ИСТОРИЧЕСКИЕ ДАННЫЕ IIОБЩЕСТВО ВОЕННОЙ ПРЕДПРИИМЧИВОСТИ И ОБЩЕСТВО РЕЛИГИОЗНОЙ ПРЕДПРИИМЧИВОСТИ
I. ЗАВОЕВАТЕЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО: ИСЛАМ
1. Как трудно наделить смыслом мусульманскую религию
Ислам - религия Магомета - является одной из трех мировых религий наряду с буддизмом и христианством. Он выделяет в отдельную группу значительную часть населения Земного шара, и - при условии что в своей жизни верующий выполнит предписанные моральные обязательства, ислам обещает ему блаженство после смерти. Как и христианство, ислам утверждает существование единого Бога, но никогда не отступает от простоты его природы: догмат о Троице внушает ему отвращение. Мусульмане признают единого Бога; Магомет - его посланник, по божественность Бога ему недоступна. Магомет отличается от Иисуса, причастного сразу и человеческой, и божественной природе и потому являющегося посредником между двумя мирами. Божественная трансцендентность в исламе безмерна: Магомет - всего лишь человек, хотя и удостоившийся главного откровения.
В принципе, эти положения определяют ислам в достаточной степени. Но мы, во вторую очередь, добавим к ним признание иудео-христианской традиции (мусульмане говорят об Аврааме-Ибрагиме, об Иисусе, хотя этот последний всего лишь пророк). Остается достаточно хорошо известная история последователей Магомета: завоевания первых халифов, распад империи, последовательные нашествия монголов и тюрок, а затем - упадок мусульманских держав в наши дни.
Тут нет ничего неясного, но, по правде говоря, лишь на первый взгляд. Если мы попытаемся постичь дух, определивший судьбы грандиозного движения и заповедавший на века правила жизни бесчисленного множества людей, то не обнаружим того, что могло бы взволновать нас лично, а найдем лишь формальные данные, привлекательность которых для верующего становится нам понятна, только если мы представим себе местный колорит обычаев, диковинных городов и целого ряда психологических установок и иератических жестов. Да и сам Магомет, чья жизнь нам известна, говорит на языке, в котором мы не чувствуем ясного и незаменимого смысла, - в отличие от языка Будды или Христа. Стоит нам пробудиться, Будда и Христос обратятся к нам, а Магомет - к другим.
Это настолько верно, что в момент, когда неоспоримая соблазнительность ислама, влекущая нас, захочет найти свое выражение в формуле, мы не сумеем ничего сказать. И тогда принципы этой религии покажут себя такими, какие они есть: чуждыми тому, что нас волнует. Мы вынуждены довольствоваться лишь банальностями.
Нельзя сомневаться ни в искренности, ни в компетенции Эмиля Дерменгема, давшего краткий обзор ценностей, полученных нами от ислама, в завершение весьма богатого сведениями сборника об исламе, только что вышедшего в издательстве Cahiers du Sud[36] Было бы напрасным инкриминировать Дерменгему что-либо, кроме неразрешимой сложности материала: но когда акцент делается на свободе, противопоставленной рабству, или же на мягкости нравов, противопоставленной насилию, - есть чему удивиться, поскольку заметно замешательство того, кто желал бы выказать глубокую симпатию к исламу. Когда Дерменгем говорит о свободе (стр. 373), он выражает симпатию, испытываемую им в одно и то же время и к свободе, и к исламу, но приводимые им цитаты неубедительны. "Аллах не любит угнетателей", - сказано в Коране. Можно согласиться с тем, что идея Бога противоположна идее несправедливого угнетения, но ведь мусульмане так не думают. Как можно забыть о в целом деспотическом характере суверенной власти в исламе? Да и разве свобода не основана на бунте и не равнозначна непокорности? Но ведь само слово ислам означает "покорность". И мусульманин - тот, кто покоряется.[37] Он подчиняется Богу, заповеданной Богом дисциплине, а следовательно, и той, какую требуют его наместники: ислам - это дисциплина, противопоставленная прихотливой мужественности, индивидуализму арабов из политеистических племен. Нет ничего более противоречащего идеям, которые, на наш взгляд, характеризует мужественное слово свобода.
Место, где он рассуждает о войне (стр. 376-377), отличается не меньшей странностью. У Дерменгема, несомненно, есть все основания подчеркнуть тот факт, что великая священная война для мусульманина - не против неверных, а война самоотречения, которую он должен непрестанно вести с самим собой. У Дерменгема также есть все основания подчеркнуть умеренный характер и очевидную гуманность первых завоеваний ислама. Но если мы говорим "о войне" в связи с мусульманами для того, чтобы похвалить их, то лучше не отделять эту умеренность от их принципов. На взгляд мусульман, против неверных годится любое насильственное действие. С самого начала в Медине последователи Магомета жили грабежом. "В случае набега, - пишет Морис Годфруа-Демомбин, - совершаемого мусульманами в нарушение перемирия, предписываемого священными доисламскими месяцами, - Коран (И, 212) повелел мусульманам сражаться". [38]
Хадисы (писаное предание и своего рода кодекс древнего ислама) систематизировали порядок завоеваний. В них исключаются насилие и лихоимство. Режим, навязываемый тем из побежденных, кто заключит договор с победителями, должен быть гуманным, в особенности если речь идет о людях писания (христианах, иудеях и зороастрийцах). Они должны были покоряться только налогам. Аналогично этому в хадисах предписывалось, что следует уважать культуры, деревья и ирригационные сооружения.[39] Однако же "имам мусульманской общины должен вести джихад (священную войну) с народами "территории [дома] войны", непосредственно соседствующей с "территорией [домом] ислама". Мусульманские военачальники должны убедиться в том, что эти народы знают учение ислама, но отказываются ему следовать; значит, с ними надо сражаться. Таким образом, на границах ислама постоянно ведется Священная война. Между мусульманами и неверными невозможен настоящий мир. Именно здесь "мир"- понятие теоретическое и безусловное - не выдерживало сопоставления с фактами, и пришлось изобрести юридическую уловку под названием гила, чтобы уклониться от него, при этом во всем следуя букве закона. Учение ислама признает, что в случаях непреодолимой слабости мусульманского государства и в его интересах мусульманские князья могут заключать перемирия с неверными максимум на десять лет. Эти князья вольны прерывать перемирия по своей прихоти, компенсируя чем-либо нарушение своей клятвы". Как в таких проповедях не увидеть метода распространения - метода бесконечного роста, наиболее совершенного и по своему принципу, и по своему воздействию, и по продолжительности этого воздействия?
Некоторые другие взгляды Дерменгема вырисовываются тоже с трудом. Но вот что ясно: как уловить смысл института, пережившего свой raison d'etre? Ведь ислам - это учение, приложимое к методичным усилиям по завоеванию. Едва это предприятие закончено, оно - словно пустая рамка; поэтому моральные богатства, которые ислам содержит, - из разряда о бщечеловеческих, тогда как его внешние последствия , куда более отчетливы, куда менее хрупки и куда более формальны.
2. Общества ритуального потребления у арабов до хиджры
Если нам необходимо уточнить смысл учения Магомета - ислама, - мы не можем останавливаться на том, что после него осталось, по-прежнему сохраняя в себе красоту смерти или руин. Ислам противопоставляет арабскому миру, где он возник, решимость, сотворившую империю из доселе разрозненных элементов. Нам уже достаточно много известно о мелких арабских общинах, которые не выходили за рамки племен и жизнь которых до Хиджры была очень тяжелой. Они не всегда кочевали, но разница между кочевниками и оседлыми жителями таких городков, как Мекка и Ясриб (будущая Медина), была сравнительно небольшой. В суровых обычаях племенной жизни они культивировали недоверчивый индивидуализм, сочетавшийся с огромным значением, придаваемым поэзии. Личное или племенное соперничество, состязания в отваге, учтивости, щедрости, красноречии, поэтическом искусстве играли у доисламских арабов существеннейшую роль. Процветали показное приношение даров и показное же мотовство, и из такого коранического предписания, как: "Не давай, чтобы получать больше!" (LXXIV)[40], можно сделать вывод о существовании у доисламских племен ритуальной формы потлача. Многие из этих племен, оставаясь политеистическими, приносили кровавые жертвы (были также и христианские, и иудейские племена, но в ту эпоху религию всегда выбирало племя, а не индивид; впрочем, сомнительно, чтобы с течением времени в этом что-либо кардинально изменилось). Кровная месть, обязанность родителей убитого мстить родителям убийцы, довершала картину насилия и расточительства.
Если предположить, что соседствующие территории с мощной военной организацией были закрыты для возможной экспансии, то такой расточительный образ жизни мог обеспечить продолжительное равновесие (частое истребление новорожденных женского пола не давало возникнуть численному избытку населения). Даже когда мощь соседних государств ослабевала, сохранение такого образа жизни, который ограничивал собирание значительных сил, все равно не позволило бы извлечь никакой выгоды. Для нападения на государства, даже находившиеся в упадке, оказались необходимы предварительная реформа обычаев, выдвижение предварительного принципа завоевания, предприимчивости и объединения сил. По всей видимости, Магомет не имел намерений воспользоваться возможностями, возникавшими из слабости соседних государств; по по своему смыслу его учение точно бы приглашало извлечь выгоду из сложившейся ситуации.
Собственно говоря, эти доисламские арабы приблизились к стадии общества военной предприимчивости не больше, чем ацтеки. Их образ жизни соответствует принципам общества потребления. Но среди народов, находившихся па той же стадии, ацтеки добились военной гегемонии. А вот арабам, чьими соседями были сасанидский Иран и Византия, приходилось прозябать.
3. Рождение ислама, или сведение общества к военной предприимчивости
"Благочестие первоначального ислама (…), - пишет Х. Хольма, - конечно же, заслуживает более пристального изучения, в особенности после того, как Маркс, Вебер и Зомбарт продемонстрировали очевидную важность пиетистской[41] концепции для истоков и эволюции капитализма." [42] Это рассуждение финского автора является тем более обоснованным, что благочестие иудеев и протестантов точно так же одушевлялось намерениями, чуждыми капитализму. И тем не менее, результатом такого благочестия стало возникновение экономики, в которой преобладало накопление капитала (в ущерб потреблению, господствующему в Средние века). [43] В любом случае Магомет не мог бы сделать ничего лучшего, даже если бы намеренно пожелал превратить бесполезные и разрушительные скитания арабов той эпохи в действенный инструмент завоевания.
Воздействие мусульманского пуританства сравнимо с действиями директора завода, где воцарился беспорядок: он мудро исправляет все слабые места в оборудовании, которые дали утечку энергии и свели производительность на нет. Магомет противопоставляет дин - веру, дисциплину подчинения - муруве - идеалу личной доблести и славы в доисламских племенах (Ришелье, борясь с традициями феодальной чести и с дуэлями, планомерно следовал в том же направлении). Магомет запрещает кровную месть в рамках мусульманской общины, но разрешает ее в отношении неверных. Он запрещает умерщвление детей, употребление вина и дары соперничества. Эти дары ради чистой славы, он замещает социально полезным подаянием. "И давай родственнику должное ему, и бедняку, и путнику, и не расточай безрассудно, - говорит Коран (XVII, 28-29), - ведь расточители - братья сатан..."[44] Чрезвычайная щедрость, эта главная добродетель племен, внезапно превратилась в предмет отвращения, а индивидуальная гордыня была предана проклятью. Расточительный, неуступчивый, дикий, влюбленный и любимый девушками воин, герой поэзии арабских племен, уступает место набожному солдату, формально соблюдающему дисциплину и обряды. Обычай совместной молитвы непрестанно продвигает это изменение вовне: его справедливо сравнивали с военной муштрой, объединяющей и механизирующей сердца. Контраст между Кораном (и хадисами) и прихотливым миром поэзии символизирует это отречение. Поэтическая традиция возобновилась лишь после того, как схлынула неодолимая волна завоеваний набожной армии: торжествующий ислам не настаивал на прежней суровости, и щедрое расточительство, ностальгия по которому все еще сохранялась, больше не доставляло неудобств, едва империя утвердила свое господство.
Чередование суровости, способствующей накоплению, и великодушия, способствующего расточительству, представляет собой обычный ритм пользования энергией. Только относительная суровость и отсутствие расточительства дают возможность роста для систем сил, какими являются живые существа или общества. Но пусть и на время, но рост имеет свои границы, и тогда необходимо тратить избыток, который нельзя накопить. То, что выделяет ислам из таких движений, так это - его изначальная открытость, способствовавшая, казалось бы, безграничному росту его могущества. Это не было поставленной целью, замыслом, которому бы следовали, все происходило по воле случая. Впрочем, случаем движет минимум необходимости. Собрать людей, вдохнув в них энтузиазм, сравнительно легко. Но им надо дать что-нибудь делать. Собирать людей и вдохновлять их поначалу означает высвободить дремлющую силу: но следовать своим импульсам и крепнуть она может лишь в том случае, если начать ее использовать с самого момента ее получения. С самого начала ислам получил шанс резко противопоставить себя тому миру, где он возник. Проповедь Магомета противопоставила его собственному племени, чьи традиции он хулил. Племя угрожало изгнать его, что было равносильно смерти. Поэтому Магомету пришлось отречься от племенных уз, но поскольку такое существование было в тс годы немыслимым, он создал между собой и своими адептами узы совершенно иной природы. Это и есть смысл Хиджры, с которой по праву начинается мусульманская эра-, бегство Магомета из Мекки в Медину освятило разрыв кровных уз и учреждение новой общины, основанной на избирательном братстве, открытом всякому, кто принимал его религиозные формы. Христианство берет свое начало в индивидуальном рождении Бога-искупителя; ислам - в пришествии в мир новой общины, государства нового типа, не основанного ни на кровных узах, ни на единстве территории. От христианства и от буддизма ислам отличается тем, чем он стал после Хиджры: не учением, распространившимся в рамках уже сформировавшегося общества (кровной или территориальной общины), но учреждением общества, основанного на новом учении.
Такой принцип в каком-то отношении оказался совершенным. В исламе не было ничего двусмысленного или требующего компромисса: религиозный вождь в то же время считался законодателем, судьей и военачальником. Невозможно вообразить общины более жестко спаянной. Исключительно воля стояла у истоков социальных связей (однако она не могла бы их разорвать), что не только давало преимущество, состоящее в обеспечении глубокого морального единства, но и открывало исламу путь к безграничной экспансии.
Это была превосходная машинерия. Военный порядок сменил анархию соперничавших племен и индивидуальных ресурсов, которые теперь не расходовались попусту, а стали служить вооруженной общине. С устранением мешавших росту трудностей (племенных границ) индивидуальные силы начали беречь себя ради военных кампаний. Наконец, завоевание, методично называемое в хадисах средством распространения исл ама, без серьезных разрушений вводит эти новые ресурсы в замкнутую систему сил, непрерывно расширяющуюся и растущую все быстрее. Распространение ислама напоминает развитие промышленности с помощью капиталистического накопления: если расточительство затормаживается, а у развития больше нет формальных границ, то приток энергии стабилизирует рост, а рост приумножает накопление.
И все-таки в столь редкостном совершенстве имелись свои противоречия. Если мы противопоставим мусульманские завоевания развитию христианских или буддистских религий, то заметим относительное бессилие ислама: дело в том, что формирование силы требует отказа от ее применения. Развитие промышленности требует положить предел потреблению: на первом месте - оборудование, и ему подчиняются сиюминутные интересы. Сами принципы ислама подразумевали тот же порядок ценностей: стремление к усилению общей мощи отнимает у людей право напрямую распоряжаться собственной жизнью. Избегая моральной слабости христианских и буддистских общин (вынужденных служить не изменившимся политическим системам), ислам допустил более значительную слабость, явившуюся следствием абсолютного подчинения религиозной жизни военным потребностям. Благочестивый мусульманин отказывался не только от расточительства в пределах собственного племени, но и вообще от всякой траты сил, не связанной с насилием, направленным вовне, против неверных. Насилие в пределах общины, основополагающее для религиозной жизни и обретающее кульминацию в жертвоприношении, в первоначальном исламе играло лишь второстепенную роль. Дело в том, что с самого начала ислам был не потреблением, но - подобно капитализму - накоплением свободных сил. В своей изначальной сущности ислам чужд всякому драматизму, всяческому оцепенелому созерцанию драмы. В исламе нет ничего, что соответствовало бы смерти Христа на кресте или опьяненности ничтожением у Будды. Ислам противостоит христианству и буддизму, как военный вождь, применяющий насилие против врага, противостоит религиозному вождю, это насилие претерпевающему. Военного вождя никогда не предают смерти, и он сам даже стремится положить конец жертвоприношениям; роль его в том, чтобы направить насилие вовне и предохранить от внутреннего потребления - и от разорения - живую силу общины. С самого начала он пошел по пути присвоения, завоеваний и рассчитанных трат, которые имеют своей целью рост. В каком-то смысле, ислам как единое .целое является синтезом религиозных и военных форм, но военный правитель мог оставить другие религиозные формы нетронутыми; ислам же подчинил религиозные формы военным, упразднил жертвоприношения, ограничив религию моралью, подаянием милостыни и соблюдением молитв.
4. Поздний ислам, или возвращение к стабильности
Смысл ислама, заданный при его основании и в завоеваниях, утрачивается после формирования мусульманской империи. После того как благодаря своим победам ислам перестал быть неукоснительным посвящением живой силы росту, от него осталась лишь пустая и закоснелая рамка. Все, что пришло в ислам извне, подверглось преображению благодаря его строжайшей сплоченности. Но если исключить эту сплоченность, то в этой религии нет ничего, что не существовало бы до ее возникновения. Ислам немедленно открывается влиянию завоеванных стран, чьи богатства он унаследовал.
И еще не самое странное, что кактолько завоевания были завершены, старая арабская цивилизация, отрицание которой легло в основание исламского мира, оказалась живучей и, так сказать, неизменной. Кое-что из мурувы тех племен, которой Магомет противопоставляет суровость Корана, продолжает жить в арабском мире, сохранившем традицию рыцарственной доблести, где насилие сочетается с расточительством, а любовь - с поэзией. Гораздо удивительнее, что и наши заимствования из ислама связаны не со вкладом Магомета, но как раз с заклейменной им рыцарской доблестью. Любопытно обнаружить арабское влияние в нашей "религии" рыцарственности, столь отличной от института рыцарства, как он раскрывается в героических поэмах, и столь чуждой мусульманскому миру. И даже само слово "рыцарственный" (chevaleresque) приобрело в период крестовых походов новый, поэтический и связанный с особым значением страсти смысл. В XII веке на Западе мусульманская интерпретация ритуала снаряжения рыцаря стала обычной. Рождение поэзии страсти на юге Франции, по всей видимости, продлевает традицию, которая через Андалузию восходит к племенным поэтическим состязаниям, вызывавшим столь суровые нарекания пророка.[45]