Деньги… Паспорт…» Вот его переулок. Подворотня. Никого нет. Место нелюдное, он бы заметил, если бы кто-то ждал его. Но как добраться до ателье? Там-то как раз и могут ждать. Он осторожно заглянул в подъезд. Косые лучи солнца, падающие из высокого окна, насквозь просвечивали все три лестничных пролета. Никого. Он поднялся. Дверь ателье раскрыта настежь.

Он сделал шаг. Что-то хрустнуло под каблуком. Он наклонился, поднял осколки чашки и только тогда посмотрел вокруг. Мебель перевернута. Бумаги, книги, фотографии валяются на полу. Посуда разбита. Шкаф выпотрошен. Подушки пускают в воздух последние перья. Даже золу из камина выгребли. Огромный дубовый хозяйский буфет, который Эйсбар, въезжая, хотел выкинуть, да не смог сдвинуть с места, опрокинут и разбит.

Эйсбар захохотал. Он хохотал и не мог остановиться, а руки уже шарили в выемке за камином, где хранились наличные и документы. Лишь ощутив в руках тяжесть пачки с деньгами, он остановился. Все на месте. Хорошо спрятал. Впрочем, обыск произведен поверхностно — сейчас он заметил это. Письменный стол перевернут, ящики выдернуты и опрастаны, а единственный запертый не вскрыт. «Хотели попугать? Зачем?» — думал Эйсбар, рассовывая по карманам деньги и пряча за пазуху паспорт.

Он быстро сбежал вниз, но, выходя из подворотни, помедлил на границе света и тени. Ему показалось, что свет проявит его, как фильмовую пленку. Вот жил человек-негатив. Шел в толпе никому не известный, никем не замечаемый. Но сейчас он проявится, высветится, и на белом полотне звенящего летнего кадра всем на обозрение застынет его крупный план.

Долго колебался, прежде чем шагнуть на тротуар.

От соседней подворотни медленно подползало авто. Дверца распахнулась, наружу высунулась рука, ухватила его за рукав и рывком втащила в машину.

— Отдай пистолет, Серж! — раздался голос Александриди.

— Какой пистолет? — Эйсбар пытался перевести дух, ненавидя себя за испуг и взмокшие дрожащие руки.

— Не морочь мне голову! Тот, что вчера вывалился у меня в кинотеатре. Ты его подобрал, больше некому. Давай! — Жоринька тянул руку.

— Зачем тебе, Жорж? — спросил Эйсбар, пришедший в себя.

— Нужен, — серьезная мина сползла с лица Жориньки, он ухмыльнулся и стал похож на сатира. — Пойду кокну Долгорукого. Обещал, гад, что арестов не будет, а вон как обернулось.

— Долгорукий! — вскричал Эйсбар. — Все-таки он!

— Конечно, он! — захохотал Александриди. — А ты думал? Клялся в преданности «Черному солнцу». Пленочки Георгадзе совал. Эй, друг сердечный Серж! Что ты вылупился? Я тебя за идиота не держал. Пораскинь умишком — у кого еще были пленочки? Кто их вырезал из твоей нетленки? А нам они пригодились. Синематограф, любезный классик, — это агитация и пропаганда высокой идеи всеобщего одухотворенного равенства. Умерщвление царской семьи как призыв к свержению… народы нашей многострадальной Родины… черное солнце воссияет над белыми песками…

Он еще что-то бормотал, но Эйсбар не слушал.

— Сам убью… — процедил он, выпрыгивая из машины.

Весь день он кружил по городу почти в беспамятстве. Помнил только, что в какой-то момент ощутил страшный голод, купил у торговки на улице пирожки, но есть не мог и выбросил в урну. Потом — как сидел на бульварах, опустив лицо в ладони. Как от него в испуге шарахнулись две гимназистки, и он понял, что говорит сам с собой вслух. Идти было некуда и не к кому.

Вечером, когда стемнело, он обнаружил себя у подъезда дома Долгорукого. Поднял глаза — в бельэтаже горел свет. Значит, дома. Эйсбар опустил руку в карман и нащупал холодный бок пистолета. Опять бред! Всюду бред! Он что, всерьез решил убить Долгорукого?

Он вошел в подъезд и поднялся в бельэтаж по мраморной лестнице, устланной коврами. Идей по поводу того, как пройдет встреча с Долгоруким, не было. В любом случае скандала не случится. Дом наверняка полон прислуги.

Он повернул ручку звонка. Неторопливые шаги. Звук открываемого замка. На пороге стоял Долгорукий во фраке с тонкой сигаркой в руке.

— A-а, Сергей Борисович! — как показалось Эйсбару, натянуто, но старательно улыбаясь, воскликнул Долгорукий. — А я только что с премьеры в Большом. Слышали, Фокин поставил «Коппелию» в современном духе? Премило, знаете ли, эти девчушки изображают кукол. А вы почему такой всклокоченный? Могу предложить хорошего коньяку. Привезли друзья из Парижа. Не собираетесь на летние вакации в Европу? А то все работа, работа… Нельзя так, любезный Сергей Борисович, надо беречь себя. Ваше здоровье — национальное достояние, — все говорил и говорил Долгорукий, быстро выкидывая изо рта круглые, как бусины, словечки и постепенно отступая в глубь прихожей.

Эйсбар вошел. В квартире было тихо, и он понял, что прислуги нет, — они с Долгоруким одни. Или где-нибудь в дальней спальне возлежит на шелковом ложе лучезарная Лизхен?

Долгорукий провел его в гостиную.

— Присаживайтесь, уважаемый Сергей Борисович. Кресла мягки и покойны. — Долгорукий сделал приглашающий жест, но Эйсбар остался стоять посреди комнаты. Словно не замечая этого, Долгорукий разливал по бокалам коньяк. Эйсбар машинально взял бокал, залпом опустошил и не глядя поставил на низкий столик. Долгорукий бросился в кресло, зажег торшер так, что его лицо оказалось подсвечено зловещим красноватым светом, пригубил коньяк и закурил.

— Сигару?

— Вы обманули меня, князь, — глухо произнес Эйсбар. — Пленки оставались у вас.

Брови Долгорукого поползли вверх.

— Помилуйте, Сергей Борисович! Конечно, у меня! А у кого же им еще быть? Странно, что вы до сих пор этого не поняли. Я не держал вас за идиота, — сказал Долгорукий, повторяя слова Жориньки.

Эйсбар растерялся.

— Вы не только лжец, но и циник, — пробормотал он, действительно чувствуя себя идиотом.

— А вы нет? — удивился Долгорукий.

— Будьте кем хотите. Но ведь вы еще, оказывается, и экстремист! — Эйсбар обрел уверенность и начал говорить с насмешливым напором. — Русский дворянин! Аристократ! Связались с террористами, занялись подрывной деятельностью. Что вы с этого будете иметь? Никогда не поверю, что лозунги этой швали соответствуют вашим убеждениям. Вы не боитесь, что правда вылезет наружу и вам этого не простят? ТАМ не простят?

Тело Долгорукого начало вздрагивать, потом затряслось, из горла вырвался хриплый клекот, и Эйсбар с изумлением понял, что князь хохочет.

— Я… Я… Я — экс… тре… мист… Ох, не могу! — Князь хрюкал, сморкался, вытирал глаза. — Ох, насмешили, дорогой Сергей Борисович! — Долгорукий перевел дух и заговорил спокойнее: — Я такой же экстремист, как вы булочник. А вам мой совет, милейший, не лезьте, куда вам не положено. Занимайтесь политикой на экране. Это у вас получается лучше.

— Но вы передали мою съемку Георгадзе!

— Не только передал, но и придумал эту крошечную, малюю-юсенькую комбинацию. А как еще, по-вашему, мы могли выловить эту, как вы совершенно справедливо выразились, шваль, выманить ее из подполья? Агитационный киносеанс — и вот уже полторы сотни человек собираются в одном месте. Заметьте, известном мне, как сподвижнику Георгадзе, месте. Ваша съемка оказалась прекрасной наживкой. Вы славно нам помогли, Сергей Борисович. Сожалею только об одном — что больше не могу вам ничем помочь. Вы теперь персона нон грата. Находитесь в ведении жандармского управления.

— Так, значит, обыск в ателье…

— Не обыск, не обыск! — замахал руками Долгорукий. — Несостоявшийся арест! Что касается смертоубийства, которое вы допустили — или спровоцировали? — в Индии, оно так и не было предано в России огласке. И, заметьте, моими усилиями.

Эйсбар чуть не задохнулся: он так и знал, что Индия рано или поздно выскочит.

— Значит, пленки — наживка… — проговорил он. — А верней, наживка — я. И меня заглотнули. Но ведь есть свидетели того, что съемка была сделана для фильмы, а не как экстремистская агитка.

— Да кто же?

— Ну хоть Гесс. Актеры.

— Они видели эпизод в фильме? Нет? Ну, вот видите!

— Мой монтажер, Викентий. Он монтировал… — Эйсбар осекся. — Ах, вот оно что, — задумчиво произнес он. — Викентий — единственный, кто видел эпизод как часть фильмы. Видел и пропал… Понятно…

Долгорукий молчал. Он явно наскучил разговором.

— Послушайте, князь, — снова начал Эйсбар. — Я сделал больше половины «Цвета Ганга». Монтажная заперта. Доступа к материалам нет. Верните мне их, и я уеду.

— Идите в жандармское управление, — зевнул Долгорукий. — И, если вас не арестуют… Если вас не арестуют, я очень удивлюсь!

— Подлец! — крикнул Эйсбар, бросаясь вперед и налетая на чайный столик.

— Тише, тише! — Долгорукий выставил вперед обе руки, как бы ограждая себя от его нежелательных порывов. — Пора бы вам понять, любезный Сергей Борисович, что есть режиссура и Режиссура. Одна режиссура творится на съемочной площадке в свете юпитеров. Но ведь жизнь тоже нуждается в постановке, ей тоже нужна режиссура. Далее следует нехитрое логическое умозаключение: если есть режиссеры, значит, должны быть и статисты, и тот, кто был режиссером на съемочной площадке, в жизни — пуфф! — оказывается исполнителем. И, заметьте, далеко не главной роли.

Эйсбар молчал. Рука сжимала в кармане пистолет. Голова работала четко. Лоб был холоден. Он улыбнулся.

— Но ведь можно и ошибиться, дорогой князь, — спокойно сказал он. — Возомнить себя режиссером, а потом — пуффф! — случайно выронить из рук рупор. А кто-нибудь, кого вы считали статистом, его подберет.

— Образно, Сергей Борисович, что и говорить, образно, — промурлыкал князь. — Но…

— Вот в чем ошибка, — перебил его Эйсбар. — Режиссер всегда остается режиссером. И сам выбирает статистов, которые играют по его правилам.

Он вытащил из кармана пистолет, поднял, прицелился. На лице Долгорукого появилось удивленное выражение.

— Забавно, — с растерянной улыбкой сказал он.

Эйсбар нажал на курок. Раздался глухой хлопок. На мгновение ему показалось, что он видит, как летит пуля. В следующее мгновение Долгорукий нелепо взмахнул руками — «Как гусь!» — успел подумать Эйсбар, — дернулся и обмяк в кресле. На лице его по-прежнему было удивленное выражение.

Эйсбар вытащил из кармана платок, тщательно вытер пистолет и отшвырнул в угол. Потом оглянулся в задумчивости. Стакан из-под коньяка. Он вытер и его. Вроде бы больше ни до чего не дотрагивался. Ах да, ручка двери. Звонок. Он вышел в прихожую. Обернув руку платком, открыл дверь, отер ручку с внешней стороны, затем звонок. Ногой захлопнул дверь и выбежал на улицу.

Глава XII. Бегство Эйсбара

Что ж, этот выстрел придал законченность происходящему. Зигзаги, круги, которые он наворачивал по городу, выстроились в одну линию и далее — в точку. Теперь оставалось исчезнуть. Навсегда? Все бросить? Переждать скандал? А все-таки — смертельной ли оказалась пуля?

Ночной воздух не освежил его. Временное спокойствие сменилось горячкой. В голове Эйсбара стучали быстрые аккордики юного гения, написанные для «Цвета Ганга». Мыслями он пытался попадать им в такт: чтобы не растеряться, не остановиться. Драматургия детектива требует в данный момент непрестанного движения — и надо ей следовать. Итак, если пуля смертельна, он в безопасности. Подозрение падет на шута Жориньку, а уж тому не отвертеться: его пистолет валяется в гостиной Долгорукого. А если нет? Тогда что? Его начнут искать завтра же утром? Да его и так начнут искать! Сегодня его едва не арестовали. Смертельна пуля или нет — все равно. Надо срочно бежать из города.

Он кружил по улицам. Мелькали подворотни, окна с неверным светом ночников, покачивающиеся фонари. На одном из перекрестков ветер отрывал от театральной тумбы старый бумажный плакат и раскачивал его как флаг. На плакате красовался кулак боксера в кожаной перчатке. Ветер носил его взад-вперед, и казалось, будто чья-то рука борется в неверном свете уличного фонаря с невидимым противником. Эйсбар вспомнил — это фотореклама из серии, которую несколько лет назад сделала Ленни Оффеншталь. Знаменитый поэт на фото рекламирует спортсмэнское снаряжение. Эйсбар остановился. Удар! Еще удар по темноте бумажным кулаком. Надо ехать на юг. К Ленни. В Ялту. Просить помощи. Она сама была на краю существования, ведь в нее стреляли. Она поймет. Она поможет. Ленни — стойкий гвоздик, на нее можно рассчитывать. Придется сделать паспорт на другое имя. Пароход. Дым из трубы. Поднимают трап. Отдают швартовы. В Турции, а еще лучше в Африке, он как-нибудь переждет. Значит, на вокзал.

На вокзале он взял мягкое купе до Симферополя. Оставшиеся до отхода поезда часы просидел в вокзальной ресторации — все лучше, чем слоняться по улицам у дворников под носом.

И скоро за окнами замелькали подмосковные елки. Если бы так ехать и ехать. Но Россия не такая большая, какой кажется на первый взгляд. И — увы! — не граничит с Южной Америкой, где поезд, углубляясь в джунгли, обрастает лианами, бурундук заменяет незаметно для пассажиров машиниста, гиббоны — половых, топка паровоза затухает, колеса перестают стучать, но никто этого не слышит, потому что истошно кричат на несуществующих остановках синекрылые колумбийские гуси. «О, если бы это было возможно!» — подумал Эйсбар, разглядывая нарисованную в своей измученной голове картину. Он прихватил с собой пакетик с Жоринькиной травой и наконец пару раз затянулся.

На русском юге он не был с юности. Едва узнал разросшийся Симферополь, но решил не останавливаться. Утренние газеты взял в таксомотор, однако никаких новостей насчет Долгорукого там не обнаружил — что ж, каждый лишний день ему на пользу. В Ялте вылез на набережной. На фоне местных обитателей — белый лен, шелк, хлопок, шляпы, шали — он выглядел чудно: грязный плащ, мятые брюки, черная отросшая щетина, рубашка, которую не менял несколько дней. Лениво фланирующие пары оборачивались ему вслед. «Надо бы присесть куда-нибудь в тенек, не мозолить глаза. А для начала купить одежду», — сказал себе Эйсбар. И почувствовал, что у него будто кончился завод: не хотелось суетиться, мчаться, уворачиваться от тех невидимых кулаков, чье похрустывание он слышал в Москве на каждом перекрестке.

Странно, но он уселся за тот самый столик в том самом кафе, где когда-то сидел Кторов в облезлом костюмчике и где Чардынин с Ожогиным заплатили за его чашку кофе. Подошел лоточник. Среди летней ерунды в его ящике была выставлена целая коллекция солнцезащитных очков. Эйсбар выбрал большие круглые стекла, и яркий день превратился в свою серо-сиреневую копию. «Может, так и лучше. Яркость красок действует, как новогодняя елка, однако не надо расслабляться», — сказал он себе.

— Русский Холливуд вы не пропустите! Езжайте по набережной, а при выезде на шоссе поверните направо — там будет указатель, ему и следуйте, — блестя зубами, радостно ответил на его вопрос владелец кофейни.

Мерцание моря. Дуга поворота. По пути он зашел в магазин и облачился в неброский чесучовый костюм. Снял комнату в пансионе и взял таксомотор.

В окне автомобиля показались широкие открытые ворота, над которыми сияла надпись «Новый Парадиз». Была видна обычная студийная суета, размах и особый шик. Мимо прошествовала толпа статистов в пиратских одеяниях. Рабочие катили громадную декорацию: четырехметровую фигуру слона в разрезе. Сновали клерки, за которыми летели — и вдруг замирали, наверное, увидев кого-то из «звезд», — стайки молоденьких актрис. Шли ассистенты с мегафонами, ехали тележки с охапками юпитеров. Проволокли улицу итальянского городка из папье-маше.

Во всем чувствовалась особая южная размеренность действий — плавные, неторопливые движения, будто все любуются собой.

— Мадемуазель Оффеншталь — это, знаете ли, синематографический псевдоним, — задумчиво говорил, приподнимаясь из плетеного кресла-качалки в деревянной беседке около ворот, юноша, исполняющий функции студийного портье. — Вы имеет в виду госпожу Ожогину?

Эйсбар пожал плечами. Ленни и Ожогин… А он не верил слухам! Какие все-таки кульбиты выворачивает жизнь!

— И все же кому передать записку? — пытался уточнить портье, разглядывая отражения остроугольных веток кипарисов в темных стеклах очков посетителя.

— Я был знаком с ней как с мадемуазель Оффеншталь, — грустно произнес Эйсбар, решивший подыграть ситуации. Может быть, мелодраматическая нотка сдвинет с места флегматичного служилого. Вздохнул, вытащил из кармана платок и отер взмокший лоб. Однако сработало: юноша открыл книгу записей и стал водить ногтем по номерам павильонов.

— На студии ее застать сейчас непросто. Хотите, я объясню вам, где располагается их вилла? Там вы опустите письмо в почтовый ящик или передадите через прислугу. На студии бумаги легко теряются. Все здесь превращается в дым, в грезу. Я, знаете ли, по роду деятельности поэт и пережил…

Скоро Эйсбар стоял возле ожогинской дачи. Появиться? Поклониться? Глупость, конечно. Он увидел, что к калитке приближается горничная, подозвал ее и отдал записку, завернув в купюру. Оставалось ждать.

Он поехал в пансион. Искупался. Вернулся в пустую комнату с серыми стенами и темно-синими оконными рамами. Сел у деревянного стола. Стал рисовать в блокноте монтажную схему недоделанного эпизода «Цвета Ганга», но перечеркнул страницу росчерком карандаша: к чему теперь это? Вечер тянулся нескончаемо долго, одинаково белесый, без дуновения ветерка, без часов и минут — как стена. Окно комнаты выходило не на море, а в сад, и только периферическим зрением можно было ухватить нестерпимо яркую, блестящую полосу воды, которую надо будет преодолеть, чтобы выбраться из этой жизни в другую.

В середине следующего дня пришел ответ. Встретиться с ним Ленни не может. Без объяснений. Но паспортом для него уже занялась. Нужно, чтобы он передал фотографию. Сколько требуется денег? Хлопоты возьмет в свои руки ее муж.

В этот день в московских газетах появилось сообщение о покушении на князя Долгорукого, правительственного чиновника, ведающего многими инициативами в сфере национального искусства. Впрочем, заметка была короткой. В ней говорилось, что жертва выстрела находится без сознания и что подозрения падают в первую очередь на одного из руководителей группировки «Черное солнце» господина Александриди, бывшего актера, чей пистолет был найден на месте преступления.

Записку Эйсбара Ленни показала Ожогину накануне вечером. Твердый почерк, буквы не написаны, а будто нарисованы, как некие тайные знаки, обладающие скрытой мерзкой силой, напористые. Ожогина передернуло — слишком многое не мог он простить Эйсбару. Не выносил его надменного вида, резкого голоса, сразу вспоминал свою потную растерянность, когда в павильоне загорелась Лара, и липкую ненависть, с которой шел стрелять в него. И… И вот он здесь, сейчас, когда столько счастья, когда хрустальную Ленни нельзя волновать.

Ожогин никак не мог вчитаться и уловить смысл письма. Как смел Эйсбар здесь появиться? Точнее — что связывает его с Ленни, если он здесь появился? От мысли, что когда-то давно, пусть в другой жизни — когда он вдовел после гибели Лары, — Эйсбар касался Ленни, ее легкого тела, у него чернело в глазах. Он напрягся, сжал губы, чтобы не сказать Ленни лишнего. Она же говорила о том, что экстремисты воспользовались пленками большого кинорежиссера, манипулируют его съемками, что он загнан в угол, что арестованы монтажные материалы последнего фильма, что в городе идут аресты. Они должны помочь — надо сделать паспорт и посадить Эйсбара на пароход.

— И как можно скорее, — коротко ответил Ожогин.

— Да, мизансцена моя любимая, как можно скорее, — эхом отозвалась Ленни. — Я думаю, по поводу паспорта надо переговорить с Кторовым — наверняка у него есть кудесники, которые умеют делать такие штуки. Только будь, пожалуйста, всегда со мной. — Она прижалась лбом к его спине, обвила руками, как в тот вечер, когда впервые его поцеловала.

Вечером они поехали к Кторову, и там, выйдя на широкую лестницу, ведущую к морю, где когда-то по ступеням скакал синий шар, на котором Ожогин увидел Ленни, задали ему свои вопросы. Кторов понимающе кивнул. Его большие пальцы тут же начали что-то изображать, мастерить в воздухе. Слуга был послан на кухню варить яйцо вкрутую.

— Свежесваренное вкрутую яйцо — ключ к решению задачи. Влажным упругим белком можно скопировать любую печать и подпись, сделанную чернилами. Старейшая технология и никогда не подводит. Когда я учился в первом классе гимназии, то подделывал так матушкину подпись в ученическом дневнике, — говорил Кторов своим размеренным голосом без модуляций, слегка отвернувшись — по-холостяцки стеснялся, когда ветер натягивал платье у Ленни на животе. Ленни и Ожогин переглянулись. Яйцо? Что за ерунда? Детство какое-то! Зря они пришли. — Впрочем, это все игры, — продолжал Кторов. — Если ваша просьба серьезна, дайте мне четыре дня. Я лучше попрошу профессионалов. В парке, где вы, Ленни, трудились у фотографа Лурье, располагалось, если помните, шапито. Я в нем работал. У нас была прекрасная труппа изобретателей по всем вопросам. В том числе по самым неожиданным. Да, четырех дней, думаю, хватит.

Фотографии на паспорт сделал Лурье, к которому Эйсбар был направлен с запиской. Назначили дату отъезда. В ближайшее воскресенье в Стамбул уходило большое грузовое судно, на верхней палубе которого было устроено несколько кают первого и второго класса. Во второй класс и был куплен билет.

В день отъезда оставалось лишь передать Эйсбару паспорт вместе с некоторой суммой наличными и банковскими чеками. Ожогин с утра хмурился, стучал о блюдце кофейной чашкой, несколько раз переодевал влажные от пота рубашки. И все потому, что Ленни сказала: поеду, милый, с тобой в порт. В кремовом шелковом платье с шалью, очень дамском, слегка пополневшая, она уже не выглядела мальчишкой. Но, боже, — беззвучно простонал Ожогин, когда она шла по садовой тропинке, — теперь она стала еще притягательней. И к тому же такой элегантной! С какой простотой и естественностью она превратилась в даму, не замечая в себе перемены. Так же готова была носиться и по-птичьи подскакивать и не знала, что все движения стали плавнее, задумчивее. Каждое из них Ожогин хотел затормозить, остановить стоп-кадром, чтобы успеть насладиться.

Что же будет сегодня? Что случится?

Она уселась рядом с ним в машину, завязала ленты шляпы, улыбнулась, но… нет, не беззаботно. Сосредоточенно и собранно она вглядывалась вперед.

Когда они прибыли в порт, грузы были уже на корабле и почти все пассажиры поднялись по трапу. На пирсе одиноко маячила высокая фигура Эйсбара. Ленни взяла у Ожогина конверт и, придерживая шляпу, двинулась вперед. Он приотстал на несколько шагов, потом еще на несколько и — остался стоять в самом начале пирса. Ленни ускользала от него в сверкающую морскую морось. Орел или решка.

Эйсбар издалека узнал ее решительный шаг, увидел ее фигурку и ясно очерченный овал живота, вокруг которого ветер завертел платье. Он вспомнил внезапно день на взлетном поле, когда она гонялась за взлетающими этажерками с тяжелой старой деревянной камерой, сломала что-то внутри, плакала, но оставалась неутомимой.

Ветер сорвал и чуть не унес в море ее шляпу. Приподнявшись на носочки, она исхитрилась поймать ее и, не останавливаясь, намотала ленту на локоть. «В соответствии с глупым жанром в этот момент конверт с паспортом должен скользнуть из ее рук на пирс, а там порыв ветра подхватит его и унесет в море», — подумал Эйсбар. Но этого не произошло.

Они стояли на пирсе одни.

Корабль должен был уже отойти, но задержался. Ждали груз одного из пассажиров. Люди в белых кителях махали друг другу флажками, гудели сигналы. Наконец прямо на пирс въехала машина — старомодная, вычищенная до блеска, с ярко-синими воздушными шарами, привязанными к ручкам дверей. Гудки, вопли чаек, треньканье оркестрика, играющего на катере, который весело прошуршал волной вдоль пирса… Заработал кран и потащил автомобиль с шарами в небо, чтобы потом отправить на корабельную палубу.

— Милостивый государь, прошу на борт, — к ним подошел матрос. Эйсбар вскочил на трап.

Он смотрел на Ленни, чей абрис уже превратился в плоскую открытку, сентиментальный южный «привет», не имеющий теперь к нему никакого отношения. За его спиной поднимался мерцающий, волнующийся занавес моря, который должен был открыть ему новую судьбу, предъявить другой шанс.

Ленни поняла, что он не вернется в Россию. Прощание, не начавшись, закончилось. Шляпа наконец улетела, и, проводив ее взглядом, Ленни завороженно смотрела на парящий в воздухе автомобиль. Синие шары шеренгой устремились в небо. Был какой-то растерянный шик в том, как громоздкая машина плыла в воздухе. И сотни глаз — матросов, пассажиров, провожающих, парочек на пляже — тоже были устремлены вверх.

Ожогин стоял на ступеньках пирса и смотрел, как Ленни шагнула к кромке, за которой начинался блистающий синий ковер. Голова ее была закинута, руки ловили теплый ветер. Он не понимал: она провожает Эйсбара или встречает, прощается с ним или уже начинает ждать. Непонимание было мучительно, но он знал, что ни о чем не станет спрашивать. Он не видел — и не мог видеть, — что глаза ее устремлены к синим шарам. «А ведь точно на таком же авто я ездил в Москве пять лет назад, — подумал Ожогин. — И было оно такого же синего цвета, как эти шары».

Корабль прогудел несколько раз и отошел. Ленни медленно шла по пирсу. Несколько раз оглянулась назад. Когда она подошла к Ожогину, ее лицо ничего не выражало, и он не нашел на нем ответа на вопрос, который так мучил его.

Через месяц в газетах появилось сенсационное сообщение: князь Долгорукий, чиновник правительства по особым поручениям в делах искусства, пришел в себя и сообщил, что в него стрелял Сергей Эйсбар, автор «Защиты Зимнего». Объяснений не последовало. Однако многие не спешили верить заявлениям князя.

Эпилог

К поздней Масленице распогодилось и потеплело. Столбик термометра днем поднимался до 15 градусов. В саду проклюнулись крокусы, вздумали цвести розы, на кустах сирени набухли почки. Дни стояли переливчатые, жемчужные. Неяркое солнце нежилось в легких облачках.

Гостей решили встречать в саду. Вдоль дорожек расставили французские «фонари» с углями — они давали мерцающий свет и мягкое, уютное тепло. На лужайки вынесли плетеные столики и кресла, устланные пледами. Охапки оранжерейных роз в простых стеклянных вазах стояли на ступенях лестницы, ведущей с террасы в сад. Ожогин осуществил свою давнюю мечту — запустил в траву светящихся бабочек, кузнечиков, жуков, опутал ими как гирляндами ветки кустов и деревьев.

Прием задумывался как двойное торжество. Накануне состоялись крестины двойняшек — Сашеньки и Леночки, — которых Ленни родила два месяца назад. Одна — Сашенька — была копия отца. Крупная, крутолобая, с темными, с рождения густыми волосами на круглой головенке, с пока по-детски мутными зелеными глазками. Вторая — Леночка — во всем повторяла мать. Рыженькая, с маленьким острым личиком, она все время дрыгала ножками и таращила глазенки цвета яшмы: светло-карие с темными крапинками. Ожогин холодел от счастья, глядя на них, но именно эту — слабенькую, с прутиками вместо ножек и ручек, рыженькую — брал на руки с сердечным, до обморока, замиранием.

Вторым поводом для устройства приема послужил успех Ленни на осенней Парижской выставке. Евграф Анатольев соизволил довезти до Ялты Большую золотую медаль, которую получил на выставке «Фантом с киноаппаратом». Французские газеты взахлеб писали о «первой женщине-кинорежиссере», о том, что она «сломала законы старого кино» и «после ее фильмы кино никогда не будут снимать по-прежнему». Анатольев же всю осень носился по Москве с медалью и охапкой газетных вырезок, трубил о своем «неоценимом вкладе», устраивал в «Кафе поэтов» вечера, на которых делился с молодыми синематографистами собственным опытом по всем насущным вопросам, снисходительно бросал в пространство «эта малышка Оффеншталь» и вовсю эксплуатировал местоимение «мы» — «мы снимали», «мы придумали», «мы нашли этот ракурс», «я посоветовал, и мы решили» говорил он, свивая в крендель пухлые ножки.

Прием предполагался широкий. Был зван весь Новый Парадиз, сливки ялтинского общества. Хотели снять залы Дворянского собрания, но раздумали и не жалели о том: собственный сад, украшенный гирляндами светлячков, казался сказочной пещерой.

Приехали московские гости. Месье Гайар, довольный, важно вышагивающий по тропинкам с бокалом «Вдовы Клико», раскланивался со всеми так, будто был своим в этом доме, — ведь именно он напророчил Ленни успех. Колбридж, Лилия и Михеев чувствовали себя несколько неловко в окружающем великолепии. Румяный Неточка Буслаев прибыл в сопровождении родителей, которые старались не отпускать его от себя. Анатольев бегал по дому, всем своим видом давая понять, что он — главный распорядитель бала. Лизхен была печальна и томна. Она вырвалась в Крым не более чем на два дня. Долгорукий ни на шаг не отпускал ее от себя. Сам же, оправившись после покушения, сложил с себя государственные тяготы и собирался в Швейцарию, где намеревался дышать целебным горным воздухом ближайшее неопределенное время. Лизхен мало прельщала перспектива похоронить себя в швейцарских горах, однако… Однако гарнитур из изумрудов, что так шли к ее каштановым локонам и темно-карим глазам, решил дело. На приглашение Ожогина и Ленни отозвался даже знаменитый «булочник» Филиппов, который когда-то субсидировал синематографическую автоколонну, а теперь стоял возле столика с аперитивами, обсуждая с Ожогиным достоинства разных марок коньяка. Лямские прислали из Соединенных Американских Штатов поздравительную телеграмму и пластинку с виолончельной темой, той самой, что звучала здесь почти год назад, когда Ожогин, скинув волшебный кторовский пиджак, уходил, потерянный, в сад, а за ним, словно кукла на ниточке, шла Ленни. Чардынин хвастался новеньким обручальным кольцом. Старик Лурье притащил допотопную фотокамеру и расставил треногу в самом неудобном месте — на пересечении садовых дорожек. Петя привел сразу двух девушек и теперь не знал, которой из них первой нести шампанское. Кторов с друзьями из шапито готовили какой-то трюк.

Ленни, стоя на балконе второго этажа в забавной курточке с яркими заплатками — оправившись после родов, она с радостью и облегчением вновь облачилась в свои маскарадные одежки и от прежней Ленни ее отличали разве что слегка потемневшие волосы и лукавая женственность быстрых движений, — смотрела на прозрачную луну, рано взошедшую на бледный дневной небосклон.

Луна, словно объектив кинокамеры, верховный наблюдатель, выхватывала своим оком засыпающие внизу горы, море, в волнах которого давно растворился след корабля, что увез Эйсбара в Стамбул, город-студию с улицами-декорациями, и пляж, где шла съемка и что-то страшное кричал в рупор режиссер, и этот сад, полный светящихся жуков, и стрелы кипарисов, и цветы в стеклянных вазах, и снующих по дорожкам улыбающихся гостей, и каменную террасу, на которую кормилица вынесла два шелковых кокона, и большого грузного человека, что, запрокинув голову, смотрел и не мог оторваться от легкой фигурки, парящей над перилами высокого балкона.

Ленни с балкона увидала его и сбежала вниз. Легко провела ладошкой по спине, обволокла апельсиновым ароматом, скользнула кудряшкой по уху, окутала невесомыми поцелуями.

— Все хорошо, милый! — шепнула она и растворилась в кустах. Он видел только, как среди веток мелькают ее разноцветные заплатки. Потом она пошла тише и к ней подплыло серебристое облако.

— Ты простудишься, Ленни! — раздался томный, с ноткой укоризны, голос Лизхен. — А ведь тебе кормить!

— Да что ты! — звонко отвечала Ленни. — Я не кормлю. Могу простужаться, сколько душа пожелает.

— Ожогин сказал, что ты снова собираешься снимать.

Ленни засмеялась.

— Представь себе, выносила сразу троих — двух девчонок и идею фильмы.

— Ты сумасшедшая! У тебя же дети! Ты что, собираешься куда-то ехать? Да Ожогин тебя не пустит, и правильно сделает.

— Нет. — Ленни больше не смеялась, говорила раздумчиво, как об очень важном: — Я не уеду. Буду снимать здесь. Смотри — видишь горы? Помнишь, мы ездили с тобой в Грецию? Помнишь, какое странное там, в горах, преломление солнечного света? Как будто все размыто, все в дымке, и предметы кажутся прозрачными тенями? Мы с тобой тогда говорили об этом. Здесь то же самое. Я столько раз замечала, как свет и тень играют в горах самым причудливым образом. Мне хочется перенести это на экран.

Ожогин вздрогнул. Греция… Размытые тени… Игра солнечного света… Студия мадам Марилиз, и он сам — за ширмами — слушает, как рыженькая девчушка рассказывает подруге о пастухе, которого приняла за тень древнего воина. Ленни… Когда это было? Три, четыре года назад? С этого все началось. Дымка вокруг лица… Лара… Электрические лампочки… Пожар… Пистолет… Маленькие ладошки, закрывающие его глаза… Ленни… Все, что произошло с тех пор, вдруг выстроилось перед ним стоп-кадрами, стройным сюжетом, придуманным верховным сценаристом и сложенным в строгом последовательном порядке верховным монтажером. Сюжетом, в котором нет ничего случайного и лишнего, все закономерно, все так, как должно быть. И гибель Лары, и серебряный пистолет, упавший из его руки в воды Москва-реки, и старая дача с облупившимися колоннами, и звуки виолончели, разбудившие его одиночество, и — как награда — этот жемчужный вечер, и два шелковых свертка на руках у кормилицы — все, все имело свой смысл в сюжете его жизни.

Ожогин поднял глаза, ветви деревьев были усеяны электрическими светлячками. Изумрудные, темно-вишневые, бирюзовые, янтарные — они зажигались и гасли, и снова зажигались, словно подмигивали ему. На миг ему почудилось, что это разноцветные глаза Эйсбара смотрят на него сверху. Ожогин тряхнул головой, но наваждение не проходило. Он повернулся и почти бегом устремился прочь от этого взгляда, который, казалось, преследовал его.

— Господа! Господа! — раздался с террасы голос Ленни. Только что была тут и вот — уже далеко. Как уследить за ней? Догнать? Поймать? Не отпускать? — Господа! Кто желает мороженого со свежими ягодами? Есть фисташковое, шоколадное и ванильное! A-а, вот еще с орехами!

Он ступил на террасу, и она, сразу почувствовав его присутствие, повернула к нему разгоряченное счастливое лицо.