Остается пересечь небольшую площадь с фонтаном, украшенным железобетонными юношами, которые от многократной покраски превратились в тяжеловесов, выйти из парка, и ровно в девять мы на месте. Все рассчитано до минуты.
Останавливаюсь. Появилось ощущение, будто что-то должно случиться. Может быть, даже сегодня. Откуда это? События. Всегда чувствую их приближение. Словно в воде ненароком касаешься холодных водорослей. Мягкие, шелковистые, они живут где-то там, в глубине, а иногда отрываются от дна, поднимаются к поверхности, колышутся на воде и рвутся при одном прикосновении.
События требуют решений и действий. А это как раз то, что мне дается труднее всего. Каждый шаг должен незаметно и неизбежно вытекать из предыдущих. Решения можно принимать, а можно доживать до них — ждать момента, когда останется единственный ход, одна тропинка. Это, правда, делает жизнь несколько однообразной, но зато всегда есть уверенность, что тебя не поджидают волчьи ямы.
Директор? Директор… Щуплый такой человечек. Суетливые движения. Заискивающий смех. Мечущиеся ладошки. И железная хватка бульдога. Взгляд — тысячи маленьких щекочущих иголочек в лицо, глаза, мысли. Но тут все нормально. Несколько раз мне даже удавалось улавливать теплые волны, которые он излучает в моем направлении. Это верный знак. Всегда чувствую, какие волны излучает человек.
Вот Гусятников — это холодноволновый передатчик. Правда-матка. Кулаком по столу. Искренность, доходящая до хамства. Единственный человек на фабрике, которого побаивается директор. Гусятников совершенно не признает сложности и многозначности явлений. Они имеют для него единственный смысл, очищенный от шелухи самолюбия, взаимоотношений чинов и авторитетов. Если меня прежде всего интересуют последствия, то Гусятников даже не задумывается о них. Мощно и неприступно сидит он в кабинете главного механика, и о его покатые плечи и широкий лоб разбиваются все нестройные, но отчаянные атаки художников, снабженцев, производственников, пытающихся свои промахи свалить на механиков, на старое оборудование, оснастку.
Кто еще? Кто еще представляет собой реальную силу? Да, чуть не забыл — мой начальник Бабич. Мой наивный, очкастый и сверх всякой меры справедливый Бабич. Ну, уж с ним-то мы справимся, этот не опасен. Скорее, ему нужно меня бояться.
Зина… Зинаида. Наш скульптор, если можно так выразиться. Крокодилов ваяет, пупсиков, как-то даже бабу-ягу изобразила в гипсе, правда, в производство она не пошла — уж больно отвратной оказалась. Зине тридцать с гаком. Холостая. А отсюда — постоянная готовность к прыжку. Чтобы далеко пойти, зайдет как угодно далеко. Впрочем… далеко зашли мы с ней оба. Это дало ей основание смотреть на меня серьезно. Ну что ж, четвертый десяток на все заставляет смотреть серьезно. Пока я не подписал приказ об ее отставке, она не сделает мне ничего плохого. Но такой приказ будет. Это неизбежно. В конце концов, мне двадцать семь.
Два человека с совершенно разными судьбами возникают передо мной, когда я думаю о себе, два разных меня. В сорок лет у меня не будет выбора — я буду одним из них.
Но каким?
Один живет в собственном особняке, второй — в однокомнатной квартире общего дома. Один разъезжает на машине, второй добирается трамваем. Но странно иногда видеть — машина на полной скорости и неторопливо шагающий человек движутся рядом и приближаются ко мне одновременно. Первый немногословен, видно, что он не привык просить или повторять дважды. Его зовут просто и почтительно — Василий Тихонович, а заглазно подчиненные называют еще проще и почтительней — В. Т. Он нравится мне больше, чем второй — разговорчивый, чтобы не сказать болтливый, в замызганных зеленоватых штанах и в пиджаке, который висит на нем, как на гвозде — с вертикальными складками. Когда-то его, очевидно, звали «товарищем Ворохобиным», но со временем имя сократилось до «Тов. Ворох». Эту кличку обычно пишут размашисто и пренебрежительно, с обязательным указанием того, что надлежит сделать: подготовить, проследить, обеспечить. Он живет во мне тихо и неприметно, живет, не повышая голоса. Уже не помню случая, когда бы послушался его, и он все реже беспокоит меня. Но слова его не забываются. Они сжимаются, прячутся где-то глубоко во мне и только ждут удобного момента, чтобы предстать во всей своей рыцарской красе. Ах-ах! Как мы горды и благородны! Как мы неподкупны и бескорыстны Кушать вот только хочется.
И вот мы идем. Вчетвером. Чудно, да? Иду я, идет В Т., между нами Зина, в полной уверенности, что мы с ней наедине, а сзади, сунув руки в карманы, поддавая камешки, невинно и злонамеренно вышагивает Тов. Ворох, почти не вмешиваясь в разговор, но на все имея свое мнение. Есть в нем какая-то шалость, готовность рискнуть всем ради того, чтобы кого-то поставить на место. Дай ему волю, о! Что тогда будет! А между тем случится только одно — люди узнают, каков я есть на самом деле. Более того, узнают, что я совсем даже неплохой человек. Но положение хорошего человека опасно. Оно ко многому обязывает. Например, к постоянной готовности жертвовать ради ближних. И хотя я не настолько состоятельный человек, чтобы разориться на жертвах, рисковать мне все-таки есть чем — собственной судьбой. Сколько прекраснодушных людей бродят по белу свету, тщетно пытаясь что-то доказать, пытаясь упросить кого-то выслушать себя. А добиваются только того, что у них на лбу, как родимое фиолетовое пятно, сама по себе возникает печать с четкими буквами — «неудачник». О, какое страшное, необратимое слово! А неудачниками они становятся не потому, что бездарны, нет, они слишком часто позволяли себе быть искренними, слишком радовались своей правоте, слишком часто выхватывали шашку, грозя покарать порок и возвеличить добродетель. Ослепленные праведным гневом, они не замечали, что добродетель стыдливо прячется от их защиты, поскольку уверена — выжить она может только за спиной порока, в его тени.
Честно говорю — я хороший человек. Добросовестно отношусь к работе, плачу долги, живу только на те деньги, которые зарабатываю. Хочу ли я жить лучше? Да, есть у меня такая маленькая слабость. Правда, я не выхватываю шашку, завидев на горизонте танковую атаку противника. Что делать, кавалерийские времена прошли.
Так вот, идем мы, идем, я уже радуюсь близкому окончанию нашей прогулки, потому что и В. Т., и Тов. Ворох вели себя достаточно сдержанно, как вдруг опасность сваливается с неожиданной стороны: Зина, оборвав себя на полуслове, заходит вперед и останавливается передо мной, глядя в глаза требовательно и несчастно:
— Вася, ты уйдешь от меня?
— Ого! Знаешь, я не готов к таким вопросам! Ты уж как-нибудь иначе, не с бухты-барахты…
— Значит, все-таки уйдешь?
— Не знаю. Ну как я могу знать, что будет… что будет через полчаса? И кто может знать? У жизни свои законы, свои капризы… Давай подождем, что она скажет…
— Тебе со мной плохо?
— Не в этом дело, Зина! И вообще… Ты так говоришь, будто я тебе надоел! Не надо! Не надо ломать то, что есть. Оно и без наших усилий сломается, когда придет срок. Не будем выяснять отношений, ладно? Они от этого только портятся. Ну, правда, Зина!
Она устало проводит рукой по лицу. Вздыхает. Поправляет волосы. Краем глаза вижу ее стройные худые ноги, острые, суховатые коленки. Морщины на шее продуманно прикрыты высоким воротником, рукава длинные — она знает, что у нее тяжеловатые руки. Скульптор!
— Вася, и тебя ничто не остановит? — спрашивает как-то жестковато, будто уже смирилась с разрывом. Или наоборот — приготовилась к решительным действиям.
Молчу. Разговор тяготит. Ничем хорошим он не кончится. Но Зина, кажется, уже намерена прекратить истязание. Хотя нет, сейчас что-то ляпнет…
— Вася, я люблю тебя. Это тебя не остановит?
Ну вот, так и знал. Только этого не хватало…
«Никогда не поздно попросту не поздороваться с ней, — говорит В. Т. и, видя мою растерянность, добавляет: — Ты же на пять лет моложе. Она должна понимать это. Будь смелее. Или тебе страшно?»
«Нет», — отвечаю.
«Хм, — он усмехается, не разжимая губ. — Через это надо пройти. Все через это проходят. И там, по ту сторону поступка, находят нечто… Неожиданное».
«Что же там находят?»
«Иную жизнь. Иного себя. Случаются весьма удивительные находки. Часто даже не подозреваешь, каков ты там…»
«По ту сторону подлости?» — почему бы иногда не назвать вещи своими именами.
«Слова-то какие», — В. Т. смотрит на меня несколько разочарованно. И исчезает. Будто и не было его рядом. Может, и в самом деле не было?
«Но ведь она любит тебя! — кричит сзади Тов. Ворох. — Скажи ей что-нибудь. После таких слов нельзя молчать!»
«Катись, — говорю я ему. — Разберемся».
Возмущенный, Тов. Ворох чуть не плачет от досады. Почти с наслаждением я наблюдаю, как он тает в воздухе. Дольше всего держатся глаза. Его самого уже не видно, только в воздухе, на уровне человеческого роста, плавают глаза. Мои собственные глаза, между прочим. А потом и они исчезают.
Ручка двери — длинная и отполированная, как поручень у старого трамвая. Откидываюсь всем корпусом, тяну ее на себя и, прежде чем тяжелая дверь успевает с грохотом захлопнуться, быстро проскальзываю в просвет. Молча здороваюсь с вахтером, после солнечного света ничего не видя, почти на ощупь прохожу через вертушку и оказываюсь во дворе фабрики. Фабрика! Несколько одноэтажных зданий, в которых расположились цехи, и двухэтажное управление, где под одной крышей с кабинетами начальства втиснулось и конструкторское бюро из четырех человек — меня, Бабича и двух девчушек, занятых шитьем пробных нарядов для наших кукол.
Прохожу полутемный коридор с тусклым и щербатым рядом лампочек. Пестрая и невыразимо унылая витрина с нашей продукцией напоминает улицу после праздника. Поскольку эти детские мордашки, львиные пасти, гномики в разное время сработаны Зиной, все они чем-то неуловимо похожи друг на друга. Если бы у нас с ней появился ребенок, то и он был бы похож на них.
— Здравствуйте, Нонна Антоновна! — почтительно приветствую секретаршу.