Нравственное чувство.— Основное положение.— Качества общественных животных.— Происхождение общительности.— Борьба между противоположными инстинктами.— Человек — общественное животное.— Более стойкие общественные инстинкты берут верх над менее постоянными инстинктами.— Дикари уважают лишь общественные добродетели.— Личные добродетели возникают на более высокой ступени развития.— Влияние суждения членов одной общины на поведение [каждого члена в отдельности].— Передача нравственных наклонностей.— Итоги.
Я вполне согласен с мнением тех писателей,[234] которые утверждают, что из всех различий между человеком и низшими животными сама важное есть нравственное чувство, или совесть. Это чувство, как замечает Макинтош,[235] «имеет законное преобладание над всеми другим] побуждениями человеческих действий». Оно резюмируется в коротком, но могущественном слове «должен», столь полном высокого значения. Мы видим в нем благороднейшее из всех свойств человека, заставляющее его без малейшего колебания рисковать своей жизнью для ближнего; или, после должного обсуждения, пожертвовать своей жизнью для какой-нибудь великой цели в силу одного только глубокого сознания долга или справедливости. Иммануил Кант говорит: «Чувство долга! Чудное понятие, действующее на душу не посредством увлекательных доводов лести или угроз, но одной силой ничем не прикрашенного, непреложного закона и поэтому внушающее всегда уважение если и не всегда покорность; ты, перед которым все страсти молчат несмотря на тайный ропот, — где твое начало?».[236] Этот большой вопрос разбирался многими из самых талантливых писателей,[237] и если я касаюсь его здесь, то только потому, что его нельзя обойти; притом, насколько мне известно, никто еще не разбирал его исключительно с естественно-исторической точки зрения. Такое исследование вопроса представляет, следовательно, самостоятельный интерес, как попытка узнать, насколько изучение низших животных может пролить свет на одну из высших психических способностей человека, Следующее положение кажется мне в высокой степени вероятным, именно, что всякое животное, одаренное ясно выраженными общественными инстинктами,[238] включая сюда привязанность между родителями и детьми, должно обязательно приобрести нравственное чувство, или совесть, как только его умственные способности достигнут такого же или почти такого же высокого развития, как у человека. В пользу этого говорит, во-первых, то, что общественные инстинкты побуждают животное чувствовать удовольствие в обществе своих товарищей, сочувствовать им до известной степени и оказывать им различную помощь. Последняя может быть определенного и чисто инстинктивного характера; или она, как, например, у многих из высших общественных животных, может выражаться только в желании и готовности помогать товарищам известными общими способами. Но такие чувства вовсе не распространяются на всех особей одного вида, а только на членов той же ассоциации. Во-вторых, как скоро умственные способности достигли высокого развития, образы всех прошлых действий и побуждений должны были постоянно носиться в мозгу каждого индивидуума; и то чувство недовольства, которое, как мы увидим далее, постоянно следует за неудовлетворением инстинкта, должно было возникать во всех случаях, когда животное видело, что сильные и всегда присущие ему общественные инстинкты уступили какому-либо другому инстинкту, более сильному в ту минуту, но не столь сильному по своей природе и не оставляющему за собой столь живых впечатлений. Ясно, что многие инстинктивные желания, например, голод, кратковременны по своей природе и не оставляют долгого или живого воспоминания, раз они удовлетворены. В-третьих, после того как развилась способность речи и желания членов общества могли быть ясно выражаемы, общественное мнение должно было сделаться в значительной степени руководителем поступков и определять действия каждого из членов для общего блага. Следует, однако, помнить, что какое бы значение мы ни придавали общественному мнению, отношение к одобрению или неодобрению наших ближних зависит от симпатии, которая, как увидим далее, составляет существенную часть общественного инстинкта, и, без сомнения, является его фундаментом. Наконец, привычка особей должна была со временем играть важную роль в управлении поступками каждого из членов, потому что общественные инстинкты и побуждения, подобно всем другим, значительно подкрепляются привычкой, например, привычкой повиноваться желаниям и суду общества. Теперь мы должны разобрать каждое из наших соподчиненных положений и некоторые из них даже с большой подробностью. Я считаю необходимым заявить с самого начала, что я далек от мысли, будто каждое общественное животное, умственные способности которого разовьются до такой деятельности и высоты, как у человека, приобретет нравственные чувства, совершенно сходные с нашими. Подобно тому, как всем животным присуще в какой-то мере чувство прекрасного, хотя они восхищаются очень разнородными предметами, они могут иметь и такие понятия о добре и зле, которые поведут их к поступкам, совершенно противоположным нашим. Если бы, например, я намеренно беру крайний случай, мы были воспитаны в совершенно тех же условиях, как домашние пчелы, то нет ни малейшего сомнения, что наши незамужние женщины подобно пчёлам-работницам считали бы священным долгом убивать своих братьев, матери стремились бы убивать своих плодовитых дочерей, — и никто не подумал бы протестовать против этого.[239] Тем не менее пчела (или всякое другое общественное животное) имела бы в приведенном случае, как мне кажется, какое-то чувство добра и зла, или совесть. В самом деле, всякое животное должно иметь внутреннее чувство, что одни из его инстинктов более сильны и долговечны, а другие менее, так что часто должна возникать борьба, какому из этих импульсов следовать, и в сознании должно оставаться удовлетворение или неудовлетворение, или даже ощущение несчастья при сравнении прошлых впечатлений, беспрерывно пробегающих в уме. В этом случае внутренний голос должен говорить животному, что лучше было бы следовать тому, а не другому импульсу, лучше было бы поступить так, а не иначе, что это было бы хорошо, а то дурно. Но к смыслу этих выражений мы еще вернемся впоследствии.
ОБЩИТЕЛЬНОСТЬ.
Многие виды животных общественны; известны даже случаи, что разнородные виды держатся вместе, как, например, некоторые американские обезьяны или соединенные стаи галок, ворон и скворцов. Человек обнаруживает то же чувство в своей сильной привязанности к собаке, за которую та платит ему с избытком. Каждый заметил, вероятно, как несчастны бывают лошади, собаки, овцы и так далее, разлученные с своими товарищами, и как, по крайней мере первые, радуются при встрече между собой. Любопытно вникнуть в чувства собаки, которая способна сидеть спокойно целые часы в комнате с хозяином или с кем-либо из семьи, хотя на нее не обращают ни малейшего внимания, но начинает тревожно лаять или выть, если ее на короткое время оставят одну. Мы остановим наше внимание на высших общественных животных, исключив из нашего разбора насекомых, хотя некоторые из них ведут общественную жизнь и помогают друг другу во многих важных случаях. Самая обыкновенная услуга, оказываемая друг другу высшими животными, это — предупреждение о грозящей опасности, которая выслеживается соединенными силами всех. Каждому охотнику известно, замечает доктор Иегер,[240] как трудно приблизиться к животным, находящимся в стаде или стае. Дикие лошади и рогатый скот не подают, насколько я знаю, сигналов, но поза того, кто первый открыл неприятеля, предостерегает остальных. Кролики громко стучат о землю задними ногами, давая сигнал опасности; то же делают овцы и серны, но только передними ногами, и вместе с тем издают особенный свист. Многие птицы и некоторые млекопитающие ставят часовых: роль последних у тюленей всегда исполняют самки.[241] Предводитель стада обезьян играет роль часового и подает голос как для уведомления о близости врага, так и в знак безопасности.[242] Общественные животные оказывают друг другу много мелких услуг: лошади чешут, а коровы лижут друг у друга зудящие места: обезьяны ищут друг у друга наружных паразитов. Брэм рассказывает, что после того, как стая Cercopithecus griseoviridis пройдет через колючий кустарник, одни обезьяны ложатся на ветки, а другие садятся возле них, «добросовестно» осматривают их кожу и вытаскивают одну за другой все иглы или колючки. Животные оказывают друг другу и более важные услуги: так, волки и некоторые другие хищные животные охотятся стаями и помогают один другому при нападениях на добычу. Пеликаны ловят рыбу общими силами. Павианы-гамадрилы имеют привычку переворачивать камни, отыскивая насекомых и такое прочее, и если им встречается большой камень, то вокруг него становятся столько обезьян, сколько могут уместиться, и они, перевернув его общими усилиями, делят добычу между собой. Общественные животные взаимно защищают друг друга. Быки-бизоны в Северной Америке во время опасности помещают коров и телят в середину стада и сами для защиты становятся в круг. В одной из следующих глав я приведу случаи, когда два молодых диких быка из чиллингэмского парка совместно напали на старого и два жеребца совместно пытались отогнать третьего от стада кобыл. Брэм встретил в Абиссинии большое стадо павианов, переходивших долину; одни взобрались уже на противолежащую гору, а другие были еще в долине. На последних напали собаки; тогда старые самцы немедленно сбежали с горы и, раскрыв широко рты, подняли такой страшный рев, что собаки обратились в поспешное бегство. Собак вскоре опять удалось натравить на павианов, но к этому времени последние уже взобрались на гору, кроме одной молодой, приблизительно шестимесячной обезьянки, которая с громким и жалобным криком вскочила на обломок скалы и была немедленно окружена собаками. Тогда самый большой из самцов, настоящий герой, снова спустился с горы, медленно подошел к детенышу, приласкал его и торжественно увел с собой. Собаки были чересчур удивлены, чтобы броситься на него. Я не могу не привести еще одной сцены, виденной тем же натуралистом: орел схватил молодого Cercopithecus, но не мог его унести, потому что тот уцепился за ветку. Обезьяна громко звала на помощь. Услышав ее крик, остальные члены стаи с шумом бросились на выручку, окружили орла и вырвали у него столько перьев, что он позабыл думать о добыче и был рад убраться поздорову. Этот орел, замечает Брэм, вероятно, никогда более не нападал на обезьяну из стада.[243] Известно, что общественные животные чувствуют взаимную привязанность, которая неизвестна взрослым не общественным животным, насколько они в большинстве случаев сочувствуют страданиям и радостям своих товарищей, трудно решить, в особенности что касается радостей. Тем не менее мистер Бёкстон, обладавший тонкой наблюдательностью,[244] уверяет, что его попугаи макао, жившие на свободе в Норфолке, принимали «странное участие в паре, имевшей гнездо: всякий раз, когда самка вылетала из него, она была окружаема толпой, поднимавшей страшный крик в ее честь». Часто бывает трудно решить, сочувствуют ли животные страданиям других животных того же вида или нет. Кто может сказать, что думают коровы, когда они окружают умирающую или мертвую подругу, пристально глядя на нее? По мнению Гузо, они, очевидно, не чувствуют сострадания. Что иногда животные бывают далеки от всякой жалости — факт несомненный; они, например, выгоняют раненого товарища из стада или же забивают и замучивают его до смерти. Это один из наиболее печальных фактов в естественной истории, если не принять объяснения, предложенного некоторыми, именно, что инстинкт или разум животных побуждает их выгонять раненого товарища для избежания преследований со стороны хищных животных и человека, которым легче нагнать стадо при его замедленном движении. Если так, то эти животные поступают немногим хуже северо американских индейцев, оставляющих слабых товарищей умирать в поле, или жителей островов Фиджи, которые зарывают в землю живыми своих больных или престарелых родителей.[245]
Многие животные, впрочем, положительно принимают участие в страданиях или опасностях товарищей. Это встречается даже между птицами; капитан Стенсбёри[246] нашел на Соленом озере в Утахе старого и совершенно слепого пеликана, который был очень жирен и которого, вероятно, долгое время хорошо кормили его товарищи. Мистер Блис видел, как вороны в Индии кормили двух или трех слепых подруг; я слыхал о таком же случае с домашним петухом. Мы можем, конечно, назвать такие действия инстинктивными, но эти случаи слишком редки, чтобы из них мог развиться какой-либо специальный инстинкт.[247] Я сам видел собаку, которая ни разу не проходила мимо своего друга, кошки, лежавшей больной в корзине, не лизнув ее несколько раз, — вернейший признак нежности в собаке. Следует, вероятно, отнести к состраданию то чувство, которое заставляет храбрую собаку броситься на всякого, кто нападет на ее хозяина. Я был свидетелем, как один человек шутя хотел ударить госпожу, державшую на коленях маленькую, очень робкую собачонку; опыт делался в первый раз. Собачонка мгновенно спрыгнула с колен, но, когда госпожу перестали «бить», она вернулась, и было в самом деле трогательно видеть, как эта крошка лизала лицо госпожи и старалась ее утешить. Брэм[248] пишет, что, когда пленного павиана ловили с целью наказать его, другие старались защитить его. Сострадание же побудило, без сомнения, павиана и Cercopithecus, о которых я рассказывал выше, защищать своих молодых товарищей против собак и орла. Я приведу еще только один пример участия и геройского самоотвержения маленькой американской обезьяны. Несколько лет назад сторож зоологического сада показал мне глубокие и едва зажившие раны на своем затылке; они были нанесены ему разозлившимся павианом в то время, как он стоял на коленях на полу. Маленькая американская обезьяна, жившая в большой дружбе со сторожем, помещалась в том же отделении и непомерно боялась старого павиана. Несмотря на это она, при виде своего друга в опасности, бросилась ему на выручку и, крича и кусая павиана, настолько отвлекла его внимание, что сторож мог убежать и избегнул таким образом, как думают доктора, серьезной опасности.
Кроме любви и участия, животные обнаруживают еще другие свойства, связанные с общественным инстинктом, которые у людей назывались бы нравственными. Я вполне согласен с Агассицом[249] в том, что собаки обладают чем-то весьма похожим на совесть. Они несомненно обладают некоторым уменьем владеть собой, и этого никак нельзя отнести на счет одного страха. Браубах[250] замечает, что собаки не позволяют себе украсть что-либо съестное в отсутствие хозяина. Собака издавна считалась олицетворением верности и покорности. Слон тоже верен своему погонщику или хозяину, вероятно, считая его вожаком стада. Мистер Гукер говорил мне, что однажды слон, на котором он ехал в Индии, завяз так глубоко в трясине, что оставался недвижим почти в течение всего следующего дня, когда его наконец вытащили с помощью канатов. В подобных случаях слоны хватают хоботом всякий предмет, живой или мертвый, и суют его себе под ноги, чтобы воспрепятствовать дальнейшему погружению тела; погонщик ужасно боялся, как бы животное не схватило доктора Гукера и не раздавило бы его до смерти. Сам же погонщик, как уверяет доктор Гукер, находился вне подобной опасности. Такое самообладание слона, в момент, когда тяжелое животное находится в столь опасном положении, является удивительным доказательством его благородной верности.[251]
Все животные, которые живут вместе и защищают друг друга или нападают сообща на неприятеля, должны до известной степени быть верны друг другу, а те, которые следуют за своим предводителем, должны быть до известной степени послушны. Когда павианы в Абиссинии[252] грабят сады, они молча идут за своим вожаком, а если какая-либо неосторожная молодая обезьяна нарушит тишину, то пинки других обезьян научают ее молчанию и послушанию. Мистер Гальтон, имевший превосходный случай наблюдать полудикий рогатый скот в Южной Африке, замечает,[253] что отдельные особи не выносят даже короткой разлуки со стадом. Они наделены в высшей степени рабскими инстинктами, поддаются всякому общему решению и спокойно подчиняются всякому быку, достаточно решительному, чтоб принять на себя роль вожака. Жители, с целью добыть наилучший упряжной скот, выбирают всегда для передовых быков тех, которые имеют обыкновение пастись отдельно, обнаруживая таким образом известную самостоятельность. Мистер Гальтон прибавляет, что такие животные редки и ценятся дорого если бы подобные особи нарождались в большем числе, то были бы быстро истреблены, потому что львы всегда подкарауливают тех, которые отстают от стада.
Что касается побуждения, заставляющего некоторых животных соединяться обществами и помогать друг другу, то в большинстве случаев) его можно объяснить чувством удовольствия или удовлетворенности, которое они испытывают, выполняя другие инстинктивные действия, или же чувством неудовлетворенности, которое остается в тех случаях, когда другие инстинктивные действия встречают препятствия. Мы видим подобные примеры очень часто, и они особенно поразительны в приобретенных инстинктах наших домашних животных. Так, молодая овчарка находит величайшее удовольствие гнать перед собой стадо овец и бегать вокруг него, но никогда не нападает на них; молодой фоксгаунд [лисогон] любит охотиться за лисицами, между тем как другие виды собак, по моему личному наблюдению, не обращают на них никакого внимания. Какое сильное чувство внутренней удовлетворенности нужно для того, чтобы заставить птиц, эти столь подвижные существа, сидеть долгие дни на яйцах! Перелетные птицы тоскуют, когда им мешают улететь, может быть, потому, что отлет в этот долгий путь доставляет им наслаждение. Но вряд ли можно допустить, чтобы описанный у Одюбона несчастный гусь с подрезанными крыльями, пустившийся в путь пешком, когда наступило время отлета, отправился в это далекое путешествие — может быть, более чем за 1000 миль — с чувством удовольствия. Некоторые из инстинктов обусловливаются, наоборот, неприятными ощущениями, например, страхом, ведущим к самосохранению или направленным преимущественно против известных неприятелей. Никто, мне кажется, не в состоянии анализировать чувства наслаждения или страдания. Во многих случаях вероятно, впрочем, что животные следуют инстинктам единственно вследствие врожденной наклонности, без всякого побуждения со стороны приятных или неприятных ощущений. Молодой пойнтер, который в первый раз слышит запах дичи, делает уже стойку. Белка в клетке, зарывающая в песок орехи, которые она не в состоянии съесть, как будто с целью спрятать их, едва ли побуждается к этому приятными или неприятными ощущениями. Отсюда общепринятое мнение, будто все действия человека обусловливаются чувством наслаждения или страдания, кажется мне ошибочным. Но, принимая слепое и непосредственное следование врожденной привычке, совершенно независимо от приятных или неприятных ощущений, получаемых в данную минуту, я не отрицаю, что в сознании остается всегда неопределенное чувство недовольства, если эти инстинкты подавляются насильственно или круто.
Многие принимают, что животные сначала сделались общественными и уже потом стали чувствовать неудобство при разлуке со своими и удовлетворение в их обществе. Мне кажется, однако, более вероятным, что последние ощущения развились первоначально и уже они побудили соединяться в общества тех животных, которые могли выиграть от совместной жизни, подобно тому, как первоначально должно было существовать чувство голода и удовольствие при утолении его, побудившие животных есть. Наслаждение, доставляемое обществом, проистекает, вероятно, от расширения чувства родительской или детской любви, так как общественное чувство, по-видимому, развивается у молодых животных, остающихся долгое время при своих родителях; а это расширение [чувства привязанности] может быть преимущественно отнесено на счет естественного отбора, но до некоторой степени и на счет привычки. Между животными, выигрывавшими от жизни в сплоченных сообществах, те особи, которые находили наибольшее удовольствие в обществе своих, всего легче избегали различных опасностей, тогда как те, которые мало заботились о своих товарищах и держались в одиночку, погибали в большем числе. Что касается источника родительской и детской любви, лежащей, очевидно, в основе общественного инстинкта, то нам неизвестны ступени, путем которых эти чувства были приобретены: мы можем только принять, что эти чувства развились в значительной степени путем естественного отбора. То же можно сказать и относительно противоположного и более редкого чувства — ненависти между ближайшими родственниками, например, у пчел-работниц, убивающих своих братьев-трутней, и у маток-пчел, убивающих своих дочерей. Желание уничтожать своих ближайших родственников вместо того, чтобы любить их, приносит в этом случае пользу общине. Родительское чувство или какое-нибудь чувство, заменяющее его, развилось у многих весьма низко организованных животных, например, у морских звезд и пауков. Оно встречается иногда у некоторых отдельных членов многих больших групп животных, как например, в роде Forficula, или уховерток.
Могущественная эмоция сочувствия [симпатии] совершенно отлична от чувства любви. Мать может страстно любить своего спящего ребенка, но вряд ли можно сказать о ней, что она в это время испытывает сочувствие к ребенку. Любовь хозяина к своей собаке отличается от сочувствия точно так же, как и любовь собаки к хозяину. Адам Смит утверждал в прежнее время, а мистер Бэн в новейшее, что основа сочувствия лежит в наших ярких воспоминаниях о прошлых наслаждениях или страданиях. Поэтому «вид другого человека, терпящего голод, холод, усталость, пробуждает в нас воспоминание о подобных же состояниях, которые мучительны даже как отвлеченное представление». Отсюда, мы стремимся облегчить страдания других, чтобы избавиться тем самым от собственного тяжелого чувства. Те же мотивы заставляют нас принимать участие в радостях других людей.[254] Но я не знаю, как с этой точки зрения объяснить то, что мы принимаем неизмеримо сильнейшее участие в человеке, которого любим, чем в том, к которому равнодушны. Между тем, одного вида страдания, независимо от любви, должно было бы быть достаточно, чтобы вызвать в нашей памяти живые воспоминания и ассоциации. Объяснение заключается, может быть, в том факте, что у всех животных чувства симпатии направлены исключительно на членов одного и того же сообщества, следовательно, на более знакомых и более или менее любимых особей, но не на всех индивидуумов того же вида. Факт этот нисколько не поразительнее того, что животные боятся лишь некоторых особых врагов своих. Виды не общественные, как, например, лев или тигр, чувствуют сострадание при виде мучений своих молодых, но равнодушны ко всем другим животным. У людей эгоизм, опыт и подражание, вероятно, усиливают, как заметил мистер Бэн, чувство симпатии. Нас заставляет помогать другим надежда, что нам отплатят тем же. Далее, нет сомнения, что симпатия усиливается под влиянием привычки. Но каково бы ни было происхождение этого сложного чувства, оно должно было усилиться путем естественного отбора, потому что представляет громадную важность для всех тех животных, которые помогают друг другу и защищают одно другое. В самом деле, те сообщества, которые имели наибольшее число сочувствующих друг другу членов, должны были процветать и оставлять после себя большее число потомков. Во многих случаях невозможно, однако, решить, были ли известные общественные инстинкты приобретены путем естественного отбора, или же явились косвенным продуктом других инстинктов и способностей, например, сочувствия, рассудка, опыта и стремления к подражанию, или, наконец, они были простым результатом долговременной привычки. Столь замечательный инстинкт, как назначение часовых для предостережения общества от опасности, едва ли мог произойти из какой-либо другой способности; он, стало быть, был приобретен непосредственно. С другой стороны, привычка самцов некоторых общественных животных защищать общество или нападать на неприятеля и на добычу соединенными силами произошла, может быть, из взаимного участия; но храбрость и в большинстве случаев сила должны были быть приобретены раньше и всего вероятнее путем естественного отбора. Из многочисленных инстинктов и привычек одни гораздо сильнее других, то есть некоторые доставляют или больше наслаждения при удовлетворении, или больше неудовольствия при подавлении их, чем другие, или же, что не менее важно, животные следуют им в силу преобладающего наследственного стремления, независимо от чувства наслаждения или страдания. Мы из собственного опыта знаем, что от иных привычек гораздо труднее отделаться или исправиться, чем от других. Отсюда у животных должна часто возникать борьба между различными инстинктами или между каким-либо инстинктом и усвоенной привычкой. Так, например, когда собака бросается за зайцем и, услыхав приказание вернуться, останавливается, колеблется и снова пускается преследовать или же возвращается пристыженная к хозяину; или, когда в собаке борется любовь к ее щенкам с привязанностью к хозяину, она уходит от него к ним, точно стыдясь, что оставляет его. Но наиболее любопытный из известных мне примеров борьбы между инстинктами есть подавление материнского инстинкта инстинктом миграции. Последний инстинкт удивительно силен; когда настает время перелета, птицы, заключенные в клетку, бьются грудью о решетку, пока не вытрут всех перьев на груди и не разобьют ее в кровь. Молодые лососи выскакивают из пресной воды, где они могли бы продолжать жить, и совершают таким образом невольное самоубийство. Всем известно, как силен материнский инстинкт, заставляющий даже робких птиц идти навстречу большим опасностям, — хотя, правда, с некоторым колебанием и борьбой против инстинкта самосохранения, — и несмотря на это перелетный инстинкт так силен, что поздней осенью ласточки и стрижи часто покидают своих птенцов, оставляя их в гнездах на произвол мучительной смерти.[255] Мы можем заметить, что если какое-либо инстинктивное побуждение оказывается более полезным для вида, чем другой, противоположный ему инстинкт, то оно со временем возьмет верх над последним путем естественного отбора, так как животные, у которых оно сильнее развито, должны пережить остальных и сохраниться в большем числе. Может ли это правило быть применено к случаю материнского инстинкта по его отношению к перелетному инстинкту, мне кажется сомнительным. Большое постоянство или продолжительное влияние последнего в течение целых дней в известное время года в состоянии, может быть, придать ему на некоторый срок преобладающую силу.
ЧЕЛОВЕК — ОБЩЕСТВЕННОЕ ЖИВОТНОЕ.
Каждый согласится с тем, что человек общественное животное. Мы видим это в его нелюбви к уединению и в его стремлении к обществу за пределами его собственной семьи. Одиночное заключение — одно из самых тяжелых наказаний, которые можно придумать для него. Некоторые писатели полагают, что человек жил первоначально отдельными семьями; но в настоящее время отдельные семьи, даже две-три семьи, поселившиеся в какой-либо дикой стране, насколько я знаю, всегда вступают в приятельские отношения с другими семействами, живущими на том же участке. Такие семьи сходятся иногда для совета и для общей защиты. Нельзя приводить в доказательство того, что человек животное не общественное, то обстоятельство, что у дикарей почти всегда и везде происходят войны между племенами соседних участков, потому что общественные инстинкты никогда не распространяются на всех особей одного вида. Судя по аналогии с большим числом четвероруких, вероятно, что древние обезьянообразные родоначальники человека были также животные общественные, но это не очень существенно для нас. Хотя человек в его современном состоянии обладает немногими специальными инстинктами, потому что он утратил все, бывшие некогда принадлежностью его предков, тем не менее нет причины отвергать возможность сохранения с древних времен до известной степени инстинктивной любви и сочувствия к своим товарищам. Мы, в самом деле, все сознаем, что нам присущи подобные чувства симпатии,[256] но наше сознание не говорит нам, инстинктивны ли они, то есть развились ли в отдаленные времена таким же образом, как у низших животных, или были приобретены каждым из нас в ранние годы нашей жизни. Так как человек — общественное животное, то, вероятно, он тоже наследует наклонность быть верным своим товарищам и повиноваться вождю своего племени, потому что это черта, свойственная большинству общественных животных. Отсюда он мог приобрести и некоторое уменье владеть собой и сохранить наследственную склонность защищать совместно с другими своих ближних и проявлять готовность помогать им всеми способами, не идущими чересчур сильно наперекор его собственной пользе или его собственным сильным желаниям.
Общественные животные, стоящие на вершине лестницы живых существ, управляются почти исключительно, а животные, стоящие высоко на ступенях этой лестницы, — в значительной степени специальными инстинктами, оказывая помощь членам того же сообщества, но ими руководит также в известной мере взаимная любовь и участие, поддерживаемые, по-видимому, до некоторой степени разумом. Хотя человек, как только что замечено, не имеет особых инстинктов, которые указывали бы ему, каким образом помогать своим ближним, — в нем существует стремление помогать им, и по мере усовершенствования его умственных способностей он будет в этом случае естественно руководствоваться разумом и опытом. Инстинктивная симпатия к своим заставляет также человека высоко ценить одобрение других людей. В самом деле, мистер Бэн ясно показал,[257] что любовь к похвале, честолюбие, и, еще более, сильный страх перед презрением и позором «представляют результаты симпатии». Следовательно, человек находится под сильным влиянием желаний, одобрения и порицания своих сотоварищей, выраженных в их движениях или словах, и общественные инстинкты, которые, вероятно, были приобретены человеком в весьма примитивном состоянии, — быть может, его обезьянообразными родоначальниками, — остаются до сих пор побудительной причиной его благороднейших поступков. Но его действия в значительной степени управляются определенными желаниями и суждениями ближних и, к сожалению, еще чаще его собственными сильными и эгоистичными желаниями. По мере того, однако, как чувства любви, симпатии и уменья владеть собой становятся сильнее под влиянием привычки, и далее — по мере того, как развивается разум и человек приобретает возможность вернее ценить суждение своих собратьев, он чувствует побуждение вести себя определенным образом, независимо от преходящего чувства наслаждения или страдания. Он в состоянии сказать (хотя я не думаю, чтобы дикарь или некультурный человек могли мыслить так): я сам верховный судья моих действий, или, говоря словами Канта, «я не хочу в самом себе унижать достоинство человека».
НАИБОЛЕЕ ПОСТОЯННЫЕ ОБЩЕСТВЕННЫЕ ИНСТИНКТЫ ПОДАВЛЯЮТ МЕНЕЕ ПОСТОЯННЫЕ.
Мы не рассмотрели еще до сих пор главного пункта, вокруг которого с нашей точки зрения вертится весь вопрос о нравственном чувстве. Почему человек сознает, что он должен следовать тому, а не другому инстинктивному желанию? Отчего он горько сожалеет о том, что последовал инстинкту самосохранения и не рискнул жизнью для спасения ближнего? Или почему он сожалеет, если под влиянием сильнейшего голода украл что-нибудь для его утоления? Во-первых, очевидно, что в человеческом роде инстинктивные побуждения бывают различны по силе. Дикарь рискнет своей жизнью ради спасения одного из членов своего племени, но останется совершенно равнодушным к чужестранцу; молодая, робкая мать, под влиянием материнской любви, подвергнет себя, нисколько не колеблясь, величайшей опасности для спасения своего ребенка, но не для спасения другого человека. Многие взрослые люди и даже мальчики, никогда прежде не рисковавшие ради другого своей жизнью, но в которых развиты смелость и сочувствие, бросались, не думая ни минуты, в быстрый поток для спасения утопающего, даже и чужого им человека, наперекор инстинкту самосохранения. В этом случае человек поступает под влиянием того же инстинктивного побуждения, которое заставило героическую маленькую американскую обезьянку, описанную мною выше, броситься на большого, страшного павиана, чтобы спасти сторожа. Поступки вроде перечисленных представляют, по-видимому, скорее простой результат сильного развития общественного или материнского инстинкта, чем следствие каких-либо других побуждений или инстинктов. Они совершаются так скоро, что не оставляют времени для размышления или для приятных, или неприятных ощущений. Но если бы поступок такого рода не был совершен по той или иной причине, то у человека остался бы след недовольства собой или даже страдания. С другой стороны, в робком человеке инстинкт самосохранения может быть до такой степени силен, что он не в состоянии будет заставить себя подвергнуться риску, может быть, даже в случае, когда опасность коснется его собственного ребенка.
Мне приходилось слышать, что поступки, совершенные под влиянием импульса, как в приведенных выше случаях, не входят в категорию нравственных и не зависят от нравственного чувства. Люди, которые придерживаются этого взгляда, называют нравственными лишь те поступки, которые совершаются сознательно после победы над противоположными желаниями, или те, которые совершаются для какой-либо возвышенной цели. Но мне кажется едва ли возможно провести здесь резкую разграничительную черту.[258] Что касается возвышенных побуждений, то известно много случаев, когда пленные дикари, лишенные всяких понятий о человеколюбии вообще и не руководимые никакими религиозными побуждениями, сознательно жертвовали жизнью, чтобы не выдать товарищей.[259] Их поведение следует, конечно, назвать нравственным. Что касается размышления и победы над противоположными стремлениями, то мы знаем, что и животные колеблются между двумя противоположными инстинктами, например, в тех случаях, когда они спасают своих детенышей или товарищей от опасности; тем не менее их поступки, хотя они направлены в пользу других, не называются нравственными. К тому же часто повторяемое нами действие совершается, наконец, без всякого размышления или колебания и тогда едва ли может быть отличено от инстинкта; но никто, конечно, не станет утверждать, что действие, совершаемое таким образом, перестает быть нравственным. Напротив, мы все сознаем, что действие не может быть названо совершенным или в высокой степени благородным, если оно не делается непосредственно, без размышления и усилия, как у человека, у которого необходимые качества являются врожденными. Тот, кто принужден преодолевать свой страх или недостаток любви, прежде чем решится действовать, заслуживает, однако, в одном отношении большего уважения, чем человек, который делает добро вследствие врожденной склонности и безо всякого усилия над собой. Так как мы не имеем возможности отличать побуждения, то и называем все поступки, принадлежащие к известной категории, нравственными, если они совершены нравственным существом. Нравственным же является такое существо, которое способно сравнивать между собой свои прошлые и будущие действия или побуждения и осуждать или одобрять их.
Мы не имеем оснований предполагать, что какое-либо из низших животных обладает этой способностью; поэтому, если собака-водолаз вытаскивает ребенка из воды, если обезьяна идет навстречу опасности, чтобы выручить товарища, или берет на себя заботу об осиротевшей обезьянке, то мы не называем их поступки нравственными. Но относительно человека, который один может быть с уверенностью назван нравственным существом, все действия известного рода называются нравственными, все равно, совершены ли они сознательно, после борьбы с противоположными побуждениями, или вследствие мало-помалу усвоенной привычки, или, наконец, непосредственно, под влиянием инстинкта.
Но вернемся к нашему прямому вопросу. Хотя некоторые инстинкты сильнее других и ведут к соответственным поступкам, тем не менее нельзя утверждать, что у человека общественные инстинкты (включая сюда любовь к похвале и боязнь стыда) бывают первоначально или становятся со временем, вследствие долгой привычки, сильнее других инстинктов, например, сильнее чувства самосохранения, голода, полового чувства, желания мести и так далее. Почему же человек жалеет, — несмотря на усилия уничтожить в себе это сожаление, — что он последовал тому, а не другому из своих естественных побуждений, и далее, почему он чувствует, что должен сожалеть о своем поведении? В этом отношении человек глубоко отличается от низших животных. Несмотря на это, мы, как мне кажется, можем до известной степени объяснить причины этого различия.
Человек вследствие деятельного характера своих умственных способностей не может избежать размышлений: прошлые впечатления и образы с большой ясностью непрестанно носятся в его уме. Мы знаем уже, что у животных, которые держатся обществом, общественные инстинкты всегда налицо и очень сильны. Такие животные всегда готовы предупреждать об опасности, защищать общество и помогать товарищам согласно своим нравам; они чувствуют постоянно, без всякого побуждения со стороны какой-либо особой страсти или желания, некоторую степень привязанности и участия к своим; они тоскуют при долгой разлуке с ними и рады быть снова в их обществе. Точно то же имеет место и у нас. Даже когда мы остаемся совершенно одни, как часто помышляем мы с чувством удовольствия или скорби о том, что думают о нас другие — о воображаемом их одобрении или осуждении, а ведь все это вытекает из симпатии, представляющей важнейший элемент общественного инстинкта. Человек, в котором не было бы следов подобных чувств, справедливо считался бы противоестественным уродом. С другой стороны, желание удовлетворить свой голод или другую какую-либо страсть, например, мщение, по самой своей природе является преходящим и на время может быть вполне удовлетворено. Нам трудно, даже почти невозможно, восстановить в памяти с полной живостью некоторые чувства, как, например, чувство голода, равно как и прошлые страдания, что часто отмечалось. Инстинкт самосохранения сознается только в присутствии опасности, и не один трус считал себя храбрым, пока ему не пришлось встретиться лицом к лицу с неприятелем. Желание обладать собственностью другого человека, быть может, является одним из наиболее упорных стремлений, какие вообще могут быть названы, но даже и в этом случае удовлетворение при действительном обладании бывает обыкновенно слабее самого желания. Многие воры, если только они не воры по ремеслу, сами удивляются после успешной кражи какого-либо предмета, зачем они украли его.[260]
Так как человек не в состоянии уничтожить прошлых впечатлений, проходящих постоянно в его уме, то он должен по необходимости сравнивать между собой воспоминания о голоде в прошлом, об удовлетворенном мщении или об опасности, которой он избегнул в ущерб другим людям, с инстинктом симпатии, который почти всегда налицо, и с приобретенным ранее знанием того, что считается другими достойным похвалы или осуждения. Знание это не может быть изгнано из его ума, и оно ставится им по чувству инстинктивной симпатии очень высоко. Поэтому он будет чувствовать, что сделал промах, следуя данному инстинкту или привычке, сознание же сделанной ошибки вызывает у всех животных чувство неудовлетворенности или даже скорби. Приведенный выше случай с ласточкой может служить примером но только противоположного отношения, где временный, хотя в данную пору и очень сильный, инстинкт берет верх над другим, обычно не пересиливающим все прочие. В известное время года эти птицы по целым дням находятся под влиянием желания мигрировать; их привычки изменяются; они становятся беспокойными, шумливыми и собираются в стаи. Пока самка кормит птенцов или насиживает яйца, материнский инстинкт, вероятно, сильнее перелетного, но наиболее постоянно одерживает верх, и, наконец, в минуту, когда она не видит перед собою птенцов, она улетает и покидает их. Когда после достижения цели далёкого путешествия перелетный инстинкт перестает действовать, каждая птица, вероятно, терзалась бы раскаянием, если бы ее умственные способности были более развиты: перед ее глазами проходили бы тогда беспрерывно образы ее птенцов, умирающих на ненастном севере от холода и голода. В минуту действия человек склонен, конечно, следовать более сильному побуждению, и хотя это свойство ведет его иногда к самым благородным поступкам, но еще чаще заставляет его удовлетворять собственные желания в ущерб другим людям. Когда же после их удовлетворения прошлые и более слабые впечатления станут лицом к лицу с постоянно присущими общественными инстинктами и с глубоким вниманием к мнению сограждан, возмездие последует неминуемо. Он будет чувствовать угрызения совести, раскаяние, сожаление или стыд, - последнее чувство почти исключительно основано на страхе осуждения со стороны ближних. Последствием будет то, что он твердо решит поступать в будущем иначе, а это и есть совесть, ибо совесть оценивает прошлое и руководит будущим. Природа и сила чувств, которые мы называем сожалением, стыдом, раскаянием и угрызением совести, очевидно, зависят не только от «степени насилования инстинкта, но отчасти также от силы искушения, а еще чаще от суждения своих ближних. Значение, какое человек придает мнению других, зависит от степени врожденного или усвоенного им чувства симпатии, а также от того, насколько он способен принимать в расчет отдаленные последствия своих поступков. Крайне важен, хотя и не столь необходим, другой элемент — почтение или страх перед богом или духами, в которых веруют люди; эти чувства прямо связаны с угрызением совести. Некоторые критики, допуская, что чувства легкого сожаления и раскаяния могут быть объяснены на основании развитых в этой главе взглядов, отрицали, однако, возможность объяснить этим путем потрясающие душу укоры совести. Но возражения их, по-моему, весьма слабы. Мои критики не указывают ясно, что они подразумевают под укорами совести, я же не могу подобрать для этого чувства иного определения, как то, что оно представляет высшую степень раскаяния. Укоры совести стоят в таком же отношении к раскаянию, как бешеная злоба к гневу или агония к страданию. Не было бы удивительно, если бы столь сильный и столь высоко ценимый инстинкт, как материнская любовь, будучи заглушен чем-либо в душе матери, поверг ее в глубокое отчаяние, как только ослабело бы в уме впечатление той причины, которая повела к нарушению инстинкта. Если даже какой-нибудь поступок не идет вразрез с каким-либо определенным инстинктом, то достаточно одного сознания, что наши друзья и люди одного круга презирают нас за этот поступок, чтобы испытать весьма сильные страдания. Кто станет отрицать, что отказ от дуэли из-за трусости причинил многим людям сильнейшие мучения стыда? Многие индусы, как говорят, возмущаются до глубины души, если случайно отведали нечистой пищи. А вот еще случай того, что я назвал бы укором совести. Доктор Лэндор был чиновником в западной Австралии и рассказывает,[261] что туземец с его фермы, лишившись одной из своих жен, умершей в результате болезни, пришел к нему и заявил, что «он отправляется к отдаленному племени с целью заколоть какую-нибудь женщину, потому что должен исполнить свой долг перед женой. Я ответил ему, что если он исполнит свое намерение, то я должен буду приговорить его к пожизненному тюремному заключению. Он оставался после этого на ферме несколько месяцев, но страшно исхудал и жаловался, что не может ни спать, ни есть, что дух его жены преследует его за то, что он не отнял жизнь у другого существа взамен ее. Но я был неумолим и уверил его, что, если только он исполнит свое намерение, спасенья ему нет». Тем не менее он исчез на целый год и возвратился совершенно поправившимся, а вторая жена его передала Лэндору, что муж ее таки лишил жизни женщину одного отдаленного племени, но невозможно было добыть законных улик против него. Таким образом, нарушение правила, священного в глазах племени, обрекает, по-видимому, человека на нравственные мучения, и это независимо от общественного инстинкта, если не считать того, что само правило основано на общественном мнении. Мы не знаем, каким образом возникли бесчисленные странные суеверия; неизвестно также, почему некоторые действительно большие преступления, как, например, кровосмешение, считаются отвратительными даже у самых грубых дикарей (хотя и не везде). Относительно некоторых племен сомнительно, впрочем, чтобы кровосмешение возбуждало в них большее отвращение, чем брак между мужчиной и женщиной, хотя бы и не находящимися в родстве, но носящими одно и то же имя. «Нарушение этого закона австралийцы признают величайшим преступлением; то же имеет место у некоторых племен Северной Америки.
Если предложить им вопрос, что хуже, убить ли девушку чужого племени или жениться на девушке из своего племени, то без замедления последует ответ, совершенно обратный тому, какой дали бы мы.[262] Поэтому мы отвергаем убеждение, высказанное недавно некоторыми писателями, будто отвращение к кровосмешению коренится в основе внушенной нам богом совести. Вообще вполне понятно, что человек под давлением столь могущественного, хотя и возникшего вышеуказанным путем, чувства, как укоры совести, может решиться на поступок, который на основании общепринятых взглядов признается искуплением, например, предание себя в руки правосудия.
Человек, побужденный своей совестью, путем долгой привычки приобретает со временем такую полную власть над собой, что без всякой душевной борьбы способен мгновенно жертвовать своими желаниями и страстями в угоду общественным инстинктам и симпатиям, включая сюда чувства, вытекающие из суждения его товарищей. Человек, несмотря на голод или желание отомстить, и не подумает о том, чтобы украсть что-либо или осуществить свою месть. Возможно, и как увидим ниже, даже вероятно, что привычка владеть собой может, подобно другим привычкам, наследоваться. Таким образом, человек приходит, наконец, к убеждению, путем приобретенной и вероятно унаследованной привычки, что для него выгоднее следовать наиболее постоянным импульсам. Повелительное слово должен выражает, по-видимому, только сознание того, что существует известное правило поведения, все равно каково бы ни было его происхождение. В прежние времена настоятельно говорилось, что оскорбленный джентльмен должен выйти на поединок. Мы говорим ведь, что пойнтер должен делать стойку, а ритривер — приносить дичь. Если они этого не делают, они не исполняют своего долга, поступают дурно. Если какое-либо желание или какой-либо инстинкт, заставившие человека поступить в ущерб другим людям, кажутся при воспоминании столь же сильными или более сильными, чем его общественный инстинкт, он не будет чувствовать острого сожаления о своем поступке, но он будет сознавать, что, если бы его поступок был известен товарищам, он встретил бы у них осуждение, а мало людей настолько равнодушных к своим собратьям, чтобы не печалиться в таком случае. Если человек не имеет симпатии к своим собратьям и если желания, побудившие его к дурному поступку, были сильны в минуту действия и при воспоминании не уступают перед постоянными общественными инстинктами и суждением других людей, то мы вправе назвать его дурным человеком.[263] Единственным средством, которое может в таком случае удержать его от зла, будет страх наказания и убеждение, что в конце концов было бы лучше и для его личных своекорыстных целей скорее имея в виду пользу других, чем свою собственную. Очевидно, что всякий может с легкой совестью удовлетворять собственным желаниям, если они не противоречат его общественным инстинктам, то есть не идут вразрез с пользой других людей. Но для тог чтобы быть совершенно свободным от внутренних упреков или беспокойства, человеку почти необходимо избегнуть осуждения своих собратьев, справедливого или нет — все равно. Он не должен также нарушать обычного строя своей жизни, в особенности если последний разумен, иначе он также будет испытывать неудовлетворенность. Равным образом он должен избегать прогневить бога или богов, в которых он верит, согласно со своими понятиями или суевериями. Впрочем, в этом случае часто примешивается новый момент — страх божеского наказания.
ПЕРВОНАЧАЛЬНО ТОЛЬКО СТРОГО ОБЩЕСТВЕННЫЕ ДОБРОДЕТЕЛИ ПОЛЬЗОВАЛИСЬ УВАЖЕНИЕМ.
Изложенное выше мнение о происхождении и природе нравственного чувства, говорящего нам, что мы должны делать, и совести, укоряющей нас в случае неповиновения этому чувству, вполне согласуется с тем, что мы видим относительно раннего и недоразвитого состояния этой способности в человеческом роде. Добродетели, которым должны в общих чертах следовать примитивные люди для того, чтобы объединяться обществом, суть именно те, которые и до сих пор считаются наиболее важными. Разница только в том, что они здесь применяются почти исключительно к членам одного племени и поступки совершенно противоположного характера не считаются преступлениями, когда дело идет о людях другого племени. Никакое общество не сохранилось бы, если бы убийство, грабеж, измена и так далее были распространены между его членами; вот почему эти преступления в пределах своего племени клеймятся «вечным позором»,[264] но не возбуждают подобных чувств за этими пределами. Северо американский индеец доволен собой и уважается другими, когда он скальпирует человека другого племени, а даяк отрубает голову самого миролюбивого человека и высушивает ее, как трофей. Детоубийство было в самых широких размерах распространено по всему свету[265] и не встречало нигде порицания; относительно девочек оно считалось даже полезным или, по крайней мере, не вредным для племени. Самоубийство в прежние времена вообще не считалось преступлением;[266] напротив, мужество, которое требовалось для его исполнения, внушало уважение. И до сих пор самоубийство весьма распространено между некоторыми полу цивилизованными и дикими народами и не встречает осуждения, потому что для племени в целом не чувствительна потеря одного человека. Один индийский туг выражал самое искреннее сожаление, что ему не удалось удушить и ограбить стольких же путешественников, как его отцу. На низком уровне цивилизации ограбление иностранцев считается везде делом весьма почетным.
Рабство, хотя и было до известной степени благотворным в древние эпохи,[267] представляет, однако, большое преступление, и тем не менее его не признавало таковым еще недавно даже большинство цивилизованных народов. Причиной этому было главным образом то, что рабы принадлежали к иной расе, чем их господа. Так как дикари не заботятся о мнении своих женщин, то с женами обращаются обыкновенно как с рабынями. Дикари большею частью вполне равнодушны к страданиям иностранцев и даже наслаждаются этим зрелищем. Известно, что дети и женщины северо американских индейцев помогают мучить врагов. Некоторые дикари находят особое наслаждение в том, чтобы мучить животных,[268] и жалость к последним для них — неизвестное чувство. Тем не менее, кроме семейной привязанности, между ними распространены сострадание и участие к членам своего племени, особенно к больным, и эти чувства распространяются иногда даже за пределы племени. Трогательный рассказ Мунго-Парка об участии, которое оказывали ему негритянки, хорошо известен. Можно было бы привести много примеров благороднейшей верности дикарей в отношении друг друга, но не относительно иностранцев; повседневный опыт подтверждает правило испанца: «Никогда, никогда не верь индейцу». Верность не может существовать без любви к правде, и эта основная добродетель тоже не редкость между членами дикого племени; так, например, Мунго-Парк слышал, как негритянки учили своих детей любить правду. Это одна из добродетелей, которая так глубоко укореняется в уме, что дикари следуют ей иногда даже в ущерб себе в их отношениях к чужестранцам; но лгать своему врагу едва ли считается грехом, как слишком ясно показывает история современной дипломатии. Коль скоро у племени есть признанный вождь, неповиновение становится преступлением, и даже низкопоклонство считается священной добродетелью.
Так как в суровые времена никто не мог быть полезен своему племени не будучи храбрым, то это качество ценилось во всем мире чрезвычайно высоко. И хотя в цивилизованной стране добрый, но робкий человек может приносить обществу гораздо больше пользы, чем храбрый, мы не можем отделаться от инстинктивного уважения к последнему и ставим его выше труса, как бы тот ни был добр. С другой стороны, осторожность, которая не имеет большого значения для блага общества, никогда не ценилась высоко, хотя она может быть весьма полезным качеством. Так как человек не может обладать добродетелями, необходимыми для блага племени, без самоотвержения, самообладания и уменья терпеть, то эти качества во все времена ценились высоко и вполне справедливо. Американский дикарь добровольно, без стона подвергается самым ужасным пыткам, чтобы проверить и укрепить в себе силу духа и храбрость, и мы не можем не удивляться ему, точно так же, как и индусскому факиру, который вследствие ложного религиозного убеждения висит на крючке, вонзенном в его тело. Другие личные добродетели, которые не касаются явно и непосредственно благосостояния племени, хотя в действительности могут иметь большое влияние на него, никогда не уважались дикарями, несмотря на то, что теперь они высоко ценятся у цивилизованных народов. Величайшая неумеренность не считается пороком у дикарей. Крайний разврат, не говоря о противоестественных преступлениях, распространен у них в удивительной степени.[269] Но как только брак, в форме одноженства или многоженства, начинает распространяться и ревность начинает охранять женское целомудрие, это качество начинает цениться и мало-помалу усваивается и незамужними женщинами. Насколько медленно оно распространяется между мужчинами, можно видеть еще в настоящее время. Целомудрие требует большого умения владеть собой, поэтому оно уважалось уже в очень ранний период нравственной истории цивилизованного человека. Следствием этого явилось бессмысленное почитание безбрачия, которое с самых древних времен считалось добродетелью.[270] Отвращение к неблагопристойностям, которое для нас так естественно, как будто бы оно было врождённо, и которое служит столь сильной поддержкой целомудрию, представляет новую добродетель, свойственную исключительно, как замечает сэр Д. Стонтон,[271] цивилизованной жизни. Доказательством этому служат древние религиозные обряды различных народов, картины на стенах Помпеи и обычаи многих дикарей.
Мы видели, что у дикарей и, вероятно, также у первобытных людей, поступки считались хорошими или дурными смотря лишь по тому, насколько они могли быть непосредственно полезны племени, а не виду или отдельному члену племени. Это заключение согласуется с теорией, по которой так называемое нравственное чувство развилось первоначально из общественного инстинкта, потому что оба вначале ориентировались исключительно на общественные интересы.
Главные причины низкой степени нравственности у дикарей, с нашей точки зрения, — во-первых, ограничение симпатии узкими пределами одного племени; во-вторых, недостаточное развитие рассуждающей способности, вследствие чего влияние многих личных добродетелей на благосостояние племени не может быть оценено. Дикари не понимают, например, многочисленных вредных последствий неумеренности, недостатка целомудрия и так далее. Третья причина — это слабая степень способности владеть собой, потому что эта способность не была усилена долгой, может быть, наследственной, привычкой, воспитанием и религией.
Я коснулся безнравственности дикарей[272] потому, что некоторые из современных писателей составили себе слишком высокое мнение об их нравственных качествах или отнесли большинство их преступлений на счет дурно понятого добродушия.[273] Эти писатели судят, по-видимому, по тем дикарям, которые обладают добродетелями, полезными или даже необходимыми для существования семьи и племени, а мы знаем, что эти добродетели, без сомнения, встречаются у дикарей и часто высоко развиты.
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ.
Философы школы производной[274] нравственности в прежнее время принимали, что основание нравственности лежит в известном роде любви к себе, а позднее выдвинули «принцип наибольшего счастья». Было бы, однако, справедливее считать последний принцип желательною целью, а не побуждением в деле поведения. Тем не менее все авторы, к трудам которых я обращался, за немногими исключениями,[275] требуют для каждого поступка существования определенных мотивов, связанных с чувством удовольствия или неудовольствия. Однако человек, по-видимому, часто действует внезапно, непосредственно, то есть по инстинкту или по давно усвоенной привычке, вовсе не думая об удовольствии, подобно тому, как поступают, вероятно, пчела или муравей, когда они слепо повинуются инстинкту.
В случае крайней опасности, например, при пожаре, человек бросается на помощь ближнему, ни минуты не колеблясь, а потому и не может чувствовать удовольствия; еще менее имеет он времени поразмыслить, как неприятно будет чувствовать себя, если не попытается помочь ему. Если он впоследствии расследует свое поведение, то увидит, что руководствовался непосредственным побуждением, не имеющим ничего общего с погоней за удовольствием или счастьем; побуждение это и есть, по-видимому, глубоко вкоренившийся в него общественный инстинкт.
По отношению к низшим животным можно с большим вероятием принять, что развитие общественных инстинктов совершалось у них скорее ради общего блага, чем ради общего счастья вида. Под словом общее благо можно понимать средства, благодаря которым возможно большее число особей может вырасти в полном здоровье и силе и развить все свои способности при данных условиях. Так как социальные инстинкты у человека и у низших животных, без сомнения, развивались по одним и тем же ступеням, то было бы желательно, если это будет найдено практичным, ввести одно определение для обоих случаев и скорее принять, например, за мерило нравственности общее благо или общественное благосостояние, чем общее счастье; но, может быть, со стороны политической морали потребуется несколько ограничить это определение.
Когда человек рискует свой жизнью для спасения жизни ближнего, кажется уместнее сказать, что он поступает так для общего блага, чем для общего счастья человеческого рода. Без сомнения, благосостояние и счастье частного лица обыкновенно совпадают, и, следовательно, живущее в довольстве, счастливое племя будет процветать скорее, чем неудовлетворенное и несчастное. Мы видели, что даже в раннем периоде истории человека желания общества должны были естественно иметь большое влияние на поведение каждого члена, а так как все желают счастья, то «начало наибольшего счастья» сделалось второй весьма важной направляющей силой и целью, общественный же инстинкт вместе с симпатией (которая заставляет нас считаться с одобрением или неодобрением ближних) служили всегда первичным импульсом и руководителем. Таким образом устраняется упрек в том, что низменный принцип себялюбия положен в основу самой благородной стороны нашей природы, если только не называть себялюбием удовлетворение, которое чувствует всякое животное, следуя своим собственным инстинктам, и неудовлетворенность, чувствуемую животным, когда ему мешают в этом.
Желания и мнения членов одного и того же общества, выраженные сначала устно, а потом также письменно, служат или единственным руководителем нашего поведения или в значительной степени усиливают общественные инстинкты; мнения эти иногда, правда, имеют тенденцию действовать наперекор общественным инстинктам. Хороший пример последнего представляет закон чести, то есть закон мнения о нас людей нашего круга и далеко не всех наших соотечественников. Нарушение этого закона, даже если оно и заведомо строго согласуется с истинной нравственностью, многим людям причинило больше угрызений совести, чем настоящее преступление. Мы узнаем его влияние в жгучем чувстве стыда, которое очень многие из нас чувствовали, припоминая спустя годы какое-нибудь случайное нарушение даже пустого, но общепринятого правила приличия. Общественное мнение нередко руководится каким-нибудь грубым опытом относительно того, что в конечном результате лучше для всех членов общества. Но это мнение нередко бывает ошибочно вследствие невежества и недостатка рассуждающей способности. Вот отчего самые странные обычаи и предрассудки достигли всемогущей силы во всем мире совершенно наперекор истинному благосостоянию и счастью рода человеческого. Мы видим это в ужасе индуса, нарушившего законы своей касты, и в бесчисленных других примерах. Трудно было бы сделать различие между угрызениями совести индуса, который поддался соблазну и съел нечистую пищу, и угрызениями совести человека, совершившего кражу; первые будут, однако, по всей вероятности, более жестоки. Как произошло так много нелепых правил поведения, равно как и такое множество нелепых религиозных верований, мы не знаем. Не знаем и того, каким образом они так глубоко укоренились во всех странах света в уме людей. Достойно, однако, замечания, что убеждение, внушаемое с постоянством в ранние годы жизни, когда мозг впечатлителен, по-видимому, принимает характер инстинкта, а вся сущность инстинкта состоит в том, что ему следуют независимо от рассудка. Мы не можем также сказать, почему определенные высокие качества, как, например, любовь к правде, более уважаются у некоторых диких племен, чем у других,[276] ни почему подобные различия существуют и между высоко цивилизованными народами. Зная, как глубоко укоренились многие странные обычаи и суеверия, мы не должны удивляться, что личные добродетели, основанные, как это и есть на самом деле, на рассудке, кажутся нам теперь столь естественными, что мы готовы считать их врожденными, хотя человек не ценил их в первобытном состоянии.
Несмотря на множество источников сомнения человек может вообще легко отличать высокие нравственные законы от более низких. Первые основаны на общественных инстинктах и относятся к благосостоянию других. Они поддерживаются одобрением наших ближних и разумом. Низшие нравственные законы, хотя некоторые из них не заслуживают этого названия, потому что требуют иногда самопожертвования, относятся, главным образом, к собственной личности и обязаны своим происхождением общественному мнению, после того как оно выработалось опытом и культурой; они не существуют у примитивных племен.
Когда человек подвигается вперед по пути цивилизации и небольшие племена соединяются в большие общества, простой здравый смысл говорит всякому, что он должен распространять свои общественные инстинкты и симпатии на всех членов того же народа, хотя бы они лично и не были знакомы ему. Когда человек уже достиг этого пункта, ему остается только победить одно искусственное препятствие, чтобы распространить свои симпатии на людей всех народов и рас. Если эти люди значительно отличаются от него по внешнему виду и по обычаям, то, к несчастию, как показывает опыт, нужно много времени, пока мы станем смотреть на них как на своих ближних. Симпатии за пределами человечества, то есть любовь к животным, есть, по-видимому, одно из позднейших нравственных приобретений. Как кажется, дикие не чувствуют ее, разве только в отношении к своим любимцам. Как мало оно было известно римлянам, показывают их отвратительные гладиаторские представления. Само понятие о жалости к животным, как я сам мог убедиться, было новостью для большей части гаучосов пампасов. Это качество, 1 одно из благороднейших, какими одарен человек, по-видимому, происходит из наших симпатий, делающихся все нежнее и распространяющихся все далее, пока они не обнимут, наконец, все живые существа. Как скоро эта добродетель уважается и вводится в практику несколькими людьми, она передается посредством воспитания и примеров молодому поколению и закрепляется общественным мнением.
Высшая степень нравственного развития, которой мы можем достигнуть, есть та, когда мы сознаем, что мы должны контролировать свои мысли и «даже в самых затаенных мыслях не вспоминать грехов, делавших прошедшее столь приятным для нас».[277] Все, что позволяет нашему уму освоиться с каким-нибудь дурным делом, облегчает совершение последнего. Марк Аврелий давно сказал: «Каковы твои постоянные мысли, таков будет и склад твоего ума, потому что душа окрашивается мыслями».[278]
Наш великий философ Герберт Спенсер недавно изложил свои взгляды на нравственное чувство. Он говорит:[279] «Я убежден, что польза, [приобретенная] опытом, сложившимся и укрепившимся в течение прошедших поколений человеческого рода, произвела соответственные изменения, которые при постоянной передаче и накоплении образовали в нас своего рода способность моральной интуиции — известные эмоции, соответствующие хорошим или дурным поступкам, эмоции, которые не имеют видимого основания в пользе, приобретенной личным опытом». Мне кажется, что нет ничего невероятного в том, что доблестные стремления были более или менее способны передаваться по наследству, ибо, не говоря о разных наклонностях и привычках, наследственных у многих из наших домашних животных, я слышал про случаи, когда желание воровать и стремление лгать появлялись в семействах высшего класса, а так как воровство — редкость в этих слоях общества, то едва ли мы можем объяснить случайным совпадением подобное стремление, проявившееся у двух-трех членов одного и того же семейства. Если худые наклонности передаются по наследству, то, вероятно, передаются также и хорошие. Телесное здоровье, действуя на мозг, оказывает большое влияние на нравственные поступки; это хорошо известно всем, кто страдал хроническим расстройством пищеварения или болезнью печени. Это доказывается также тем, что «извращение или исчезновение нравственного чувства часто является первым симптомом умственного расстройства»,[280] а сумасшествие, как известно, часто передается по наследству. Только допуская наследственную передачу нравственных склонностей, мы в состоянии понять различия, которые в этом отношении предполагаются существующими между различными расами человечества.
Даже частичная передача хороших наклонностей была бы огромным подспорьем первичному побуждению, вытекающему прямо и косвенно из общественных инстинктов. Допуская на время, что хорошие наклонности передаются по наследству, кажется вероятным, что, по крайней мере, такие качества, как целомудрие, умеренность, любовь к животным и такое прочее запечатлеваются в умственной организации привычкой, воспитанием и примером в продолжении нескольких поколений в одном и том же семействе и, — что проявляется в ничтожной степени или вовсе отсутствует, — тем, что личности, отличавшиеся этими качествами, имели наилучший успех в борьбе за жизнь. Главный источник моего сомнения насчет такого унаследования состоит в том, что бессмысленные обычаи, суеверия и вкусы вроде отвращения индуса к нечистой пище, должны были бы тоже передаваться в силу того же принципа. Хотя сама по себе такая передача может быть не менее вероятна, чем наследственность вкуса к известному роду пищи или страха перед известными врагами, тем не менее я не знаю ни одного фактического доказательства унаследования суеверных обычаев или бессмысленных привычек.
Итак, общественные инстинкты, которые у человека, равно как и у животных, были приобретены, без сомнения, для блага общества, с самого начала были источником желания помогать ближнему, наделили его чувствами симпатии и заставили принимать в расчет одобрение и неодобрение товарищей. Такие побуждения служили человеку в очень раннем периоде грубыми мерилами добра и зла. Но когда человек, постепенно развиваясь в умственных способностях, стал способен понимать более отдаленные последствия своих поступков; когда он приобрел достаточно познаний, чтобы отвергнуть вредные обычаи и суеверия; когда он начал иметь в виду не одно только благосостояние, но и счастье своих товарищей; когда вследствие привычки, следовавшей за благодетельным опытом, воспитанием и примером, его чувство симпатии стало нежнее и шире, распространившись на людей всех рас, на слабоумных, на убогих и других бесполезных членов общества, и, наконец, на низших животных, то и уровень его нравственности начал подниматься все выше и выше. И моралисты школы производной нравственности, и некоторые интуиционисты допускают, что уровень нравственности вообще поднялся сравнительно с ранним периодом истории человека.[281]
Так как мы видим иногда борьбу, происходящую между различными инстинктами у низших животных, то неудивительно, что и у человека бывает борьба между его общественными инстинктами вместе с происшедшими от них добродетелями и его низшими, хотя на время и сильнейшими, побуждениями или желаниями. Это, по замечанию мистера Гальтона,[282] «тем менее удивительно, что человек вышел из состояния дикости в сравнительно недавнее время». Поддавшись какому-нибудь искушению, мы ощущаем чувство неудовлетворенности, стыда, раскаяния, угрызений совести, подобное тому, которое мы ощущаем при неудовлетворении других мощных инстинктов и желаний или помехе им. Мы сравниваем ослабленное впечатление прошедшего искушения с постоянно присущими нам общественными инстинктами или с привычками, приобретенными в ранней молодости и укрепившимися в продолжение всей нашей жизни, так что, наконец, они стали почти так же сильны, как инстинкты. Если мы не уступаем продолжающемуся искушению, то либо потому, что общественный инстинкт или какая-нибудь привычка в этот момент берут над ним верх в нашей душе, либо потому, что знаем из опыта, как вырастает, по сравнению с ослабленным впечатлением искушения, этот самый инстинкт и как нам будет больно, что мы ему не последовали. Касательно будущих поколений нет причины бояться ослабления общественных инстинктов, и мы вправе ожидать, что добродетели разовьются и станут, может быть, постоянными благодаря наследственности. В таком случае борьба между высшими и низшими побуждениями будет менее напряженной и добродетель будет торжествовать
ИТОГИ ДВУХ ПОСЛЕДНИХ ГЛАВ.
Нет сомнения, что существует огромная разница между умом самого примитивного человека и самого высшего животного. Если бы человекообразная обезьяна могла иметь беспристрастный взгляд относительно самой себя, она бы допустила, что, хотя она умеет составить искусный план грабежа сада, знает употребление камней для драки или разбивания орехов, — мысль об изготовлении из камня орудия все-таки далеко выше ее сил. Она согласилась бы с тем, что она еще менее могла бы следить за ходом метафизических рассуждений, или разрешить математическую задачу, или размышлять о боге, или восхищаться величавой картиной природы. Впрочем, некоторые обезьяны, вероятно, объявили бы, что способны восхищаться и в самом деле восхищаются красотой окраски кожи и шерсти своих супругов. Они бы допустили, далее, что, несмотря на свою способность передавать другим обезьянам некоторые из своих ощущений и простых желаний посредством криков, им никогда не приходила в голову мысль о выражении определенных понятий определенными звуками. Они могли бы утверждать, что готовы помогать другим обезьянам одного с ними стада на разные лады, рисковать за них своей жизнью и заботиться об их сиротах; но они должны были бы признаться, что бескорыстная любовь ко всем живым существам, благороднейшее свойство человека, далеко выходит за пределы их понятия.
Как бы ни было велико умственное различие между человеком и высшими животными, оно только количественное, а не качественное. Мы видели, что чувства и впечатления, различные эмоции и способности, как любовь, память, внимание, любопытство, подражание, рассудок и так далее, которыми гордится человек, могут быть найдены в зачатке, а иногда даже и в хорошо развитом состоянии у низших животных. Они способны также к некоторому наследственному усовершенствованию, как мы видим на домашней собаке в сравнении с волком или шакалом. Если бы можно было показать, что известные высшие умственные способности, как, например, самосознание, формирование общих представлений и пр., свойственны исключительно человеку, что крайне сомнительно, то не было бы невероятным допущение, что эти качества являются привходящим результатом других высокоразвитых интеллектуальных способностей, а последние представляют, в свою очередь, результат постоянного употребления совершенной речи. В каком возрасте новорожденное дитя приобретает способность к отвлеченным понятиям или делается самосознательным и начинает размышлять о своем существовании? Мы не можем ответить на это, как не можем ответить на тот же вопрос относительно животных в восходящей органической лестнице. Полу искусственный и полу инстинктивный характер речи все еще носит на себе печать ее постепенной эволюции. Облагораживающая вера в бога не существует повсеместно у человека, а вера в деятельность духовных сил естественно вытекает из других его умственных способностей. Может быть, нравственное чувство представляет наилучшее и самое высокое различие между человеком и низшими животными; но я не считаю нужным говорить об этом, так как я старался показать, что общественные инстинкты, — первое основание нравственного склада человека,[283] — с помощью деятельных умственных способностей и влияния привычки естественно ведут к золотому правилу: «Как вы хотите, чтобы люди поступали с вами, так поступайте и вы с ними», а это составляет основание нравственности. В следующей главе я сделаю несколько замечаний насчет вероятных ступеней и способов, по которым прогрессивно развивались многие умственные и нравственные способности человека. Нельзя отрицать, по крайней мере, возможности этого развития, потому что мы ежедневно видим примеры развития этих способностей в каждом ребенке и могли бы проследить совершенно постепенные переходы от ума полного идиота, более низкого, чем ум самого низкого животного, до ума Ньютона.