«Зато набьешь карманы», — спокойно говорит В. Т. Жара, кажется, на него не действует. Он свеж, бодр и зол.
«Набить карманы? — возмущается Тов. Ворох. — И ради этого все?!»
«Почему же все? — В. Т. позволяет себе улыбнуться. — Когда набиты карманы, можно подумать еще кое о чем. К твоим услугам и морское побережье, и лыжи в горах, и другие приятные места… А приятные места есть везде, их так много, так много, черт побери, что представить себе невозможно… И потом, разве есть список такой — кто должен набивать карманы, а кому это противопоказано? Разве заранее расписано, кому следует думать о порядочности, а кто может быть свободным от нее? Или каждый сам за себя решает: ты живешь или служишь примером? Кто решает? Хорошая жизнь…».
«А что такое хорошая жизнь?» — встревает Тов. Ворох.
«Скажу! — отвечает В. Т. — Это когда ты, покупая носки, не прикидываешь, сколько дней осталось до зарплаты».
«Женись! — смеется Тов. Ворох. — Чтобы было кому штопать».
«Не люблю штопаных носков».
«Ходи на босу ногу!»
«Пальцы мерзнут, — усмехается В. Т. — У него пальцы мерзнут», — он показывает на меня.
«Если мерзнут пальцы, значит, плохое кровообращение. Надо лечиться!» — резко отвечает Тов. Ворох.
«Прекрасный совет, — говорю. — Но запоздалый. Я уже вылечился от многих болезней, которыми меня наградили учителя, родители, соседи, моралисты, вроде Бабича!»
«Как же ты лечился?»
«Самовнушением. Я внушил себе, что жить мне осталось совсем немного. При самом лучшем стечении обстоятельств — лет тридцать. Не хочу, чтобы меня хоронили в штопаных носках».
«Не надо! — Тов. Ворох пренебрежительно машет рукой. — Этого ты не боишься. Речь не о штопаных носках и не о том, в чем тебя похоронят. Так ли уж это важно… Ты готов вспомнить все обиды, включая ту первую, когда в детском саду на горшок первым посадили не тебя, а твоего соседа. Тебе тогда стало очень обидно. Настолько, что и сейчас ты не прочь вспомнить об этом, чтобы обосновать свое решение. Ведь оно принято — бухгалтера ты продашь. За все, что тебе предложат. За саму возможность продать. Потому что даже это возвысит тебя в собственных глазах и в глазах начальства. А продав раз, ты не сможешь остановиться, тебе придется заниматься этим до той самой минуты, когда действительно настанет время решать, во что нарядить тебя в последний путь».
«О чем же говорить, если все решено?» — говорю обиженно.
«Все о том же! Ведь ты хороший человек? Ведь ты никогда не забываешь о том, что ты хороший человек? И поэтому готов говорить о себе самыми безжалостными словами, чтобы в конце концов поступить так, как решил с самого начала. А потом скажешь: и так я о себе могу думать, и такими словами не прочь собственную подлость заклеймить, так почему же не поступить, как мне хочется! Да, ты пойдешь сегодня на подлость, и останешься с ней, и каждый день будешь вертеть ее перед глазами, привыкать к ней, пока не превратится она для тебя в обыкновенный поступок и перестанет быть подлостью. В твоих глазах. Вот что произойдет, и ты это знаешь, а сейчас лишь ищешь оправдания для предательства, чтобы совершить его уверенно и с чувством правоты. Тогда будет тверд твой голос и тверд твой взгляд, и походка у тебя будет тверда. А чтобы подлость не казалась мелким, корыстливым поступком, ей необходимо обоснование — гражданское, моральное, производственное, ее нужно обрамить возвышенными словами».
Наверно, это выглядело бы довольно странно, будь Тов. Ворох и В. Т. видимы. В самом деле, три человека, отличить которых можно только по одежке, довольно бурно выясняют отношения на парковой скамейке, не больно-то стесняясь в выражениях. Но со стороны все было вполне благопристойно, как и положено в нашем мире, — для разомлевших от жары прохожих на скамейке сидел один человек, вытянув ноги и уставившись на носки своих пыльных туфель. Слова моих двойников звучат только для меня. Поэтому условно будем считать, что Тов. Ворох сидит рядом на скамейке, а В. Т. прохаживается возле нас, похрустывая горячим ракушечником, которым посыпана дорожка. Ясный день, жара, теплая струйка воды из ржавой трубы, жестяной угол крыши правления нашей фабрики и я на шелушащейся, нагретой солнцем скамейке — наверно, это запомнится навсегда. И каждый раз перед совершением важного поступка неизбежно буду ощущать тепло крашеной скамейки, слышать сухой скрип ракушечника и будет торчать у меня перед глазами кусок трубы, из которого в траву стекает тощая струйка воды.
В. Т. подходит, брезгливым движением руки просит Тов. Вороха отодвинуться и садится на его место.
«Все получилось не так уж и плохо. Ты доказал, что относишься всерьез и к себе самому, и к своей работе. Да, ты не просто ходишь на службу, чтобы отбыть положенное время, ты идешь дальше. Думаешь. Творишь».
«Ну, это ты уже подзагнул!»
«Молчи. Ты творишь. И пусть кто-то другой называет это иначе. Для тебя служебные обязанности не кончаются за проходной, понял? Для тебя они настолько важны, что ты можешь потерять самообладание. Гордиться нечем, но и переживать особенно тоже ни к чему».
«Но все начинать сначала, — говорю сокрушенно. — Снова притворяться благодарным, смеяться шуточкам Бабича, терпеть издевки Гусятникова, слушать чушь Зины… И заниматься этим изо дня в день, пока не забудется, не обесценится сегодняшняя оплошность?!»
«Блажь! — прерывает В. Т. — Всем этим ты занимался до сих пор и, насколько я заметил, не очень удручался».
«Более того, — вставляет Тов. Ворох, — это было естественным твоим поведением. Ты даже радовался тому, что никто не знает, каков ты на самом деле и как далеко готов пойти. Разве нет?»
«Заткнись».
«Нет, позволь, — Тов. Ворох встает со скамейки и, хрустнув ракушечником, останавливается передо мной. — Все не так просто и не так безобидно. Ты обидел людей, искренне к тебе расположенных, людей, которые в тебя верят, которые всегда были готовы помочь тебе. Разве не Бабич рекомендовал тебя директору, разве не он взял тебя к себе в отдел? А Гусятников? Не он ли прожужжал все уши директору, чтоб тебя поставили в очередь на квартиру? Он издевается над тобой? Но разве хоть раз его издевки вышли за пределы дружеского подтрунивания? Как-то повредили тебе?»
«Что же ты предлагаешь? — усмехается В. Т. — Так всю жизнь и раскланиваться во все стороны за то, что, вишь ли, не очень жестоко над тобой шутят, да?»
«Теперь они сотрут меня в порошок», — говорю, предлагая двойникам обсудить эту вероятность.
«Ты что это, всерьез? — спрашивает Тов. Ворох. — Бабич не опустился до того, чтобы пакостить. Здороваться с тобой, возможно, и не станет, но это самое большее, на что он пойдет».
«Зачем вообще об этом думать! — В. Т. передергивает плечами. — Надежнее надо работать. А возможную пакость предусмотреть необходимо заранее. В конце концов, когда срок придет умирать, вместо тебя никто в могилу не ляжет, даже самый близкий и бескорыстный друг. Самому ложиться придется. А лучший друг останется наверху и будет, глотая слезы, бросать на тебя комья земли. Бабич безвреден. Возмущаться, потрясать кулаками, сверкать очами ныне все горазды. А бороться, даже за себя — на это способен один из тысячи. Бабич — прекраснодушный слабак. Да, он не побоится сказать правду-матку в глаза кому угодно. Но кого испугает его правда-матка? Он не прочь иногда выхватить шашку и помахать ею над головой. Но она у него опереточная. Бабич обречен. Понимаешь? Обречен. И надо помочь ему сгореть как можно быстрее».
Тов. Ворох, разумеется, не может этого вынести.
«Нет! — отчаянно вопит Тов. Ворох. — Надо пойти к ребятам и извиниться. В конце концов, доброе отношение людей — не менее важное достижение, нежели должность или квартира. И в самой прекрасной квартире, на самой высокой должности можно волком взвыть!»
«С волками жить — по-волчьи выть», — говорит В. Т.
«Но не с волками он живет, с хорошими в общем-то людьми!»
«А по-твоему, волки — это которые зубастые, хвостатые, которые рычат и воют по ночам? Нет, волки — это которые серые. И от собственной серости озлобляются, щелкают зубами, рвут беззащитных овечек и воют, воют, воют на луну, на фонарь, на торшер! Да, на самый роскошный заморский торшер воют, да еще как! Бездарные не те, которым бог таланту не дал. Бездарные те, которые сами признали за собой неполноценность. Вот им уже действительно ничего не остается, как взвыть. Ты сделал неудачные игрушки? Ну и что? Поиграем в другие игры. Слаб в шашках — поиграем в жмурки. Слаб на конструкторской должности — может, в директорах окажешься на месте. Второго такого дня у тебя не будет. Понимаешь? Никогда больше тебе не представится возможность одним махом убрать с дороги всех этих… Бабича, Гусятникова, буха… Поставишь им бутылку при случае. Они еще выпьют за твое здоровье. Знаем мы нынешних, принципиальных. Все их принципы — пока пробку не выдернешь».
«Тут ты уж погорячился, — говорю. — Это все-таки не те люди, которые за бутылку… Противника надо оценивать по достоинству. Много ли будет пользы, если всех считать глупее себя?»
«Как знаешь, — замыкается В. Т. — Но иногда не грех и снести всех подряд. Жизнь все равно каждому найдет место, в обиде никто не останется».
«Она и меня может поставить на место?» — спрашиваю.
«Конечно, — отвечает В. Т. — Поэтому надо торопиться».
«Другими словами, я претендую на нечто большее, нежели заслуживаю?»
«Разумеется, — холодно усмехается он. — Как и все, кого ты видишь вокруг. Одни действуют вежливо, другие готовы рвать из рук, третьи мимоходом ножку подставить норовят… И все добиваются, добиваются — квартир, должностей, ставок, каждый хочет иметь в друзьях хорошего врача, красивую женщину, директора магазина, большого начальника, независимо от того, где именно он начальник — в торговле, в укладке дорог, в каком-нибудь завалящем институте, куда можно сунуть туповатого племянника!»
«Стоп! — говорю. — Хватит. Что-то должно остаться в душе нетронутым».
«Ну что ж, — мрачно соглашается В. Т. — Давай что-нибудь и на завтра оставим».