ди дорогу котенку к берегу, зеленой земной тверди.
Но берег тот, хотя и видимый, крутой был. Трава на нем росла высокая. И до солнца было далеко. А у котенка лапки слабенькие, коготки еще только прорезались. Какие у новорожденных котят когти? Намек только. Одно название.
Берег навис над котенком черным материком. Скользуны исчезли, потому что под берегом стояла тень. Солнце скрыли кроны деревьев. А скользуны в тени на коньках кататься не любят и никого не спасают. Зачем же силы тратить, когда этого никто не видит? Без зрителей, в тени скользуны только точат свои коньки, вжик-вжик об осоку. И снова поскорее на солнышко. Возле котенка у берега никого уже не было. Сгинули разом и друзья: не такое уж великое чудо, смотреть, как котики богу душу отдают. Один только мотылек, душа белая, трепещущая, остался ему верен. Но какая корысть и помощь где и кому была от мотылька?
Надеяться котенку больше не на кого было. И напрасно задирал он в небо рудую свою голову, терся белой манишкой шеи о прибрежный, вскипевший солью торф. Только грязи набрался да глаза запорошил. И утягивало его уже к себе темное, трясинистое и глинистое дно. Может, он тихо и неприметно пошел бы на то успокоительное дно. Но больно резануло по глазам неотпавшим прошлогодним листом камыша. Котенок невольно взмахнул лапой, хотел оберечься от того листа. Только лапа его поднялась и не смогла справиться, мгновение-другое лежала на листе, как рука в руке.
Тот сухой листок камыша попридержал котенка, дал ему возможность перевести дыхание. И дыханием своим, только обозначившимся ртом и языком он прижался к сухому мертвому листу. Потерся о него усиком. И словно что-то шепнул ему на ус сухой, отмерший уже лист камыша. Может, и недоброе, потому что котенок вцепился в него зубами. Лист сразу и отпал. Но котенок был уже под камышиной, что, словно свечечка, вытыркалась из воды при береге. Ощеперил ее всеми четырьмя лапами, обсосал - от воды и до самого верха, насколько хватило шеи. Нашел прилипшую к камышине то ли ракушку, то ли улитку. Сам не знал, что это такое. Захрустел той ракушкой-улиткой. Нет, ничего, посоливши, есть можно, хоть он и не француз, но съедобно.
Добыл еще одну ракушку, уже под водой. И тоже съел, не до переборов, все переварится в животе. Снова припал к камышине мордочкой, начал сосать ее. Может, где-то случайно и прокусил, потому что почувствовал, будто от матери, молочный дух. Сосал, пока не обманул себя, пока не показалось ему - сыт, наелся.
Когда он почувствовал это, снова посмотрел на небо, что-то промурлыкал, молвил небу. И, словно согрешив, нашкодив, прижал к голове уши, ощерил зубы и где лапами, где помогая себе зубами, стал карабкаться по камышине вверх. Взбираться с такой яростью и бешенством, словно ничего больше кошачьего в нем не осталось. Одна только злость, одна одержимость. Гнал из себя электричество, и то электричество избавляло его от веса и поднимало, держало на шаткой камышине. В ярости он уже и забыл, что это он делает и зачем. Был устремлен только к одному - вверх. Ввысь ушами, ртом - каждой шерстинкой.
И котенок взобрался на самый верх камышины, заполз под самую ее маковку, метельчатый и мягкий камышиный хвост. Хвост, как ни чудно, у растения, оказывается, не сзади, как у кота, а впереди, на голове.
Хвостик тот приласкал котенка, погладил по головке и усикам. Котенку это пришлось по вкусу, хотя дорога его была закончена. Никуда, ни вправо, ни влево, ни вверх, ни вниз, дороги у него больше не было. Попал как рыба в невод. Впереди только солнечное чистое небо, внизу вода. И направо - вода, и налево - вода.
Сама камышина стояла в воде, не достигая берега. Можно было попробовать спрыгнуть с нее на землю, что видел он краем левого глаза. Но как тут прыгнешь, когда камышина качается между небом и солнцем, водой и землей? И котенок на той шаткой камышине - как паук на паутине.
Он зажмурил глаза, которые только что обрел. И неизвестно, зачем? Чтобы умереть зрячим? А камышина качалась, шептала что-то свое камышиное и обломилась как раз, видимо, на том месте, где котенок прокусил ее. Не выпуская из лап камышину, котенок с зажмуренными глазами куда-то полетел. Показалось, что снова в воду. И это было похоже на правду. Немножечко, совсем чуть-чуть не дотянул он до берега. Но тут подоспел мотылек, круживший над ним еще на воде, уцепился лапками за шерстинку. Запорхал, запомахивал из последнего крылышками и на взмах своих белых крыльев приблизил его к берегу. Но о мотыльке, о том, что он теперь породнен не только с камышиной, обязан жизнью и мотыльку, котенок на ту минуту ничего не знал. Вместе с камышиной грохнулся оземь. Обземлячился.
Мягкая, мягкая материнская земля, но и твердая. На кошачий даже бок и вкус.
III
Хотите верьте, хотите - проверьте. Но вот так котенок стал новым жителем матери-земли. В нашей самостоятельной суверенной стране стало на одного гражданина больше. И где-то эти два события - подаренная нам самостоятельность и появление на свет нового гражданина - совпали во времени. Только этому последнему не стоит искать каких бы то ни было документальных подтверждений. Свидетельство о рождении и гражданстве котятам на руки или лапы не выдают. Дискриминация, конечно, а может, и более того - скрытый геноцид.
Я так думаю, это хорошо, что только вот такие на котов дискриминация и геноцид. И не возникает чего-нибудь еще, более горького. А горькое?.. Ну вот представьте себе, вдруг бы да возникла среди котов языковая проблема. Пожелал бы, к примеру, некий один кот петухом кукарекать, а второй, скажем, собакой лаять. Что бы из этого получилось? Конечно, великая путаница. Внешне - кот котом. Но лает. То ли собаку дразнит, то ли подлаживается под нее, по иному пункту о национальности норовит пройти. Собака, по моему суждению, тоже не осталась бы в стороне. И у нее бы крыша поехала. Кто ответит мне, на каком языке собаке лаять, когда кот по-собачьему чешет? У меня самого крыша клонится, и немного кукарекать хочется.
И потом. Это же новый Вавилон. Все кругом говорят на никому не понятном языке. Время начинать третью мировую войну. Войну котов и собак и не присоединившихся ни к кому петухов. А куда деваться людям? Кто их хаты сторожить будет? И самое главное, вопрос ребром. Коты ушли на войну: райком закрыт, как раньше говорили. Но закрыт-то он закрыт, а кто будет мышей ловить? Я, например, отказываюсь, потому что знаю такой случай. Один шахтер на спор поймал и съел в шахте мышь. Думаете, получил машину, что была поставлена на кон? Черта лысого. Восемь лет тюрьмы присудили: за издевательство над животным. А я в тюрьму не желаю, хотя и не брезгливый. Хорошо, что у котов нет языкового вопроса. Как родился, начал мяучить и мурлыкать на материнском языке, так и продолжает. Не шпрехает, не спикает и не акает. Сегодня, правда, немного страшно: мы и котов способны с панталыку сбить, задурить им голову.
Я и сам сегодня не знаю, что со мной сейчас проделывают. Не знаю, кто я. Хоть и документ имею. Паспорт державы, которой уже нет, испарилась. Язык чужой, туфли заморские, пиджак серо-буро-малиновый, а штык... Нет штыка, нет. А был, был немецкий, в хате лучину щепать. Да какие-то заезжие, гастролирующие сегодня повсюду коллекционеры ноги ему приделали. Будто что-то и со мной проделали. Поменяли голову, похоже, на нечто совсем иное. Я и не приметил бы, зачем мне сегодня эта голова. Но только в определенное и неотложное время путаться стал: то ли есть, то ли нет... И мерзнет, мерзнет на ветру новая голова. Перед другими людьми было поначалу неловко. А потом присмотрелся: батюшки-светы, да такое на сегодня утворено не только со мной. Великие шутники, вчерашние самые-самые строители нового мира. Несчастная моя голова.
Но думать стало сподручнее и широко. Я сейчас на обе стороны сразу думаю, а может, даже на все четыре. И громко, в голос, ничего и никого не боясь, как и все сегодня думают. Думают, что думают. Это ведь тоже заразительно, еще больше, чем смех. Подхватила голова смешинку, будто у матери подмазку со сковороды съела.
А новая голова больше рынком и коммерцией озабочена - это значит по-простому: как, где и что украсть. Миллионами ворочает и геополитикой занята. Само собой, конечно, какая голова, такой и рынок. И оттого порой на той новой голове-морде прыщи лезут. Видные прыщи, белеют, краснеют, соборятся, элдэпэрятся и еще что-то подобное вытрюшивают.
Одно неудобство - путаница все же образуется и без третьей мировой кошачьей войны. Никак две моих головы не могут договориться меж собой, прийти к согласию. Одна отдает приказ - направо, вторая - налево. В общем-то, все, конечно, как и раньше: на месте бегом, шагом марш? Хорошо еще, что мне, как тому орлу, приладили только две головы. А если бы больше, чувствую, они просто бы меня разодрали. А так я пока жив и во здравии, головы командуют, а я ни с места, пусть сами между собой разбираются. Которая победит, той и буду подчиняться. Сильная голова это настоящая голова. Но если уж они меня допекут, пусть пеняют на себя, обе, как тот петух, топора попробуют. Только вот с глазами непонятное, и мысли в голове путаются. Многое и многих не узнаю, многие не узнают меня. Не пойму что-то я, на каком свете нахожусь, говорят, что в раю, но что-то в этом раю подозрительно горячо. Похоже, преждевременно, без кончины и похорон, началась моя двенадцатая жизнь. И я временно сегодня всюду и нигде. Всюду одна только моя тень, силуэт, призрак меня.
Потому я все и знаю о рыжем котенке. Моя жизнь перепутана с жизнью того котенка и со всеми моими одиннадцатью житиями, что раньше происходили. Перекрестились дороги, сошлись на какой-то точке в пространстве и времени. Отсюда и мое знание того, что было и есть, только вот не дано знать, что будет, сокрыто от меня. Если есть холодильник - будет пиво холодное. Но это опять условно: если есть холодильник, если будет электричество, если буду еще я и будет у меня это пиво.
А сам я с уверенностью могу только одно: засвидетельствовать. Была жизнь, и был рыжий котенок. И был я. Подобно котенку, я плыл по своей Лете. Котенка бросили в реку, чтобы уничтожить, утопить, пока он слепой. А я вошел в ту же воду по собственной воле и желанию, когда мне не исполнилось еще и года. Я уже научился ходить и, видимо, очень гордился этим. Ходил по суху, аки по морю. По тверди добрел до берега реки и ступил в воду. Думал, что вода и твердь земная одно и то же.