Прометей раскованный — страница 2 из 2

Осуществление

Глава перваяБегство или отступление?

1. Распад ядерных лабораторий

Он лежал, уставясь глазами в ночную темь. Вечером приемник поймал немецкую передачу на русском языке. Наглый голос кричал о захвате Каунаса и Гродно, о прорыве непобедимой немецкой армии к Вильнюсу, Минску, Кишиневу, о близкой победе великой Германии над Советами. Вражий голос врал, в этом не было сомнения! Но и наша военная сводка не радовала — Красная Армия по всему фронту отступала. Война начиналась плохо. Перелом, конечно, будет, но когда? И как совершится? И какие требования предъявляет грозная обстановка сегодня к каждому, к нему лично, он даже скажет так — к нему в особенности?

Он все твердил себе, как заклинание: «Ко мне в особенности!» Он страстно, одной молчаливой мыслью — Марина спала тревожно, надо было лежать спокойно, чтобы ненароком не разбудить ее, — допрашивал себя: как жить дальше? Он защищен броней, на фронт не возьмут, стало быть, можно продолжать свои научные исследования. Должен ли он продолжать их? Имеет ли моральное право на это?

Горькие мысли терзали. Он гневно — мыслью же — прикрикнул на себя. Не надо истерики, он ученый, он должен разобраться в самом себе с научной точностью. Война долго не продлится, но будет безмерно острой, безмерно жестокой. Ни один человек сегодня не имеет права стоять в стороне от войны! Каждый должен внести свою долю в усилия народа! Так вот, он спрашивает себя: принесет ли помощь фронту продолжение ядерных исследований? Могло бы принести, в том нет сомнений, но если бы программу работ расширили в десять, в двадцать раз; в десять, в двадцать раз отпустили больше ассигнований; в десять, в двадцать раз дали больше людей. При нынешнем темпе исследований война закончится задолго до того, как он присоединит свои достижения к усилиям сражающейся страны. Этой главной предпосылки скорого успеха — огромного расширения работы — не будет, реально иное: исследования сократят, урежут, сожмут… Вывод ясен! Он честно сделал его для себя. Он честно всем объявит его! Это не бегство, это вынужденное отступление!

Лишь под утро, измученный трудными мыслями, он заснул. В этот день он опоздал в институт. В коридоре повстречался подавленный Алиханов. Курчатов спросил, что он собирается делать со своей лабораторией. Алиханов махнул рукой. Кто разрешит теперь изучать бета-распад? Кому нужно знать в момент великих сражений, какой спектр скоростей у быстрых электронов? Он еще не знает, где и кому понадобятся его сотрудники и он сам. Он готов ко всему.

В их разговор вмешался Соминский, заместитель Иоффе. Он может сказать, где нужны люди. Люди нужны в лаборатории Александрова. Вот уж не раскается тот, кто пойдет к Александрову! Для физики дело интереснейшее! Алиханов сердито посмотрел на Соминского и удалился к себе.

Курчатов пошел в директорскую. Иоффе был мрачнее тучи. На его стол лились нескончаемым потоком предупреждения и предписания, напоминания и приказы, просьбы и постановления. Часть бумаг он рассылал по лабораториям, остальные оставлял под рукой.

— Надо срочно решать главный вопрос, Игорь Васильевич: перераспределение средств и сотрудников, — сказал Иоффе.

И он объяснил, что лаборатории, работающие непосредственно на оборону, расширяются, им дадут больше материалов, в них направят людей из других лабораторий. Это прежде всего группа Юрия Борисовича Кобзарева, разрабатывающая системы радиолокации. Опытные радиолокаторы Физтеха получили высокую оценку при испытании на Дальнем Востоке, надо налаживать их серийное производство. Сильно расширяется лаборатория Александрова: она выполняет заказы Военведа, темы ее — из самых «горячих». Ядерная лаборатория военных заказов не имеет, программа исследований в ней будет сокращена. Пусть Курчатов подготовит список, кого оставляет, кого освобождает, куда направляет освобожденных…

Курчатов негромко сказал:

— Абрам Федорович, я полностью прекращаю наши работы.

Иоффе, пораженный, оторвался от бумаг, непрерывно вносимых секретаршей. Всегда умные, почти всегда холодноватые глаза впились в Курчатова. Ликвидируете лабораторию? И всех сотрудников освобождаете? Даже и тех, кто не получил призывных повесток? Курчатов на все отвечал коротким «да». Иоффе рассердился:

— Истерика какая-то! Никто не требует закрытия вашей лаборатории. Даже намека такого нет! — Он резко провел рукой по наваленным на столе бумагам. — А сами-то вы что собираетесь делать?

— Я записываюсь в ополчение.

Иоффе в волнении вышел из-за стола.

— Подумайте, что говорите! Какую пользу принесете с винтовкой? Ваши знания, талант экспериментатора…

Курчатов страстно прервал его:

— Я нужен сегодня как человек, способный с оружием в руках противостоять врагу, а не как ученый!

— Вы нужны стране как ученый! — сухо возразил Иоффе, возвращаясь к бумагам, разбросанным по столу. — Война не отменяет науку. Вас не примут в ополчение, Игорь Васильевич. — Иоффе помолчал. — Впрочем, я понимаю вас. Мне тоже хочется взять в руки оружие, но на моем седьмом десятке это неосуществимо. Надо как-то совместить научные исследования с помощью обороне…

— Соминский советует идти к Александрову.

— Правильно! Его работа — наша непосредственная, эффективная помощь фронту.

Курчатов знал, что у Александрова уже несколько лет разрабатываются методы борьбы с магнитными минами. Эти мины настраивались на магнитное поле Земли, а когда над ними проходил корабль, менявший своей железной громадой магнитное поле, мины взрывались. Суда несли большие потери от глубинных, невидимых с поверхности мин. Разработка способов борьбы с ними была задачей жизненно важной. Александров к тому же был друг. Знакомство с ним началось своеобразно. Молодой физик из Киева появился в Физтехе в 1930 году и начал с того, что обнаружил серьезную ошибку в опытах Курчатова с тонкими изоляционными пластинками, и все надежды на создание сверхпрочной изоляции сразу рухнули. Такого печального события было достаточно, чтобы два молодых ученых стали врагами. Но они стали друзьями.

Курчатов пошел к Александрову. Александрова не было, он выехал на Балтику обеспечивать противоминную защиту. Курчатов возвратился к себе. Надо было созвать общее собрание сотрудников, растолковать сразу всем, что ядерной лаборатории больше не существует и каждый должен теперь сам подумать о своем будущем. Но на такой разговор он не нашел сил. Он только заглянул в комнату, где Русинов с Юзефовичем и Гринбергом продолжали изучать ядерную изомерию, только сказал Флерову, что выкладывание урановой сферы надо прекратить, только посоветовал Неменову заняться защитой строящейся циклотронной лаборатории от бомбежек. К нему обращались поодиночке взволнованные сотрудники, на их прямые вопросы он отвечал прямо: да, не до ядерных исследований, да, надо сделать все, чтобы потом, когда появится такая возможность, можно было их возобновить. Нет, нет, он никого ни к чему не принуждает: кто имеет броню, волен сам выбирать, куда идти. Он выглядел спокойным, удивлял своей выдержкой — все рушится, так непросто налаженные работы летят ко всем чертям, можно ли в такой обстановке улыбаться! К Алиханову боялись и подступиться, он тоже распускал свою лабораторию — и не скрывал, что это приводит его почти в отчаяние.

До Курчатова донеслась чья-то мрачная шутка — он и виду не подал, как она больно ранит:

— Раньше ядерные лаборатории изучали распад ядра. Впоследствии будут изучать распад ядерных лабораторий.

Из поездки вернулся Александров. Высокий, узколицый, лет под сорок, но уже наголо лысый, он возбужденно ходил по комнате, размахивая руками, и язвительно живописал, как перехитрили врага. Магнитные мины, густо посеянные по акватории Финского залива, каждую минуту грозили гибелью, — нет, не удалась вражеская затея, размагниченные корабли прошли без потерь. Он поинтересовался, как дела у Курчатова. Трудно теперь вести урановые темы! Курчатов спокойно ответил:

— Трудностей не будет, ибо не будет урановых тем. Я попросился к тебе, Анатоль. Бери и моих сотрудников, кто приглянется. С Иоффе все согласовано. Когда прикажешь выходить на работу?

— Считай, что уже вышел. Сейчас покажу, что мы делаем и какой эффект. Поможешь составить краткую инструкцию по размагничиванию, нужно разослать ее на воюющие флоты — Черноморский, Северный, Балтийский.

2. Великое переселение ученых

Физтеху приказали готовиться к эвакуации в Казань. Фронт быстро приближался к Ленинграду, основные заводы и институты перебазировались в глубь страны.

В институте еще недавно звучали шумы работ — гудение трансформаторов, пение моторов, щелканье реле… Теперь все забивал стук молотков: оборудование упаковывалось в ящики. Курчатов прекратил исследования, но надо было позаботиться, чтобы все ценное сохранилось. Приборы уносились в подвалы, дорогие материалы укладывались в сейфы. Неменов, ответственный за противопожарную охрану «объекта» — так теперь называли институт, — разрывался на части: и готовился к борьбе с зажигательными бомбами, и подготавливал оборудование к отправке, и следил, чтобы остающееся научное богатство не смогли расхитить и повредить. На дворе Физтеха рыли яму, в нее укладывали промазанные пушечным салом латунные и медные листы, трубки, прутки. Громоздкий высокочастотный генератор, оставив в циклотронной, закутали в картон, обшили досками.

Со стороны казалось, что Курчатов доволен собой. «Если можно быть довольным в такое время!» — уныло говорил себе Борис Васильевич, наблюдая в окно, как брат во дворе возится с кабелем: то сворачивает его в плотную катушку, то разбрасывает петлей, то, подключая к источнику тока, измеряет возникающее магнитное поле. Игорь трудился, словно мечтал о такой работе и наконец дорвался до нее. Борис как-то заговорил о лаборатории, упрятанной в подвалы, упакованной в ящики. Нельзя ли в Казани возобновить ядерные исследования?

— Я работал на тебя, Игорь, — с упреком сказал брат. — Для тебя осилил радиохимию. В армию меня не берут по здоровью. На кого мне теперь работать?

Курчатов спокойно ответил:

— Ты химик. Ты начальник лаборатории новых выпрямителей. Твоя лаборатория эвакуируется, но не закрывается. Вас на новом месте загрузят конкретными оборонными темами. — И пресекая споры — С тобой в Казань поедет Марина, позаботишься о ней. Я остаюсь с родителями — отец, как ты понимаешь, не вынесет эвакуации.

Вслед за курчатовской закрылись и другие ядерные лаборатории. С таким многолетним тщанием выпестованные коллективы распались. Флеров записался в ополчение, Петржак, Панасюк и Русинов ушли в армию, вскоре призвали и Юзефовича. В лаборатории Алиханова Козодаев попросился на фронт, но его переместили к Кобзареву, Б. Джелепова направили в войска, Никитин остался в Ленинграде — Алиханов прибыл в Казань один, все его сотрудники воевали или занялись иными работами.

Иоффе подсказывал военным властям, как лучше использовать в армии призванных физиков. Среди предписанных им документов был и такой:

«Начальнику штаба ополчения города Ленинграда.

Копия: Заместителю по политической части командира Выборгской Добровольческой дивизии.

Направляем к вам научных — работников-физиков Смушкевича, Анитова, Панасюка, Ривкина, Певзнера, Берестецкого, Писаренко, Русинова, Джелепова Б. С., изъявивших добровольное желание быть использованными для управления сложными видами вооружения (электроника, радиотехника, рентгенотехника, зенитная техника).

Институт удостоверяет, что перечисленные товарищи являются высококвалифицированными специалистами или командирами специальных родов войск и все владеют иностранными языками (немецкий, английский), поэтому их необходимо перед направлением в часть пропустить через аттестационную комиссию для более целесообразного использования.

Директор ЛФТИ, академик

А. Ф. Иоффе

Секретарь партбюро ЛФТИ

Я. Ф. Федоренко

5 июля 1941 года».

Почти восемьдесят человек ушло в армию из Физтеха, около сорока — из Химфизики. Эвакуируемых в Казань отправляли в конце июля специальным эшелоном. Комбинированный состав — классные вагоны, теплушки и платформы — подали на станцию Кушелевка неподалеку от института. В Ленинграде оставалось немного физтехофцев — больные, те, кто не мог прервать срочные оборонные работы, и те, кто отказался распроститься с родным городом. Павел Кобеко, замещая уехавшего Иоффе, был един в трех лицах — руководил оставшимися физтеховцами, организовывал эвакуацию, энергично участвовал сам в оборонных работах. Харитон с Зельдовичем закончили усовершенствование новой конструкции противотанковой гранаты, предложенной Рейновым, — применили знание природы взрыва для создания особо эффективного заряда: на полигоне в Павловске худенький Харитон сам метал ее в трофейный танк.

Борис Васильевич вместе с Мариной Дмитриевной получили место в классном вагоне. Тяжело болевший отец Курчатова и мать остались в Ленинграде. Курчатов сам еле ходил — вдруг начались рези в животе, поднялась температура. С усилием помогая брату и жене собраться, он не смог проводить их на станцию и хмуро смотрел из окна, как они уселись в грузовик, полный чемоданов, узлов, туго набитых мешков с теплыми вещами: уезжали на зиму, а не на лето.

Перед отходом эшелона Зельдович отправил Варваре Павловне телеграмму в колхоз — она поселилась там с трехлетней Олей, двухлетней Мариной и их няней, — чтобы все вышли к поезду, он их заберет с собой. На станции Мга эшелон бомбили. Фронт накатывался на железную дорогу, немного уже оставалось до дня, когда Мгу захватили немцы. Железнодорожники предупредили, что, возможно, придется пробираться в Казань по боковушкам. Зельдович поспешно отбил вторую телеграмму — пусть семья на станцию не едет, а ждет в колхозе, он потом как-нибудь проберется к своим. Но эшелон благополучно добрался до Москвы, сутки простоял на Казанском вокзале и отправился дальше по маршруту. На всякий случай Зельдович вышел на станции, назначенной для встречи, и, обрадованный, увидел уже давно ожидавших поезда детей, Варвару Павловну и няню. Оказалось, второй пришла первая телеграмма, предлагавшая выезжать на станцию. Теперь семья собралась полностью — отец, мать, дети.

После отъезда жены и брата Курчатов пришел к Александрову в пустую квартиру — и у него семья эвакуировалась — доканчивать составленную сообща инструкцию по размагничиванию судов. Александров сказал:

— Из Севастополя группа наших что-то не шлет бодрых телеграмм. Видимо, дело там не ладится.

Поздно вечером Курчатов пошел домой. Белые ночи кончились, но и настоящей темноты не было. Налета в эту ночь не произошло, напряженная тишина сковала затемненный город. Курчатов шел, привычно не замечая дороги, он всегда так ходил, погруженный в думы о своих опытах, живыми картинами обозревая мысленно не только обстановку лаборатории, не только людей у приборов, но и глубинное течение процессов: атомные ядра — большие пульсирующие капли — в воображении взрывались, из них исторгались похожие на копья лучи, бешеными зверьками выскакивали нейтроны… Сейчас не было таких картин, он не позволил себе углубляться в них. Но воображение работало. Он видел темный эшелон на железной дороге, на нее — о том сообщали сводки — непрерывно пикировали вражеские бомбардировщики. Эшелон уносит дорогих людей — жену, брата, бывших сотрудников и друзей, — что их ждет в той дали?

…Не один эшелон с учеными мчался в эти часы на восток. Шла гигантская эвакуация промышленности и населения — операция такого масштаба, что и враг не мог ее предугадать, и друзья за границей долго не могли поверить, что она состоялась. И частью этого исполинского перемещения производительных и военных мощностей на восток было и спасение научного потенциала страны. Свыше двухсот вузов, около сотни научных и исследовательских учреждений перемещались в далекие тылы — Приволжье, Заволжье, Урал, Казахстан, Сибирь, Среднюю Азию. Мчались эшелоны с академиками и профессорами, наладчиками приборов и стеклодувами, физиками и экономистами, энергетиками и историками, химиками и языковедами, громоздкими аппаратами и библиотеками. Страна мобилизовала все силы для победы, одним из важных средств победы было всемирное сохранение, была всеполная мобилизация народной интеллектуальной мощи.

3. Новый крутой поворот!

Вызов в Москву пришел с отметкой «срочно». За физиками приехала военная машина — немедленно на аэродром! Курчатов не успел забежать домой за чемоданом с вещами. Александров махнул рукой — летим на юг, обойдемся без багажа. На аэродроме стоял подготовленный к вылету бомбардировщик. Физиков посадили в него.

Фронт был рядом, его отмечала извилистая линия взрывов — по темно-зеленой, местами желтеющей земле змеилась огненно-дымная полоса. Неподалеку пронесся немецкий истребитель, от него ушли, перейдя на бреющий полет. Около Вышнего Волочка вдруг заработала зенитка с аэродрома — приняли своих за врагов. Пришлось идти на снижение. К приземлившемуся бомбардировщику ринулась аэродромная охрана со штыками. «Ложись! Ложись!» — кричали красноармейцы, подкрепляя приказ выстрелами в воздух. Когда явился их командир, летчики зло ругались. Командир просил прощения за горячую встречу, смущенно оправдывался: уже налетали вражеские самолеты на аэродром, а извещения о вас по радио не было. Пилоты и пассажиры пообедали в местной столовой, самолет снова поднялся, взял курс на Москву.

В Москве заместитель наркома адмирал Галлер информировал физиков о положении на юге. Пока мы господствуем на Черном море, но положение осложняется. В Севастополе подорвалось несколько кораблей. Выходы из гаваней усеяны глубинными минами. Если не внедрить эффективного способа борьбы с ними, боевая мощь флота будет серьезно ослаблена. Вылет на юг — завтра. Пока побродите по Москве или отдохните, в «Метрополе» заказан номер.

Курчатов поспешил на Казанский вокзал. В Ленинграде говорили, что физтеховский эшелон застрял в столице из-за пробок на дороге. На вокзале стояло много составов, физтеховский ушел вчера. Курчатов сел писать жене письмо вдогонку. Сегодня, 7 августа, у них с Анатолием все в порядке, к обоим, правда, недавно прицепился не то грипп, не то ангина, болезнь энергично задавили стрептоцидом и кальцексом, желудок тоже перестал болеть, вчера прилетели в Москву, настроение хорошее, работа — он добавил и «жизнь»— интереснейшая, вполне в его вкусе. Перед отъездом заходил к родителям, приободрил стариков, желает своему дорогому и любимому Мурику такого же хорошего расположения духа, как у него. Целую. Привет друзьям!

На другой день, в транспортном самолете, Курчатов припал к окошку. В первые часы полета земля казалась мирной — по шоссе мчались автомашины, змейками красноватых вагонов тянулись поезда, встречались самолеты. Над Украиной стала чувствоваться война — справа вспыхивали зарницы артиллерийской дуэли, на шоссе виднелись колонны спешащих на запад воинских частей. На подходе к Крыму самолет прижимался низко к земле. У Курчатова сжималось сердце — чудовищно глубоко проник враг, несколько месяцев назад никто бы и не поверил, что возможно такое отступление. Все думы внезапно заполонило ощущение собственной вины. Прожитая жизнь беспощадно высветилась. Он увлеченно трудился, но все, что делал, ни на йоту не помогло родине отразить врага. Курчатов молча прикрикнул на себя: «Истерика, возьми себя в руки! Нет моей вины в том, что совершается! Битва только началась, я не стал в сторонку. Никто не посмеет ткнуть пальцем — увиливаешь от нужд обороны в свои абстрактные темы. В древности говорили: „Довлеет дневи злоба его“. Я буду жить заботами — „злобой“ — дня. Все правильно. Я доволен».

— Плохо действует высота? — пересиливая рев мотора, сочувственно прокричал Александров. Он знал, что Курчатов впервые в жизни летел.

Курчатов с усилием улыбнулся.

В Севастополе, в военной гостинице, собралась бригада сотрудников Александрова — старшой Петр Степанов, Анатолий Регель, Юрий Лазуркин, Ефим Лысенко, лаборант Костя Щербо. Степанов доложил, что работа налаживается, но не хватает кабелей и мало выделяют людей в подмогу. У иных командиров не чувствуется доверия к «научникам». Курчатов порывисто встал.

— Мое мнение — немедленно к командующему флотом. По принципу: чем выше, тем скорей.

Принцип не подвел. Флотские снабженцы кинулись выполнять требования «научников». Выделенные в подмогу физикам матросы укладывали на палубах судов обмотки проводов или тянули кабели вдоль борта, опускали и поднимали их по команде: «Вверх! Вниз!» Курчатов, появляясь на площадке, задавал темп, покрикивал на копух. Дни в августе длинные — он вставал в шесть, в одиннадцать возвращался в гостиницу, помощники подравнивались под него.

Помощь командованию обеспечили легко, но недовольство моряков «профессорскими» штучками осталось. Командиры называли размагничивание «принудительной косметикой». Боцманы зычными голосами подгоняли матросов, тянувших кабель, команды физиков заглушались солеными словечками. А затем произошло то, что называется «не было бы счастья, да несчастье помогло» У стенки выстроилась очередь кораблей — лидер «Ташкент», за ним три тральщика. Лидер и два тральщика успели размагнитить, когда пришло распоряжение срочно выходить на задание. Командир отряда заколебался — не оставить ли в порту неразмагниченный корабль? Капитан тральщика, нелестно высказавшись в адрес физиков, занял свое место в кильватере. А на выходе в море прогремел взрыв — три размагниченных корабля минную засаду прошли, неразмагниченный подорвался. Командующий флотом вызвал физиков.

— Больше ни один корабль без вашего разрешения в море не выйдет. Срочно строим контрольную станцию на выходе в море — проверять, достаточно ли размагничены корабли, идущие на боевое задание.

Станцию выстроили в Северной бухте. На дно погрузили немецкую мину с работающим взрывателем, но без взрывчатки, от взрывателя по кабелю подавался на берег импульс на прибор. Над миной теперь проходил каждый корабль, назначенный к выходу. «Добро» получали лишь суда, не вызывавшие импульса во взрывателе, — им магнитные мины не были страшны теперь несколько месяцев: у коварного дракона вырвали зубы. У моряков появилась новая поговорка, ее охотно повторяли: «Перед тем, как в бой идти, побывайте у Лефти»

Александров получил вызов на Северный флот налаживать и там противоминную защиту. «Поедем вместе, Игорь!» — сказал он. Курчатову хотелось побывать на Севере — никогда в Заполярье не был, — но и на Черном море хватало забот. Командующий Черноморским флотом адмирал Октябрьский отказался отпускать обоих физиков. Александров улетел один.

Курчатов с прежней энергией — помощники поеживались, получая задание, — продолжал совершенствовать размагничивание, отмечая в блокноте корабли, прошедшие «косметику». Названия судов записывать запрещалось, он усердно упражнялся в самостоятельно изобретенном коде. Специалисты-шифровальщики головами покачали бы, попадись им его хитрая запись: лодка — ландо, эсминец — экипаж, крейсер — корыто, тральщик — трактор, линкор — лохань. Он кричал помощникам: «Поторапливайтесь с ландо, трактора подходят!» Они посмеивались: за подводной лодкой у стенки выстраивалась очередь тральщиков, одного взгляда было достаточно, чтобы разобраться в обстановке.

В Севастополе появились гости: морские офицеры Лестер и Джонс приехали делиться опытом Британского флота по обезвреживанию коварных мин. Оба не скрывали удивления, что приходится не так учить, как учиться. В Англии применяли безобмоточный метод: «натирание» бортов кабелями, по которым пропущен сильный ток, — для подводных лодок только этот способ и годился. Но на надводных кораблях укладывание на палубе по определенной схеме мотков кабеля давало такой же эффект, это в лаборатории Александрова установили еще в предвоенные годы. Оба офицера усердно записывали данные «обмоточной схемы».

Вначале объяснения давал Лазуркин, но его английский язык насторожил Лестера: офицеру из Лондона не верилось, что русский может так владеть лондонским произношением. Лестер явно сторонился Лазуркина.

— Юра, он считает тебя разведчиком! — с восторгом объявил Степанов. — Он опасается, что любое неосторожное слово выдаст какую-нибудь английскую государственную тайну. А то, что ты ни о чем его не расспрашивал, только отвечал, всего страшней! Именно таковы шпионы экстра-класса! Они говорят сами, а тайны выуживают из молчания слушателей. Пообъясняй ему побольше, пусть он помучается!

Зато с Курчатовым Лестер разговаривал свободно. Курчатов не только объяснял, но и расспрашивал. И его английское произношение не годилось для разведчика. Особенно же подкупало обхождение — громкий голос, ослепительная улыбка, приветливость…

Днем порой выпадали свободные часы. Курчатов шел на пляж, бросался в воду. Это было главное удовольствие — долгое, на часы, плавание по волнам, нырянье, бултыханье, недвижное, если была погода, лежание на воде. Погода стояла отличная — знойное южное лето, умиротворенное, томное, когда не ревели сирены, не хлопали зенитки, не грохотали авиабомбы. Но в тревогу и не позволяли выходить на пляж. И Курчатов, уставая энергично плыть, переворачивался на спину, покойно раскидывал руки на воде, глядел в небо, долгие минуты так лежал, не шевелясь, мягко покачивался на волне, из воды высовывались только пальцы ног да обращенное к нему лицо. Наступало особое время — одиночество, время раздумий, время трудных споров с собой. Здесь, метрах в двухстах от берега, можно было не заботиться о том, чтобы выглядеть бодрым, можно было расковать свои запоры — муку души выпустить невидимым паром наружу. «Наслаждается наш Генерал!» — ворчали физики, глядя, как недвижно лежит на воде Курчатов. Это было терзание, а не наслаждение, непрестанно возобновляемая горечь — самодопрос и самоисповедь. Над головой раскидывалось безоблачное небо, в его сверкающую синеву было больно смотреть. Курчатов, не закрывая глаз, все смотрел на небо, на север, солнце обходило справа налево, север оставался перед глазами. Там, на севере, он начинал свою научную жизнь, там и закончил ее. Нет, надо понять, немыслимо и жить дальше, если этого не понять: правильно ли поступил, что так внезапно закрыл лабораторию, так безоглядно развеял сотрудников? «Довлеет дневи злоба его!» Уж очень большая она, эта «злоба», трудная эта забота дня! Да, все правильно, каждый должен сегодня всеми силами души, ума, рук работать на фронт. Ядерная лаборатория не давала оборонного эффекта, ее надо было закрыть. Но если так, то зачем столько лет он отдал ядру? Какой результат? Ядерной энергией не овладел, ядерного котла не сложил… Всю жизнь гнался за западными экспериментаторами, иногда кое в чем догонял, но вперед не вырвался — и теперь уже не вырвется, они уходят вперед… Стало быть, вся прошлая жизнь — ошибка? Жизнь, не давшая результата? Так? Будешь ее продолжать? Будешь ее менять?

Уставая от жестоких мыслей, он поворачивался на живот и плыл на берег. Времени было достаточно, чтобы снова запереть себя на запоры. Он вылезал из воды с таким довольным видом, что каждый видел: в большую пользу идет плавание этому крупному, красивому, ладно скроенному, крепко сшитому, ослепительно улыбающемуся мужчине — всем бы такое здоровое удовольствие!

А в гостинице, придвигая бумагу, он разговаривал с женой. Она в своем далеке тосковала, у нее болела нога, не ладилось с квартирой, не хватало денег. Он старался ее ободрить и утешить, лучшее ободрение — рассказ, как ему хорошо. Он расписывал свои удовольствия, их было немного, но важные — погода отличная, он много купается, на базаре появились фрукты, овощей хватает, помощники чудные… О работе писал лишь, что интересная. И о том, чем товарищи заняты, не спрашивал, и о войне не упоминал, это была тема не так запретная, как печальная, дела на фронте шли все хуже, у них в Севастополе тоже — она знала это по сводкам. Зато налегал на красоты юга, на любовь к ней. «Здесь сейчас чудесные ночи с прекрасным черным небом. Без тебя тоскливо. Как тебе там живется?» «Последние дни несколько меньше занят, купаюсь. Появились мировецкие груши, к которым мы относимся с энтузиазмом. Начинается виноград. Стоят чудесные ночи, все время тебя вспоминаю. Вчера была гроза — думал о тебе». «С едой очень хорошо: южная кухня мне нравится очень. Вообще вполне здоров и даже насморк почти прошел. Здесь стоит чудесная ясная и жаркая погода. Любуюсь яркими красками Крыма, замечательным вечерним небом, лунным морем, амфитеатром домиков с черепицей». «Я чувствую себя хорошо, вполне здоров, отношение ко мне хорошее. Очень доволен тем, что вижу, что моя работа полезна. Передай Монусу (Соминскому), что он — голова, что нашел мне применение. Без тебя скучно очень».

И снова и снова: «Здесь бывает иногда изумительно. Вчера, например, я просто глаз не мог оторвать от моря. Заходило солнце, и на зеленой воде переливались яркие, блестящие красные пятна, а вдали громоздились красные и желтые облака. Пиши почаще». «Моя жизнь здесь идет по-старому. После нескольких дней ненастья здесь опять солнечно и тихо. Сейчас иду купаться. Скучаю без тебя очень».

Только на краткое время в этих улыбчиво-бодрых письмах прорывалось уныние. В Ленинграде скончался отец, мать осталась в блокированном городе. Курчатов вспоминает, как перед отъездом посетил родителей. «Наше прощание было очень грустным — именно в ту ночь я почувствовал, как я их люблю и какие они слабые и беспомощные». И в следующем письме: «Последи за Борькой, постарайся успокоить его и облегчить ему жизнь. Очень грустно за маму, но сделать сейчас все равно ничего нельзя, остается только ждать и рассчитывать на судьбу».

И в который раз — в новых письмах — настойчиво: «Здесь опять установилась хорошая погода, тихо, солнечно, хотя и прохладно. Обо мне не беспокойся, у меня все есть…» И чтобы усилить впечатление о своем хорошем бытии и добром настроении, он разнообразит обращения: «Дорогая, любимая, родная, женка, девочка, Мурик, Мурсулинка», а себя весело именует «Гарун, Гарунчик, Гарунишка, Цыганок» и обнимает ее, и горячо прижимает к груди, и целует, целует, целует!

И лишь одной темы он не касается в письмах: лишь о прошлой работе не позволяет себе говорить. Прошлого больше не было, он жил настоящим. Здесь была глухая рана, ее нельзя коснуться даже осторожно — она болела от любого слова, как от грубого прикосновения. Он разрешал себе быть только бодрым, энергичным, веселым. Это было больше, чем «флаг корабля». Это был способ существования.

В октябре немцы прорвались в Крым, блокировали город с суши. Физиков предупредили, что пора сдавать размагничивание судов самим морякам. Смена была готова — группа морских офицеров, прослушавших лекции Курчатова по основам магнетизма и набивших руку на практическом размагничивании. Была готова и рукопись Курчатова по защите от магнитных мин, ее передали в типографию — издать брошюрой.

Вечером 4 октября первую группу физиков — Курчатова, Лазуркина и Регеля — вместе с их приборами доставили на плавучую базу подводных лодок «Волга» в Северной бухте. Только катер подошел к плавбазе, зазвучала воздушная тревога. Перегрузка шла под аккомпанемент бомбежки и стрельбы зениток, в сиянии сброшенных с самолетов осветительных ракет. Налет был отражен лишь за полночь. Три судна воспользовались кратковременным спокойствием, чтобы выскользнуть в море.

По заданию надо было идти ночью вдоль южного берега Крыма к Новороссийску — дорогой самой короткой, но и самой опасной. Два корабля так и пошли, а командир «Волги» повернул на юг, приказал радистам вести лишь прием и не откликаться на вызовы. Курчатов всю ночь был на ногах — поднимался к капитану на мостик, ходил к помощникам, разместившимся на палубе. К рассвету из радиопередач узнали, что два других судна потоплены немецкой авиацией. Когда на юге показались горы Турции, «Волга» повернула на восток, к Поти, благополучно подошла под защиту кавказских береговых батарей.

В Поти физики возобновили размагничивание кораблей, но дело здесь шло гораздо медленней, Курчатов нервничал. На некоторое время он уехал в Туапсе налаживать и там размагничивание. Свободное время используется для писем жене. О бегстве на юг одна фраза: дорога «сопровождалась несколькими острыми моментами и была, в общем, тяжелой». И сразу увлеченное: «Зато можно было полюбоваться прекрасным морем с богатейшим разнообразием красок, блестящих временами, а временами мрачных и величественных». Живописания природы делаются все настойчивей и многозначительней. Он как бы перестал быть физиком, он чувствует себя лириком. Он исподволь готовит жену к новому крутому повороту жизни — обиняком предупреждает, что к прошлому возврата не будет. Марина знает, как он любит море, когда-то мечтал стать моряком. Физика в свое время пересилила море, но теперь он окончательно понял, что только морские стихии ему по душе, без волн и качки отныне нет радости.

И хотя осенняя погода отвратна, льет дождь, дует ветер, море бушует, он старается внушить жене, что на море и плохие условия хороши: «Качало, но я, оказывается, так и остался к этому невосприимчив и, наоборот, прихожу всегда в хорошее расположение духа. Вообще все более и более тянет к морю. Вряд ли после вернусь к жизни большого города и кабинетной обстановке. Бродяжничество всегда было мне мило — думаю работать во флоте».

И, отлично понимая, как ее поразит, может быть, и потрясет высказанное скороговоркой решение, тут же торопливо приписывает: «Но это в будущем — сейчас же хочется домой, к тебе и институту». Она должна понять: к «институту» отнюдь не означает «в институт». И чтобы тронуть ее воображение, ссылается на вечные привязанности человека: «Шхуна покачивается, баюкает… и я проснулся, а по стенам прыгали блики и пятна, издревле близкие человеку». А перед этим, в одном из последних писем, он — точный расчет, в холодной, сумрачной Казани в конце ноября идет снег, еда скудная, о фруктах и не мечтать — сочными красками живописует край, где мечтает остаться: «Сегодня прекрасный день: солнце, величественные снеговые горы, в садах мандарины на яркой зелени, желтые листья платанов». Он твердо надеется — она примирится с очередным поворотом жизни. Для него самого сомнений нет. Физика не удалась. Физик в нем кончился. Нарождается лихой каботажник, подлинный питомец морских дьяволов-листригонов, так красочно описанных Гомером. Вот пусть только кончится война!

Но война не кончалась, а усиливалась. О мирном плавании по Черному морю еще меньше можно мечтать, чем о ядерных исследованиях. В Поти на короткое время соединились все эвакуированные из Севастополя физики, затем Лазуркин и Регель уезжают в Баку организовывать размагничивание на Каспии. Контр-адмирал Исаченков вызывает Курчатова в Казань: надо обезопасить и волжские суда от магнитных мин. В Ульяновске Курчатов консультирует начатое там размагничивание. Новый год отмечает в поезде. Состав больше стоял на забитых эшелонами станциях, чем двигался. На пересадочной станции вповалку лежали люди, кто храпел, кто стонал.

По залу ходили санитары, проверяя, нет ли заболевших тифом. Курчатов — от греха подальше — предпочел опасному залу перрон и всю ночь ходил под открытым небом. Легкий матросский бушлат не защищал от двадцатиградусного мороза, под утро зуб на зуб не попадал.

В вагоне Курчатов почувствовал — температура повысилась. Он успокоил себя, до Казани недалеко. Шла середина января 1942 года.

Встреча с женой и братом была и радостна и печальна.

Он испугался — до чего же они похудели! Они испугались еще больше — он еле стоял на ногах. Марина Дмитриевна подала ему письмо:

— От Флерова, Гарик. Он недавно приезжал в Казань, выступал с докладом перед академиками.

Курчатов пробежал глазами письмо. Флеров умолял возобновить ядерные работы, писал, что закрытие их лаборатории было ошибкой. Он настойчиво призывал руководителя к прежним исследованиям.

— Что ответишь? На конверте адрес полевой почты.

— Что ответить? — сказал он устало. — Ничего не отвечу.

Она проницательно смотрела на мужа. Она не верила, что он навеки распростился с прежней жизнью, как уверял в письмах. А он понимал — ей хочется возвращения к старому. Он хмуро опустил голову. Она мягко дотронулась до его лба, испуганно воскликнула:

— Температура! Немедленно в постель. Боже мой, не тиф ли?

Он покорно лег. Она побежала за врачом. Врач сказал, что у больного воспаление легких. Надо бы госпитализировать, да все больницы переполнены ранеными. Ночь прошла беспокойно, Курчатов метался, стал бредить. Утром Марина Дмитриевна поспешила к Иоффе, в выписанных рецептах были лекарства, которых в аптеках не достать. Иоффе пообещал обратиться за помощью в Академию наук и обком партии. Вечером он сам привез все лекарства, присел у постели Курчатова.

— Болезнь по нынешним временам — недозволенная роскошь, — сказал он печально. — Одно обещаю: все, что можно в Казани сделать для вашего выздоровления, сделаем.

Лишь через два месяца Курчатов смог стать на ноги. Он дотащился до настенного зеркала, долго всматривался — из стекла смотрело незнакомое густо-бородатое лицо. Марина Дмитриевна ласково сказала:

— Не узнаешь себя? Побреешься, станешь прежним.

Прежним стать он не захотел. Он объявил, что не расстанется с бородой — во всяком случае, на все время войны. Он с удовольствием глядел на себя в зеркало. У прежнего Курчатова небольшой подбородок — округлый, немного вялый — придавал лицу что-то женственное. О нынешнем волевом, суровом лице никто не сказал бы, что в нем хоть капля мягкости. Мужественное, почти грозное, оно отвечало трудному времени. Он был доволен своим обликом.

Когда Курчатов пришел в Физтех, обрадованный Иоффе усадил его на диван, сам сел рядом.

— Борода вам идет, Игорь Васильевич. Но не боитесь, что пристанет какое-нибудь связанное с ней прозвище? Бороды нынче редкость.

Курчатов с удовольствием поглаживал еще не длинную, но пышную черную бороду. Он ничего не имеет против новых прозвищ. Иоффе сказал, что пора Курчатову приниматься за дело в родном институте, хватит по полгода пропадать в командировках. Как он относится к тому, чтобы снова поработать в лаборатории?

— Очень хорошо отношусь! — весело объявил Курчатов. И, помолчав, добавил — Только не в ядерной.

— Не в ядерной? Какую же тогда вы имеете в виду?

— Мне сказали, что умер от тифа Владимир Лаврентьевич Куприенко, руководитель лаборатории броневых материалов. Как вы знаете, Абрам Федорович, я много лет отдал физике твердого тела. Усовершенствование брони — проблема оборонная. Почему бы и не помочь нашим «прочнистам»? Думаю, это дело по мне. А насчет ядра… Война в разгаре, нужного размаха не обеспечить… Хочу стоять на реальной почве.

Иоффе помолчал, размышляя, потом сказал ровным голосом:

— Я понимаю вас. Вероятно, вы правы. Что ж, возвращайтесь в физику твердого тела.

4. Молчание красноречивей слов

Флеров, услышав о ликвидации ядерной лаборатории, кинулся записываться в ополчение. Но краснощекий лейтенант, который вел запись, разъяснил добровольцу, что он молод, имеет высшее образование — грех разбрасываться такими кадрами. На фронте могут убить и ополченцев, и кадровиков, но каждый должен перед возможной смертью принести максимум пользы. И он внес физика в список людей, отправляемых на летные курсы при Военно-Воздушной академии.

Так Флеров вместо фронта попал вскоре в глубокий тыл, в город Йошкар-Олу, теснившийся двух-трехэтажными домиками на берегу узенькой Малой Кокшаги — туда эвакуировали Военно-Воздушную академию.

В город ежедневно приходили эшелоны с эвакуируемыми предприятиями и институтами. Занятия на курсах перемежались с нарядами на разгрузку вагонов. Во время одного из выходов Флеров узнал, что в Йошкар-Олу эвакуирован из Ленинграда Государственный оптический институт и что размещением ГОИ на новом месте распоряжается Сергей Иванович Вавилов. Флеров выпросился на вечерок в город и побежал к оптикам.

Оптическому институту предоставили лучшее помещение в городе, но оно казалось мрачным и тесным по сравнению с прежним дворцом на Васильевском острове. В комнатах стучали молотки, грохотала передвигаемая мебель, старенькие профессора и женщины переносили папки с бумагами, тащили ящики и мешки. Флеров тоже взвалил на спину ящик и потащил наверх. Работа шла под аккомпанемент споров, непрестанно прерываемых и постоянно возобновляемых. «Мне кажется, ваше предложение неприемлемо, и вот почему…» — говорил один доктор наук другому на лестнице и объяснял, пока они поднимались на второй этаж с грузом на плечах, но, так и не «дообъяснив», уходил по коридору направо, а собеседник налево — спор не затухал, лишь откладывался.

Вавилов обрадовался, что Флеров жив и здоров. Остались ли у него в Ленинграде родные? У Флерова в осажденном городе осталась мать, Елизавета Павловна, она сейчас там одна. У Вавилова под Ленинградом воевал сын Виктор. О том, что ядерная лаборатория закрыта, он слышал. В ФИАНе прекращено, как и в Физтехе, строительство своего циклотрона, ФИАН эвакуирован в Казань, переключен на военную тематику.

— Мы очень многое можем сделать для обороны, — с убеждением сказал Вавилов. — Вы слышали, как дискутируют наши оптики? Это ведь по поводу военных заказов. Армия столько поставила перед оптиками вопросов, столько требует — и новых приборов, и усовершенствования старых, и повышения точности стрельбы, и стрельбы в ночных условиях, темновидения… Огромный круг проблем! Каждый понимает, что его долг — принести максимальную пользу фронту.

И в этот день, и во все следующие, и на занятиях, и на аэродроме, и ночью на койке Флеров неустанно допрашивал себя: делает ли он то, что для обороны самое полезное? Это был маленький, личный, но очень жгучий вопрос: то, что делаю я, может делать любой, но я могу делать еще и то, чего никто, кроме меня, не сделает, — то, чему я долго обучался, к чему имею особые способности. Что же для страны важней? А за маленьким личным вопросом вставал общий, огромный. Молниеносной войны жаждет враг, но война будет, по всему, долгой. А если так, то правильно ли, что прекратили исследования деления урана? И Флеров твердил себе, что нет ни одной физической константы, доказывающей, что урановая взрывчатка — невозможна; наоборот, они таковы, что не может определенное — и не такое уж большое — количество легкого изотопа урана не стать бомбой невероятной силы. А натуральный уран, если подобрать хороший замедлитель нейтронов, просто обязан стать генератором столь дефицитной сейчас тепловой энергии. Речь не о личном благополучии, не о славе, нет, — о военной и промышленной мощи Родины, о своей ответственности за судьбу страны. Внезапное прекращение экспериментов с ураном — ошибка! Ошибку нужно срочно исправить!

Флеров сел за письмо в Москву — в Комитет по научно-оборонным делам. Он перечитал послание — очень убедительно, не может не подействовать! Но не нужно ли дополнительного толчка, поддержки авторитетных ученых? И он написал второе письмо с просьбой вызвать его для доклада комиссии специалистов. На конверте теперь был адрес: Казань, Академия наук СССР, академику А. Ф. Иоффе.

Из Москвы ответа не было, Казань отозвалась быстро. Физико-математическое отделение Академии наук соглашалось выслушать доклад Г. Н. Флерова на тему о цепных ядерных реакциях урана в любое время, когда он сможет явиться. Флеров бросился к начальнику курсов. Начальник с недоумением смотрел на курсанта. Вид у Флерова был удивительно несолиден.

— Вызывают докладывать перед академиками, Флеров? Между прочим, кто вы, собственно? Я имею в виду — по гражданской специальности.

— Младший научный сотрудник Ленинградского Физико-технического института, — отчеканил Флеров сколько мог значительно.

Начальник с сомнением рассматривал бумагу из Казани. Младшие научные сотрудники перед светилами науки с докладами не выступают. Ответ курсанта маскировал какую-то тайну. Начальник разрешил отъезд и дал несколько полезных советов. В Казани голодно. Пусть курсант денег на провизию не жалеет. Со своей стороны, курсы обеспечат его сухим пайком по норме — кое-что перепадет и сверх нормы. Вот командировочные бумаги, желаю успеха, курсант Флеров!

С полным мешком еды Флеров появился в Казани и прямо с вокзала направился в университет.

Казань, город среднего областного масштаба, в первые месяцы войны вдруг превратился в научную столицу страны. Сюда эвакуировали всю Академию наук, большинство академических институтов. Город уминался, уплотнялся, сгущался, каждое мало-мальски свободное помещение захватывалось, с теснотой мирились.

В широченных коридорах университета у стен стояли столы, за ними работали теоретики, несли административную службу руководители отделов. Повсюду Флерову встречались знакомые — похудевшие, ослабевшие, побледневшие. Неважный облик странно не совпадал с горячими речами, все радовались встречам, все делали какое-то свое, очень важное и очень нужное дело. Флеров узнал, что Курчатов на юге, но должен вернуться; что Марина Дмитриевна получила комнату, правда проходную, а Борис Васильевич ютится в темноватой, сыроватой каморке, зато отдельная, роскошь просто как повезло человеку! Что Неменов и Щепкин сейчас на Северном флоте; что Арцимович организовал лабораторию приборов для ночного видения, а сотрудники у него — курчатовцы Юзефович и Гринберг, риановцы Гуревич и Алхазов, даже из «Капичника» один — Александр Шальников; что алихановец Козодаев у Кобзарева, тоже темновидящие приборы, только не оптические — радиолокаторы; что у Зельдовича экспериментальная лаборатория по взрыву, конструкторы «катюш» частенько туда наведываются; что Алиханов вроде бы собирается возобновить изучение космических лучей в горах Армении, попросил в экспедиционные теоретики Померанчука; Чук с женой тоже сейчас в Казани; и Ландау здесь, и Капица.

Еще о многих других физиках услышал Флеров, обходя университет, а среди прочего узнал, что в Казани и Давиденко.

Вечером гость из Йошкар-Олы был у друга. Давиденко, посмеиваясь, излагал одиссею своих мытарств. И в ополчение записывался, и на военный завод вытребовали, и на Ладоге — попали под ночную бомбежку во время эвакуации — чуть не потонули. Флеров посочувствовал:

— Тебя не узнать! Раньше ведь чем брал? Щеки — кровь с молоком!

— От прежнего литража крови — половинка! — Давиденко осторожно поинтересовался: — Как Елизавета Павловна, Юра?

Флеров с минуту молча смотрел на пол.

— Пишет. Очень ослабела. А я не могу помочь…

Узнав, что Флеров ратует за возобновление ядерных исследований, Давиденко пожал плечами:

— Немцы под Москвой, осадили Ленинград, мы потеряли Донбасс и Харьков. До ядра ли?

Флеров раздраженно ответил:

— Таскать хвосты самолетов может каждый. И я убежден, что за рубежом продолжают работать с ураном. Мы потеряем время. Что, если потеря будет невосполнимой?

— Так-то так, но разве тебя послушают? Кто ты для академиков? Поблагодарят: ах, как интересно! И будьте здоровы — уматывайте, откуда прибыли. Вот и вся реакция — обрыв цепи на первом звене.

— Я и Курчатову напишу. Он возвратится к урану!

— Ну, дай бог нашему теленку волка съесть! — великодушно отозвался Давиденко.

Это число, 11 декабря 1941 года, Флеров в блокноте обвел красным кружком — с этого дня, он не сомневался, начнется поворот. Он обвел взглядом сидевших впереди академиков: Капицу, Хлопина, Семенова, Светлова — на его имя год назад посылали письмо с программой урановых исследований. Позади разместились свои — Арцимович, Гуревич, Померанчук: молодые люди, а как постарели, как посерели за полгода!

Иоффе пригласил гостя докладывать. Доклад был сжат и убедителен: сводка данных по делению урана, системы плавнотекущих реакций на замедлителях — тяжелой воде и гелии, — взрывосоздающие системы на быстрых нейтронах. Все принципиально возможно: и создание мощных источников энергии, и мощное оружие. Прекращение ядерных исследований было неразумно, их надо срочно возобновлять.

— Начнем обсуждение, — предложил Иоффе.

Обсуждение было непродолжительно. Доклад впечатляет, но где взять средства на такие большие работы? И кого разрешат отвлечь на них? Нет, время еще не созрело для возобновления исследований урана!

Иоффе объявил теоретический семинар оконченным. Флеров с отчаянием спросил, когда все разошлись:

— Абрам Федорович, неужели не возобновим работ по ядру?

Старый академик печально покачал головой:

— Вы видели реакцию слушателей? Штаты урезаны, снабжение материалами — мизер! Курчатов отошел от ядра. Лейпунский и Синельников переключились на оборонные темы, то же и московские ядерщики. Алиханов просится на Алагез, на космические лучи. Кто возглавит ядерные эксперименты? С кем работать, Георгий Николаевич?

Флеров, подавленный, ушел. На улице повстречался Зельдович, он поинтересовался, что было на семинаре. Флеров хмуро ответил: результатов нет, не понимают академики важности урана. Как, кстати, дела Казани? Как бытовые условия? Работа интересная?

Бытовые условия — нормально эвакуационные, разъяснил Зельдович. Ему выделили большую комнату, перегородили ее проволоками, на проволоки навесили простыни и занавески, образовались почти уютные отсеки — для родителей, для няни, для двух девочек, для него с Варварой Павловной. В общем, живем, а когда дети спят, то и посидеть над расчетами можно.

О работах своей лаборатории Зельдович говорил с большим воодушевлением, чем о жилье. Тема — горение порохов. В подробности вдаваться нельзя, но открыто много интересного. Классическая баллистика часто неверно — с точки зрения физики и химии — трактовала процесс взрыва, стадии горения взрывчатки. Для пушек новые находки не так уж важны, но для ракетной артиллерии — первостепенная важность! Масса хозяйственных забот — доставать приборы, мастеров, рабочих, помещение. И администратор, и экспериментатор, и, не исключено, понадобится стать еще конструктором и изобретателем. И, конечно, продолжаются теоретические работы, хотя столько времени, как прежде, отдавать им не удается.

— А вы возвратились бы к ядру, Яков Борисович? Столько вы с Харитоном сделали для теории цепного распада урана…

Да, к ядру Зельдович возвратился бы с охотой. Кое-что было сделано, еще больше можно бы сделать! Взрывную реакцию осуществить чрезвычайно трудно, здесь проблемы не столько ядерные, сколько макрофизические, они с Юлием Борисовичем это доказали. Но реализовать самоподдерживающуюся реакцию с непрерывным выделением энергии проще, такая установка поддается контролю, в том числе и саморегулировке. Кстати, в новых работах уточнены цепные закономерности. И если они еще когда-нибудь вернутся к урану, тогда очень пригодятся созданные сегодня методы расчета цепных реакций.

Флеров слушал и думал, что ему раньше не виделись отчетливо все препятствия, мешающие возобновлению урановых исследований. Он считал, что дело в косности, в равнодушии, в неправильном понимании, — нет, оно сложней! С каким увлечением этот молодой доктор наук описывает, сколько нового удалось обнаружить в старом-престаром, известном-преизвестном, еще со времен алхимиков изучаемом процессе горения пороха! И как нужны, как важны эти новые открытия, это новое знание древнего процесса для реактивной артиллерии, тоже новом виде оружия — из молодых «богов войны». Вот оно, быть может, главное препятствие к возобновлению ядерных работ! Оно в увлечении бывших ядерщиков своими сегодняшними делами, в понимании того, что дела эти важны для обороны. Все переменилось бы, если бы он, Флеров, доказал, что возобновление урановых исследований еще важней! Доказать это он не может даже самому себе — он только чувствует, что это так.

— Да, я поработал бы в теории цепных ядерных реакций, Георгий Николаевич! — повторил Зельдович, прощаясь.

Возвратившись в Йошкар-Олу, Флеров написал Курчатову. Он знал, что это скорей акт отчаяния, чем практическое действие. Ученик уговаривал учителя возобновить прерванные работы. Он упрашивал «блудного сына» вернуться в отчий дом. Он не писал, лишь повторял это выражение про себя, в нем звучало не оскорбление, а уверенность, что не может учитель не вернуться в область, какую сам создавал, в какой стал самой крупной в стране фигурой. Зато в письме в осажденный Ленинград к Панасюку он не постеснялся: писал Игорю Васильевичу, звал его в Физико-технический институт. Он должен вернуться туда… Может быть, мое письмо поможет этому возвращению «блудного сына». Оба послания были брошены в почтовый ящик. Кончался декабрь — первое полугодие войны.

В том же декабре школа летных техников была закончена, в петлицах Флерова появились два «кубаря». Окончание школы ознаменовалось отправкой на юг: сперва на аэродром под Новым Осколом, потом под Касторной, в начале февраля — у Воронежа. Ответа от Курчатова не было. Учитель не отозвался на страстный призыв ученика. Технику по спецоборудованию самолетов работы хватало, можно было не предаваться мечтам об «урановом динамите»: видимо, идея бредовая, ее отстаивают только люди, «отделенные от действительности толстым слоем ваты», — так он сам с горечью признался в одном из писем.

В Воронеже летный техник однажды — на передовой наступило временное затишье — получил увольнительную для посещения библиотеки университета: командование знало, что странный лейтенант выступает перед академиками, — он, похоже, разрабатывал какие-то секретные военно-научные вопросы. В библиотеке Флеров накинулся на иностранные журналы. Немецкие были только довоенные, но английские и американские — свежие. Наконец-то он узнает, как продвинулись в изучении урана за последние семь-восемь месяцев англо-американцы!

Библиотека не отапливалась, Флеров ежился под легкой шинелью и, дуя на коченеющие пальцы, листал журнал за журналом. Ни в одном не было статей об уране. Урана больше не существовало в физике, в ней не было проблемы цепных ядерных реакций. Это могло означать одно: все относящееся к урану засекречено. Засекречивание работ рассекречивало их значение. Молчание было красноречивей слов. Уран стал насущной военной проблемой. Все иные толкования отпадали.

«Спокойно! — мысленно прикрикнул на себя летный техник. — Без проверки это еще не доказательство!»

Он выписал фамилии крупных физиков, занимавшихся до войны ядерными исследованиями в странах антигитлеровского лагеря. Фамилии выстраивались в колонки: Ферми, Силард, Цинн, Теллер, Андерсен, Уилер, Вайскопф, Бор, Жолио, Халбан, Коварски, Перрен, Чадвик, Фриш, Пайерлс…

Если исследования по урану засекречены, то и эти фамилии стали секретными, работ, подписанных ими, он больше не найдет.

Он снова перелистывал журналы. Все сходилось! Не было в журналах Америки и Англии физиков-ядерщиков. Они прекратили публикации, на них не ссылаются — крупнейшие ученые как бы выпали из истории физики. Вывод был несомненен, очевиден, неотвергаем. Зельдович с Харитоном доказывали, что контролируемую, плавную реакцию распада урана осуществлять несравненно проще, чем взрывную, с мгновенным выделением огромной энергии. Но только эта взрывная реакция — чудовищная ядерная бомба — может заинтересовать военных. Физики

Америки и Англии нацелены на решение задачи труднейшей, они работают сегодня на войну. Но что значит — труднейшая задача? Та трудней, которой меньше отдают ума, воли, интеллектуальных способностей, материальных средств. Флеров зябко передернул плечами — яркое воображение рисовало мрачную картину гигантского сосредоточения умов для создания исполинских средств разрушения…

В часть он возвратился взбудораженный. Дежурный недоверчиво покосился — вот уж загадочная личность лейтенантик! Отпросился в библиотеку, возвратился вроде бы навеселе. И где достал спиртное?

Ночь шла без сна. Решение явилось сразу. Если бы можно было в казарме зажечь ночью огонь, он немедля схватился бы за бумагу — писать по самому высокому адресу: Председателю Государственного Комитета Обороны. На другой день он лучшим своим почерком вывел: «Дорогой товарищ Сталин!» Первая фраза писалась медленно, остальные полились с лихорадочной быстротой — и отнюдь не каллиграфически написанные…

В конце мая Флерова вызвал командир эскадрильи. Флеров молча вытянулся перед начальником. Тот с удивлением смотрел на худенького лейтенанта, старательного, дисциплинированного, но в их летном деле звезд с неба отнюдь не хватающего.

— У вас, кажется, большая рука в Москве? — поинтересовался начальник и, не получив ответа от смущенного лейтенанта, продолжал: — В общем, собирайтесь. Проездные документы готовы.

— Куда? — почти беззвучно — перехватило горло — спросил Флеров.

— Разве сами не знаете? Вас вызывает правительство… От нашей боевой части передайте приветы.

Глава втораяТрубите сбор, но без шума!

1. Через пятнадцать лет или сегодня!

До войны в доме № 11 по улице Жданова помещался Комитет по делам высшей школы. В июле 1941 года началась эвакуация из столицы учебных и исследовательских институтов. Вслед за Академией наук, перебазировавшейся в Казань, сменил место жительства и Комитет по делам высшей школы. Эвакуированный в Томск, он руководил оттуда размещением в восточных городах двухсот вузов, вывезенных из районов, куда надвинулась война. В здании № 11 на улице Жданова остался лишь председатель комитета Сергей Васильевич Кафтанов, назначенный по совместительству и уполномоченным ГОКО по науке. Уполномоченный ГОКО подобрал себе небольшой аппарат — всего одиннадцать специалистов высшей квалификации (некоторые потом стали академиками). И этот маленький аппарат в опустевшем здании выполнял работу, с которой до войны едва справлялась сотня людей. Здесь не в обычае были страховочные согласования, словопрения, осторожничанье. Война требовала смелости, умелости, быстроты. Аппарат уполномоченного ГОКО по науке действовал смело, умело, быстро.

В апреле 1942 года старший помощник уполномоченного ГОКО профессор-химик Степан Афанасьевич Балезин разложил на столе четыре документа и, перебирая их, задумался. Один был объемист — синяя тетрадка в твердом переплете, странички, заполненные формулами и комментариями к ним на немецком языке: трофей, доставленный с Южного фронта полковником Стариновым, командиром минно-диверсионной группы. Отряд Старинова в феврале совершил налет на северное побережье Таганрогского залива; среди убитых немцев; оказался майор, у которого нашли эту тетрадку. Пленные сообщили, что убитый посетил металлургические заводы в Мариуполе и Таганроге. В тетрадке были записи по делению урана.

Месяц назад, в марте, Балезин послал трофейную тетрадь одному из эвакуированных физиков-ядерщиков с просьбой сообщить, заслуживает ли документ внимания. Эксперт известил, что не нашел в записках ни одного нового факта, все это общеизвестные данные, они только свидетельствуют, что немцы не бросают работы с ураном. Что до возобновления аналогичных исследований у нас, то вряд ли стоит во время войны отвлекать на них людей и материальные средства — практический результат будет не раньше чем через 15–20 лет. На всякий случай Балезин послал запрос и специалисту по взрывчатым веществам: перспективное ли дело урановая взрывчатка, стоит ли ею заняться? Специалист, генерал-полковник, много сделавший для повышения эффективности взрывчатых материалов, написал, что проблема урановой взрывчатки дальше сугубо теоретических рассуждений не шагнула. Два таких отзыва позволяли ставить крест на практическом использовании ядерных реакций.

Но одновременно с отзывами экспертов пришла еще одна бумага — она-то и заставила задуматься старшего помощника уполномоченного ГОКО по науке. Техник-лейтенант Воздушного Флота Флеров, в прошлом физик, написал председателю ГОКО, что успешное осуществление цепной реакции деления урана будет иметь огромное промышленное и военное значение, что крупнейшие физики мира сейчас, по-видимому, заняты именно этим и что нужно возобновить и у нас исследования распада урана, если не хотим безнадежно отстать от западных стран.

Балезин собрал в папку все четыре документа, снял трубку и попросил Кафтанова принять его.

Кафтанов с надеждой посмотрел на вошедшего помощника. Он ожидал важного сообщения. Биохимик Зинаида Виссарионовна Ермольева испытывала на мышах новый препарат пенициллин, выделенный ею из плесени и эффективно убивающий гноетворные бактерии. Официальные испытания не закончились, Ермольева пока не обещала скоро передать в производство чудодейственное лекарство, а его так заждались госпитали! Помощницей у Ермольевой была жена Балезина, Тамара Иосифовна. Кафтанов от него узнавал полученные в семейном порядке сведения, каких нельзя было до времени иметь официально.

— Я к вам по поводу урановой проблемы, — сказал Балезин.

— Определили свое мнение? — спросил Кафтанов, просмотрев экспертные заключения и письмо Флерова.

Мнение Балезина было определено. Исследования урановых реакций надо возобновлять. Эксперт-физик не отрицает реальности урановой энергии, только указывает далекий срок 15–20 лет. Флеров, между прочим, тоже говорит о 10–12 годах. Но дело это, по всему, важное, откладывать его нельзя. Существенный аргумент — засекречивание за рубежом работ по урану. Что немцы продолжают интересоваться ураном, видно из трофейного документа. И еще одно: Флеров серьезный ученый, с его предложениями надо посчитаться. Перед войной, во время ядерной конференции в Москве, Балезин слушал в МГУ лекцию этого самого Флерова о делении урана. Худенький паренек, до того моложавый, что казался студентом, говорил о самопроизвольном распаде урана, об урановых котлах, об урановой бомбе. И так описывал взрывную мощь бомбы и вес ее, словно она уже была изготовлена и он держал ее в руках. Нет сомнений, что урановые источники энергии и урановая взрывчатка не плод скороспелых попыток помочь фронту сногсшибательной идеей, а серьезная научная проблема, возникшая еще до войны.

Кафтанову припомнились два обстоятельства, связанные с Флеровым. Заместитель председателя Комитета по Сталинским премиям, он перед войной держал в руках работу Флерова и Петржака по спонтанному делению урана, выдвинутую на премию. Рекомендации были солиднейшие — постановление всесоюзного совещания физиков-ядерщиков, хвалебный отзыв Иоффе, назвавшего спонтанное деление урана крупнейшим открытием года. А штатный рецензент предложил отложить присуждение премии, пока зарубежные лаборатории не подтвердят открытие.

Второе воспоминание было связано с тем, что полгода назад этот же Флеров прислал письмо, когда Кафтанов готовил доклад для ГОКО о том, какие научные исследования надо вести во время войны. В делах Совнаркома и Академии наук нашлись письма Семенова по урановой проблеме, большая программа работ с ураном, подписанная Курчатовым, Харитоном, Русиновым и Флеровым И Кафтанов предложил тогда же, в ноябре 1941 года, возобновление работ с ураном. С ним не согласились, было не до урана — гитлеровская армия надвигалась на Москву.

— Давайте обратимся к товарищу Сталину с просьбой возобновить урановые исследования, — продолжал Балезин. — Чем мы рискуем? Ну, отвлечем на них человек сто, затратим миллионов двадцать — пустяк в масштабе военных расходов. А если откажемся от работы по урану, не обгонят ли нас так, что и догнать потом не сумеем?

Кафтанов встал из-за стола, подошел к окну. За стеклом торжествовала весна, солнце живило землю, распахнуть окно — ворвется птичий гомон, поплывут из садика запахи рано распустившейся сирени. Морозная, ветреная, грохочущая орудиями, сотрясаемая взрывами авиабомб зима кончилась, больше она не возвратится. И немцев нет под Москвой, отогнали врага. Может, все-таки настало время? Ведь прав Балезин — дело важное!

— Подготовьте докладную товарищу Сталину, — сказал Кафтанов.

Балезин вынул из папки еще одну бумагу:

— Уже сделано. Если подпишете, сегодня же отправим в ГОКО.

Кафтанов, прочитав, с удивлением посмотрел на помощника:

— Ни слова о заключениях экспертов. Почему?

— Разве мы обязаны указывать все экспертизы, которые требуем для себя? ГОКО просит заключения по письму Флерова. Вот мы и высказываемся: письмо дельное, нужно возобновить урановые исследования.

Кафтанов усмехнулся, подписал докладную и протянул ее Балезину:

— Повесят вас когда-нибудь за такие умолчания, Степан Афанасьевич. И меня заодно с вами.

Через три дня докладная вернулась из ГОКО с резолюцией: «Организовать необходимые исследования по урану».

2. Волга начинается с ручейка

Балезин пожал руку Флерову, пригласил садиться. Техник-лейтенант присел так осторожно, словно боялся резким движением поломать стул. Он скромно сложил руки на коленях, ждал, не задавая вопросов, только краска на щеках и прерывистое дыхание выдавали волнение.

— Мы вас демобилизуем из армии и направляем обратно в Физтех. Будете продолжать работы, прерванные войной, — объявил Балезин.

— Восстанавливается вся лаборатория Курчатова? — быстро спросил Флеров. — Ядерными исследованиями, между прочим, занимались и в Харькове — Лейпунский, Тимошук, Синельников… В Москве — в ФИАНе тоже…

Балезин остановил его. О широком развороте говорить преждевременно. Невозможно отвлекать ученых, занятых срочными оборонными проблемами, без специального на то решения правительства. Надо предварительно выяснить, какое внимание уделяется урану за рубежом, какие силы и средства можно выделить у нас. Все это требует времени. Будем набираться терпения.

Терпение относилось к тем свойствам, которые у молодого физика были в большом дефиците. Несколько дней, правда, заполнились до отказа — Флеров составил план первоочередных мероприятий, списки физиков-ядерщиков, написал почти восторженное письмо в Ленинград Панасюку: «Пишу из Москвы… Составляется план работ. В плане и твоя фамилия. Легче будет, если тебе самому удастся приехать в Казань, где, по-видимому, на первое время будет наша база». Друг отозвался быстро. Он сомневался, нужно ли ехать в Казань. Ведь площадка ядерных работ — Ленинград, здесь все оборудование ядерной лаборатории. Не лучше ли возобновить исследования в Ленинграде, несмотря на ужасные условия блокады? Какого мнения Игорь Васильевич? Флеров ответил: «Твое письмо переслал целиком И. В. Курчатову в Казань. Я лично согласен, чтобы ты подготавливал базу в Ленинграде. Если тебя не затруднит, разберись в оставленных мною в ЛФТИ ящиках. Там должен быть уран».

Нетерпеливому физику, еще не снявшему военную форму, казалось, что решение ГОКО о развороте ядерных исследований выйдет на днях, что план работ будет полностью утвержден, что всех ядерщиков, поименованных в списке, срочно возвратят к прежним трудам. Но Кафтанов распорядился отозвать из армии одного Петржака, все остальное ожидало обещанного постановления правительства. Флеров бегал по весенней военной Москве. На фронте наступило краткое затишье перед новой бурей. Весна была тепла и радостна, а физика терзало нервное томление. Ничегонеделание было единственным, чего он не умел делать. Так он промучился неделю, месяц, пошел второй. Сравнительно спокойная весна превратилась в грозовое лето. Флеров попросился в Казань, чтобы хоть что-то начать делать. В Казань ехать ему разрешили.

Прежде всего он доложился Иоффе — прибыл на работу, займусь прежними темами. Академик тепло поздравил его с возвращением в родной институт, пообещал, как это ни трудно, найти помещение для экспериментов. Флерова интересовало, что нового у физиков. Среди нового было и то, что Александров и Курчатов награждены Сталинскими премиями за работы на флоте. Флеров и порадовался успеху бывшего руководителя, и немного огорчился — награды могли привести к тому, что увлекающийся Курчатов слишком привяжется к новой работе. Флерова успокоило, что Курчатов совмещает консультирование работ для флота с работой в лаборатории брони. В то, что прочность броневых листов интересует Курчатова больше прочности ядер, Флеров поверить не мог.

Он побежал к учителю.

Курчатов после болезни еще не начал твердо ходить по земле, а уже надо было бегать. Лаборатория прочности трудилась неторопливо — пришлось внедрять свой дух. Лев Русинов попросился в помощники; он никогда не занимался броней, но согласился изучить новое дело. «Меняю прежнюю специальность на прежнего начальника!» — меланхолически объявил он, притаскивая стопку книг по броневым материалам.

В институте снова зазвучал громкий голос Курчатова, в коридорах снова видели его высокую фигуру — уже через месяц после выздоровления он шагал с прежней стремительностью. И снова он «совмещал» разные темы — помогал Александрову в противоминной обороне и, выезжая в Свердловск, выискивал способы усовершенствования брони. Всю зиму он метался между Казанью и Уралом, а еще не наступила весна, еще полностью не восстановилось здоровье, умчался в Мурманск — Александров запросил оттуда подмоги.

На Севере трудился Вадим Регель, брат севастопольского Анатолия Регеля, с ним сотрудничали бывшие работники ядерной лаборатории — Неменов и Щепкин. На Баренцевом море лето предвиделось тяжелое — планировались большие проводки судов из Англии. Немецкие самолеты засеивали магнитными минами все выходы из советских баз в океан. В Полярном, у площадок размагничивания, выстраивались очереди подводных и надводных кораблей. Малочисленная группа физиков не справлялась с работой. Курчатов сам прочел морским офицерам лекции о размагничивании — дело передали военным. Александров улетел в блокированный Ленинград. Неменов в Архангельск — организовывать и там станцию размагничивания. Щепкин вернулся в Казань. В Казани объявился и Лазуркин. Курчатов поколебался, не привлечь ли полюбившегося севастопольца к броневым делам, но морское командование потребовало инструкции по размагничиванию речных кораблей, Лазуркин сел писать инструкцию — он несколько месяцев после Баку занимался речными судами в Сталинграде и Саратове.

И, беседуя с бывшим руководителем, Флеров со смятением вдруг убедился, что надежд на возвращение Курчатова к ядру нет. Все казалось в нем неожиданным и незнакомым — и так менявшая лицо окладистая черная борода, и ласковое участие, с которым он слушал рассказ ученика о вызове в Москву, и спокойствие, почти равнодушие, с каким отклонил страстное обращение вновь вернуться к ядру. И если бы он рассердился на ученика, столь неделикатно намекнувшего на совершенную ошибку, если бы гневно выговорил, что во время войны имеются и важней проблемы, чем исследования, сулящие успех лишь в далекой перспективе, Флерову стало бы ясней душевное состояние учителя. Но Курчатов только сказал:

— Я рад, что вы займетесь ураном, Георгий Николаевич. Понадобится моя помощь, приходите.

В вежливых словах было сочувствие, искреннее желание при нужде помочь. В них не было лишь стремления властно вмешаться… Именно о таком стремлении, о властной руке учителя мечтал ученик.

Флеров переходил от радости к отчаянию: радовался, что вернулся к любимому делу, отчаивался, что любимое дело не налаживается. Ему отвели помещение в этнографическом музее. Под чучелами — иные были так громоздки, что не отодвинуть, — он установил скудную аппаратуру. Каждый прибор, каждый метр провода, каждый реостат и выпрямитель выпрашивался — любая вещь, даже стул не давался, а одалживался. В унынии физик-одиночка твердил себе, что все переменится, когда выйдет правительственное постановление. Стараясь сохранить бодрость, он извещал Панасюка: «Наконец-то пишу тебе из Казани. Приехал сюда несколько дней назад. Начинаю работу, правда не в том масштабе, как я писал тебе из Москвы… Постановления… достаточно авторитетных организаций о начале работ еще нет… Виделся с Игорем Васильевичем. Работа в основном будет разворачиваться в том же направлении, что и до войны. Поэтому очень будут нужны все радиотехнические детали: лампы, лабораторные мелочи… Упаковывать придется отдельно: вещи очень важные — уран, ионизационную камеру».

В музей пришел Петржак. Приехав в Казань до Флерова, он получил в Радиевом институте оборонное задание. Он со смехом рассказывал, как ошеломила его начальство неожиданная бумага из Москвы. Командир части накинулся: «Говори прямо, кто ты?» — «Лейтенант Петржак, товарищ майор!» — «Врешь, не так отвечаешь! Сам знаю, что лейтенант. В штатском ты кто?» — «Научный работник». Командир, подписывая отпускную, ворчал: «Ученый! И, видать, не малый — замнаркома твоей особой интересуется. А материшься ядреней матроса!»

— Что делать? — с тоской спросил Флеров. — До постановления правительства ядерщиков собирать воедино не будут. Чем сейчас заниматься? Мелочи какие-то, стоящего эксперимента не наладить!..

— Волга начинается с ручейка, — мудро напомнил друг.

— А от ручейка до устья — три тысячи шестьсот километров! Сколько же ждать, пока хлынет настоящий поток? Я полечу в Ленинград собирать материалы и оборудование.

Он пошел к Иоффе с просьбой о командировке. Иоффе связался с Кафтановым, командировку разрешили. Флеров вылетел в Ленинград.

3. В голоде и холоде — под бомбами

Игоря Панасюка с началом войны определили обслуживать передвижную рентгеновскую установку — разъезжать в крытой машине по госпиталям Ленинградского фронта. Когда установка возвращалась в город, Панасюк шел в Физтех — узнать, как дела в институте. Сегодня он направился туда же, но, отойдя от дома, почувствовал, что прогулка не по силам.

День был морозный, мела позёмка. По улицам, с начала зимы не чищенным от снега, в обледенелых ухабах, рытвинах и валах нельзя было просто шагать, их надо было преодолевать. А сил не хватало и на ровную ходьбу. Панасюк недавно — любопытства ради — взвешивался, потеря веса за последние три месяца была поменьше, чем он страшился, но все же больше двадцати килограммов. Особенно трудно одолевались перекрестки: здесь злая позёмка становилась чуть ли не штормовым ветром, надо было постоять, набираясь духу, а потом лишь решаться на переход.

На одном из перекрестков Панасюк нагнал мужчину, отдыхавшего у столба. Мужчина слабым голосом позвал:

— Игорь, ты? Пойдем вместе.

Это был Сергей Баранов, алихановец. Все изменились в дни голода, многих, сильно опухших, было не узнать, но Баранов, здоровяк, альпинист, лишь похудел и посерел. Он же так смотрел, словно не верил, Панасюк ли это. Баранов был из тех, кто отказался эвакуироваться и продолжал работать в Физтехе. Панасюк спросил, как зимуется, как бедуется.

— Пока стою на ногах… Отец пятнадцатого декабря скончался… Мама тоже плоха, говорит, что до весны не дотянет. Ты к нам?

— К вам.

И, шагая с Барановым под руку — так было легче, — Панасюк рассказал, что Флеров начинает кампанию за возврат к работам с ураном: написал Кафтанову, недавно выступал перед академиками в Казани, теперь просит проверить, в целости ли материалы и приборы.

— И ради этого потащился в такую даль? Куда ваши богатства денутся? Постоим на этом углу, и иди назад. Я скажу Павлу Павловичу, что ядерное оборудование может понадобиться. Не беспокойся, у нас ничто не пропадает. Нормально работаем.

Панасюк понимал, что слово «нормально» отнюдь не означает «как до войны». В институте осталось полтора десятка научных работников, человек тридцать технического состава. Но исследования не прекращались. Останавливались трамваи, прекращалась подача электроэнергии, тепла, пара, многие заводы распускали рабочих, забивали ворота — Физтех работал. В институте совершенствовали средства борьбы с врагом: разрабатывали новые приборы, конструкции, материалы — все, что требовал фронт.

Дальше Баранов пошел один. В лаборатории Алиханова, опустевшей, промерзшей — в углах поблескивал лед, — он достал из стола бумагу и карандаш и направился в «жилой флигель» докладывать Кобеко, как выполняется полученное недавно задание.

Жилым этот флигель назывался потому, что только эта небольшая часть громадного здания отапливалась. Кобеко, заменивший Иоффе, получил разрешение разобрать на дрова оставленный жильцами деревянный дом неподалеку. Сперва пытались добыть топливо собственными руками, но на разборку бревен не хватало сил. На помощь из 12-го танкового полка пришла машина, развалила строение, танкисты помогли перенести бревна и доски — в печах запылал огонь. Наталья Шишмарева, перетащившая на санках в Физтех библиотеку института Химфизики, радовалась больше всех: и на спасенные книги химфизиков, и на свои библиотечные шкафы уже поглядывали тоскливыми глазами замерзающие люди — оставшиеся сотрудники Физтеха почти все покинули свои квартиры и семьями переселились в институт.

В бывшей квартире Александрова пылала плита, на плите стояли чаны и реторты со змеевиками и охладителями. Кухня напоминала лабораторию алхимика. На складе обнаружили бочки с олифой. Кобеко придумал извлекать из нее пригодное в пищу льняное масло. Главный алхимик, его жена Софья Владимировна, строго вела «режим максимальной выгонки».

Когда Баранов вошел в «алхимическую», к институту подъехал Кобеко на велосипеде. Старенький, обшарпанный, погнувшийся велосипед был единственным механическим средством передвижения в Физтехе. На этой «лошадке» Кобеко ездил в Смольный, на заводы, на передовую, на Ладогу — во многих местах нуждались в физиках, их руководитель, единственный, сохранял относительную мобильность.

— Граммов по двадцати масла завтра выдадим каждому, — порадовал Баранова Кобеко, удостоверившись, что перегонка идет хорошо. — Идемте ко мне. Как задание, Сергей Александрович?

Баранов показал, что сделал.

— Сегодня в институте не задерживайтесь, — посоветовал Кобеко. — Ведь вам шагать через весь город, а ветерок из вредных.

Баранов ушел к себе. Кобеко занялся сборкой «прогибографа». На полу стояла металлическая тумба, выломанная из ограды Политехнического института, на столе лежали метеорологические самописцы, стальные прутья и проволока — все это были составные части нового прибора. Недавно у физиков попросили срочной помощи. На «Дороге жизни» по Ладоге стали проваливаться под лед автомашины. Аварии были загадочны — на дно уходили чаще других не тяжело груженные машины с востока, а машины из Ленинграда, вывозившие людей. Наблюдения показали, что авариям предшествуют колебания ледовой поверхности. Движение машин вызывало раскачку льда: на какую-то пока неизвестную скорость лед резонировал особенно сильно. Нужно было найти эту опасную скорость. Кобеко дал идею самописца, регистрирующего колебания льда. Рейнов придумал конструкцию. Рейнов сейчас работал в Комиссии по реализации оборонных изобретений и жил в Смольном. Кобеко, тоже член этой комиссии, частенько туда наведывался; прогибограф разрабатывался сообща.

В комнату вошла дочь Иоффе, Валентина Абрамовна. Высокая, похудевшая, сохранившая всю свою «довоенную» порывистость, она недовольно потянула носом воздух. Кобеко не расставался с трубкой, но теперь из нее несло не прежним тонким ароматом «Золотого руна», а каким-то зловонием. Рассмеявшись, он положил трубку в карман — ничего не поделаешь, трудности, примешиваем к табаку сухие листья и даже солому.

— Валентина Абрамовна, к нам вылетел из Мурманска Александров. Готовьте кабели, приборы, проверьте, достаточно ли батарей для размагничивания судов. Выедем в Кронштадт все вместе.

Валентина Абрамовна ушла, появился Рейнов. Ему повезло — шла машина на Белоостров, добрый полковник довез до института, обещал вечером взять обратно. Рейнов положил на стол два куска хлеба, один граммов на сто двадцать, другой граммов на сто. Рейнов числился в «шишках», ему, как «тыловому военному», даже в самом голодном месяце, в декабре, давали не только 250 граммов хлеба, но и немного горячей пищи. Сам вечно голодный, он иногда приносил в Физтех часть своего пайка.

— Замечательно! — Кобеко завернул кусок побольше в бумагу. — Это Жене Степановой, если не возражаете. — Степанова недавно принесла в Физтех истощенную трехлетнюю девочку, родители которой погибли от голода, и весь институт, отрывая крохи от пайков, старался спасти девочку. — А это мне. — Разрезав кусок пополам, он кинул одну половину в рот, другую отложил. Рейнов молча следил за его движениями. Кобеко весело сказал: — Не гляди так жадно, все равно не дам — это жене.

Оба стали соединять детали прогибографа. Прибор понемногу превращался в прочную конструкцию, она должна была работать в ветер и мороз, в снегопад и обрастая льдом. На дворе стемнело. Физики зажгли масляную коптилку. В кабинет вошел красноармеец и сказал, что машина пришла. Рейнов с сомнением посмотрел на прибор — не остаться ли на ночь? Имеются кое-какие недоделки. Кобеко подтолкнул его к дверям. В Смольном на ужин давали по черпаку каши, таким добром не пренебрегают.

— Я сам исправлю ночью все недоделки. Утром обеспечь из Смольного машину, повезем демонстрировать изобретение.

Баранов покинул институт засветло, но уже стемнело, когда он подходил к Московскому вокзалу. До дома было еще не близко, но ему захотелось повидать профессора Вериго — у него он проходил свой аспирантский стаж. Вериго жил на улице Восстания, недалеко от Знаменской церкви. Баранов часто бывал у него на квартире и с опаской вспоминал огромную, похожую на зал комнату. И в хорошие годы здесь было холодновато, в эту же зиму вряд ли теплей, чем на улице. Не замерз ли учитель? Баранов успокаивал себя — профессор крепче дуба, несокрушимей скалы! На четвертом десятке лет прыгал с парашютом, столько раз поднимался на Эльбрус, карабкается по кручам, как горный козел. Крупный ученый, специалист по космическим лучам — всему можно учиться у него: и науке, и спорту, и человеческому благородству, и тонкой воспитанности, и дружелюбной вежливости…

Все же Баранов постучал в дверь с беспокойством. Послышались шаркающие шаги, знакомый, но очень усталый голос спросил, кто пришел.

— Я, Александр Брониславович, Баранов!

— Ты, Сережа? Вот не ожидал!

Вериго впустил ученика, шел впереди, показывая дорогу. Баранов, пораженный, остановился на пороге. В большой комнате на стенах нарос лед, углы затянуло инеем. Посередине профессор устроил горный бивак — раскинул небольшой шатер, на нем — для утепления — шубы, ковры, меховые куртки, даже лыжные брюки.

Внутри шатра стояли койка, стол, табуретка, на столе — стопочка книг. Светила маленькая лампочка, питавший ее аккумулятор был упрятан под столом. Вериго сел на койку, Баранов — на табуретку. Профессор был в двух свитерах, голову обмотал шалью, прилаженной так аккуратно, что она казалась пушистым чепцом. Он похудел, но больным не выглядел: железное здоровье не отказало даже в эти страшные дни.

— Вот так и живу, — сказал он с удовлетворением. — Утеплился, осветился. Все же полсотни лет, пора и об удобствах позаботиться. Прости, что сразу не открыл. Поговаривают, одиноких грабят. Ну, с одним справлюсь, даже от двух отобьюсь, а если их трое? — Он вгляделся в ученика, покачал головой: — Не радуешь, Сережа. Очень подался. Не падаешь?

— Стараюсь не падать. Хожу в Физтех помаленьку…

— Темы интересные?

— Оборонные. Трудно — голова варит не очень…

— И у нас оборонная тема. — Вериго вздохнул. — Малость простудился, неделю не был в Радиевом институте. Думаю, справляются, дело-то налаженное. Ты не слыхал? Делаем светосоставы!

И он с увлечением стал рассказывать, как от них потребовали светящихся красок, чтобы артиллеристы, летчики, водители машин и в условиях затемнения могли видеть свои приборы. Пришлось поломать голову. Главное — не было солей радия для светящихся составов. Мобилизовали «внутренние ресурсы» — содрали всю штукатурку в комнатах, где прежде работали с радием, пустили в дело разные отходы. В общем, задание выполняем на «отлично»!

— Покажи, что у тебя. Вижу — есть затруднения. Может, помогу.

Баранов начертил схему заказанного приспособления. Вериго другим карандашом отмечал, что ему казалось недостаточно надежным.

— Теперь вроде лучше. — Вериго посмотрел на часы. — Два часа проработали с тобой. Такой гость лучше любого лекарства. Ничего, скоро и я выберусь в свой Радиевый.

Баранов поднялся.

— Постой минутку, Сережа. — Вериго сунул руку под подушку. — Есть у меня одно сокровище, надо поделиться.

Он вытащил три большие плитки столярного клея, одну положил обратно, две протянул Баранову.

— Мне и одной хватит до лучших времен. А ты молодой, трата сил у тебя больше. — У Баранова показались слезы, он растерялся — то ли сразу прятать подарок, то ли раньше вытереть глаза. Вериго погрозил пальцем. — Ну-ну у меня! Всегда знал тебя за мужчину. Бери, бери! Отличная похлебка из клея, проверял сам. После войны нам с тобой еще на Эльбрус подниматься, должен же я позаботиться о твоих силах.

Вериго, проводив ученика, снова тщательно заперся.

Баранов шел по Невскому, пошатываясь от волнения. У всех теперь походка была нетвердая, никто не обращал внимания. Немецкая артиллерия вслепую обстреливала город. По ночному небу шарили прожекторы. Дома мать сказала:

— Сереженька, тебя так долго не было, я тревожилась.

Он положил на стол две плитки клея. Она радостно схватила их.

— Откуда? Как ты достал?

— Александр Брониславович прислал в подарок. Говорит, из животного клея хороший навар. Неплохо бы сегодня поужинать супом, мама.

Вместо того чтобы идти на кухню варить суп, она опустилась в кресло и молча заплакала.

В конце февраля из Мурманска прилетел Александров с рюкзаком, полным еды, щедро оделял припасами знакомых. Один перевязанный веревкой пакетик с концентратами он отложил для старого друга.

Кобеко информировал Александрова, как идет подготовка к весеннему размагничиванию судов. В Кронштадт придется пробиваться ночью — дорога интенсивно обстреливается. Перед вылетом в Кронштадт Александров навестил друга. Он долго стучался в запертую дверь. Из соседней квартиры вышла молодая женщина с опухшим от голода лицом.

— Чего барабаните? Ведь не горим же!

— Хозяина надо. Где он, не знаете?

— Там же, где все скоро будем. — Женщина заплакала. — Отвезли три дня назад на санках. Похоронили без гроба. Где сейчас гроб достанешь? И жена его там же. На три дня раньше…

Александров смотрел на плачущую женщину — горло перехватил ком. В открытой двери показалась девочка, со страхом посмотрела на посетителя, потом перевела взгляд на пакет и больше не отрывалась от него — глядела, как зачарованная, испуганно и с надеждой. Женщина, вытирая слезы, сказала:

— Вы не родственник им? В квартире все в целости, не сомневайтесь. Ключ у меня. Хотите посмотреть?

— Не надо. Держите! — Александров сунул ей пакет, быстро сбежал вниз.

Она что-то говорила сверху, он не слышал. Неподалеку тяжко рванул выпущенный немцами снаряд.

4. Прыжок в блокаду

Флеров прилетел в Ленинград осенью.

Он ходил по пустой квартире, садился, вскакивал. Мама умерла от голода зимой — все в комнате напоминало о ней. Он слышал ее голос, диван сохранил вмятину в углу, она любила сидеть на этом месте. В шкафу лежало стопочками чистое белье. Находиться в этой комнате было тяжко. Флеров старался подольше пребывать в Физтехе.

Старых знакомых было немного — кто эвакуировался в Казань, кто воевал, кто размагничивал корабли в Кронштадте, многие болели, иные умерли… Флерову рассказали, как спасали алихановца Никитина. Он в январе промочил ноги и слег на полных два месяца. В марте приплелся в Физтех, стал продолжать работу, прерванную болезнью, но ноги опять отказали — свалился тут же в лаборатории, не смог сам подняться. Кобеко дотащил его до саней, повалил на доски и волоком доставил в госпиталь. Никитина вторично поставили на ноги и вывезли на Большую землю — так теперь ленинградцы называли все, что было вне кольца блокады.

Флеров с радостью убедился, что сохранилось почти все оставленное в Физтехе. Он с нежностью погладил ионизационную камеру, сложил горкой кубики из черной окиси урана, вылепленные Никитинской, достал банки с уранил-нитратом. Зато металлического урана, хранившегося где-то в кабинете Курчатова, найти не удалось.

— Пропажа исключается, Георгий Николаевич! — категорически объявил Кобеко. — Очень уж замысловато запрятали. Появится Панасюк, узнаем, где он хранит свои сокровища.

Флеров пошел на квартиру к Никитинской. Соседка рассказала, что мать Тани умерла, а Таня ушла жить на завод, где работала с начала войны. «Там и найдете, если не померла». Флеров заторопился на завод.

Он не сразу узнал свою изящную, стройную лаборантку в той закутанной — не по мягкой осенней погоде — женщине, что вместе с подругами медленно шла из цеха в соседнее, приспособленное под жилье здание. А она вдруг остановилась, замерла, потом бросилась, протягивая вперед руки, и громко заплакала. Он смущенно твердил:

— Ну, здравствуйте, Танечка, ну, успокойтесь. Ну, я очень рад, что вы здоровы. Рассказывайте, рассказывайте, как живете.,

Она не могла рассказывать, волнение сдавливало, горло. Она повела его в общежитие. В комнату, чистенькую и светлую, входили закутанные соседки и каждая, сбрасывая верхнюю одежду, молодела лет на десять-пятнадцать.

— Знакомьтесь, девушки: Георгий Николаевич, мой научный руководитель! — с гордостью сказала Таня. — Он помогал мне писать диссертацию.

— Я думала, жених, — разочарованно сказала одна.

Он спросил, как Тане живется. Она рассказывала сквозь слезы, какие то были страшные месяцы, с ноября по январь, когда мать ее медленно умирала. С января по май завод стоял, и цеха и общежития заносились снегом, зарастали льдом — страшно было выйти наружу. Сейчас тоже не роскошь, но паек увеличен, дистрофиков стало меньше. Говорят, скоро снимут блокаду, верно? Немцы все силы ведь бросили на Сталинград!

— Вы не поверите, Георгий Николаевич, как я опухла зимой. И ходила так: шаг — постою, снова шаг… Ужас! А как вы попали в Ленинград? Совсем вернулись или в командировку?

Она выслушала рассказ о его письмах, о вызове в Москву, о возвращении к довоенным исследованиям. Пораженная и растроганная, она узнавала в этом, внешне очень изменившемся, посерьезневшем, повзрослевшем человеке прежнего юношу, самого непоседливого из «гениальных мальчиков», торопливого, нетерпеливого, фанатично преданного физике, не просто способного научного работника, а рьяного служителя науки. Он возвратился таким же одержимым, даже более одержимым.

И ей захотелось показать, что и она в самые трудные дни не забывала об их труде. Она раскрыла шкафчик у кровати, достала главное свое сокровище, толстую, на хорошей бумаге рукопись — черновик так и не защищенной диссертации «Неупругое рассеяние быстрых нейтронов».

Он перелистывал рукопись, узнавал свои и Курчатова пометки. Таня, прекрасный экспериментатор, логикой не брала, строгая последовательность ей не была свойственна. Флеров читал свои сердитые замечания на полях: «Опять скачете мыслью, как блоха», «Вы пишете: отсюда следует… Не отсюда, а из целой цепочки опущенных рассуждений». Курчатов читал вторым, ему оставалось меньше поводов для критики. Зато он придирался к стилистике, писал против часто повторяющихся фраз: «Любимое выражение». Любимых выражений встречалось так много, что с какой-то страницы Курчатов стал только подчеркивать их и писать «ЛВ».

Таня радостно покраснела — Флеров горячо похвалил ее. Молодец, что сохранила рукопись! Он уверен, что скоро уже все ее записи снова им понадобятся.

— А сейчас хочу просить вас о помощи, Таня. Нужно множество радиодеталей. У вас на заводе монтируют радиосхемы, у мастеров имеются запасы. Я привез из Казани консервы, немного сахара и сухарей. Могу дать продовольствие в обмен…

Она пообещала разузнать, где что имеется и что можно изготовить. На другой день он пришел с продовольствием, мастера принесли электронные лампы, сопротивления, емкости. Товарообмен шел недели две. Затем, в очередной раз залезая в заветный казанский мешок, Флеров обнаружил, что он пуст. Он посмотрел список нужных радиодеталей. Наиболее трудоемкие и сложные еще находились в работе. Он упросил в магазине добрую продавщицу вырезать талоны вперед и положил в портфель полторы буханки хлеба — половинку спрятал, целую вручил Тане для мастеров. Она встревожилась: почему свежий хлеб? Разве припасы кончились? Он засмеялся:

— Казанским добром отныне питаюсь сам, а за работу — продукты по ленинградской карточке. Скажите ребятам, чтобы делали тщательно, кое-кто стал слишком торопиться!

На списке густели палочки. «Продукция прямо на экспорт», — похвастался один из мастеров, два вечера после смены прокорпевший у верстака, чтобы довести заказанную деталь до высшей кондиции.

Кобеко первый обнаружил, что с Флеровым неладно. Он перестал нервно бегать из помещения в помещение, в его походке появилась солидность, солидность стала превращаться в медлительность. Затем он начал полнеть — худые плечи заплывали, утолщались пальцы.

— Да вы опухаете! — ужаснулся Кобеко. — Немедленно к врачу!

В справке, выданной в больнице, стояло: «Дистрофия первой степени. Больной нуждается в эвакуации из Ленинграда»-. Флеров с огорчением рассматривал заветный список. Еще не все было готово, а в Казани ни за деньги, ни за еду он не смог бы получить то, что изготавливали мастера в осажденном Ленинграде.

— Командировка закончена, Георгий Николаевич! — непреклонно постановил Кобеко. — Я помогу привезти на самолет все, что вы берете.

В декабре добро, взятое в Физтехе и добытое за провизию, было доставлено в Казань. Кобеко послал Иоффе отчет о деятельности Флерова в Ленинграде. Внешний вид молодого физика свидетельствовал, что поездка обошлась ему дорого. Флерову достали путевку в дом отдыха в Болшево под Москвой. Обильное — по военным временам — питание делало свое дело. Помогали и сводки Информбюро — немецкую армию под Сталинградом окружили, гитлеровцы отступали с Северного Кавказа.

В Казань Флеров возвратился выздоровевший, полный энергии и жажды дела. В институте его ждало предписание — срочно прибыть в Москву со всем оборудованием, вывезенным из Ленинграда.

Вызов подписал Курчатов.

5. Возвращение «блудного сына»

Иоффе часто выезжал в Москву, случалось и задерживаться там. Вернувшись из одной поездки, он попросил к себе Курчатова. Обычно уравновешенный, старый академик выглядел взволнованным.

— Игорь Васильевич, меня вызвал Кафтанов. Правительство решило возобновить урановые исследования. Говорили о рудных месторождениях, о переработке. Кафтанов спросил, кого я считаю самыми серьезными специалистами по ядерным процессам. Я назвал Синельникова, Лейпунского, Алиханова и вас, Игорь Васильевич.

Курчатов с вежливым равнодушием ответил:

— Я отошел от ядра, Абрам Федорович. И не имею желания возвращаться.

— Кафтанов спросил, кто смог бы возглавить урановую проблему. Я ответил: любой из четырех, но лучше всего — Курчатов.

— Я не уполномочивал вас на такое заявление, Абрам Федорович!

— Спрашивали моего мнения. Мнение мое именно такое. Если вы не согласны, то сами заявите об этом. На днях вас вызовут в Москву.

Остаток дня Курчатов сидел за столом, погруженный в какие-то — по всему, трудные — размышления. Вечером появился веселый Александров — вернулся из очередной поездки. Этого человека тянуло в самые опасные места. Он перелетал с севера, на юг, с востока на запад, с одного фронта на другой — на всех морях и крупных реках страны плавали боевые корабли: их надо было защищать от коварных магнитных мин. Курчатов так обрадовался появлению друга, словно тот мог один развеять терзавшие его сомнения…

— Надо поговорить, Анатоль!

Час шел за часом, день превратился в вечер, вечер стал ночью, приближался рассвет, а два друга все спорили, в споре рождалась истина. Ни один не смог бы сказать, что заранее знает, какая она, истина, зато можно было найти явные заблуждения, ошибки, пристрастия — и отмести их. Курчатов излагал свои аргументы, Александров опровергал их. Курчатов с горечью вспоминал, как в Академии наук отвергли составленную им программу использования урановой энергии, друг отвечал:

— Мало ли что было когда-то, надо смотреть вперед, а не назад!

— Но ведь сейчас материальных возможностей куда меньше, чем до войны, — говорил один.

— Ну и что, — отвечал другой, — материальных возможностей меньше, понимания больше — это важней!

— Опять начнутся придирки, что отвлекают силы от насущных оборонных дел на какие-то абстрактные исследования, — сетовал один.

— Нет, — возражал другой, — придирок больше не будет, овладение цепным распадом урана стало важной военной проблемой — это теперь вовсе не абстрактное исследование.

— Но ведь есть физики и покрупней меня, — доказывал один, — скажем, Иоффе или Капица, тот же Алиханов, почему бы им не возглавить ядерную лабораторию?

— Вот уж абстрактное рассуждение, — сердился другой. — Ньютон всех вас крупней как физик, а мог бы он заняться распадом урана? В этой специальной области нет сегодня в стране крупней специалиста, чем Игорь Курчатов!

— А я так хотел после войны покончить с наукой, — жаловался один. — Стать из физика моряком, сменить лабораторию на тесную каюту, по утрам вместо ускорителей видеть перед собой неспокойное море, зарю, рождающуюся в далеких волнах.

— Бред! — восклицал другой. — Такие фантазии рождаются только от отчаяния, от сознания провала своей научной работы, а где он, провал, где? Пришло признание, обеспечена поддержка правительства, имеется прямой призыв возвратиться к ядру — чего еще желать? Твой жизненный путь один: наука, глубинные тайны ядра!

Курчатов прибег к последнему аргументу:

— Так хорошо работалось с тобой, Анатоль! Неужели бросим?

Друг засмеялся:

— Зачем? Пока война, будешь помогать. Но изучение атомного ядра не размагничивание судов — это, Игорь, на всю жизнь, для всего будущего человечества, не на одно время войны.

Вскоре пришел вызов в Москву. Марина Дмитриевна встревожилась: не новая ли разлука? Курчатов пожал плечами: не знаю, в Москве все прояснится…

В Москве его встретил Балезин, вдвоем пошли к Кафтанову. Уполномоченный ГОКО по науке ходил по кабинету, останавливался, смотрел в лежащую на столе папку, отвечал на вопросы, сам ставил их. Курчатов поинтересовался, что известно об уране на Западе, ведь, возможно, проблема эта не из насущных — надо семь раз прикинуть, прежде чем отвлекать людей и средства! Кафтанов покачал массивной головой.

— Насущная, товарищ Курчатов. Хоть и немного мы знаем, но выводы сделать можно.

Он неторопливо делился с физиком своими сведениями. Догадка Флерова подтверждается, все крупные ядерщики в Америке работают в закрытых лабораториях, и засекреченность такая, что постороннему и близко не подойти. Им доставляют уран и большое количество графита. Любопытный факт: уран на рынке полностью пропал. Замнаркома внешней торговли Сергеев поехал в Америку договариваться о поставках по ленд-лизу. Среди прочих был и заказ от зампредсовнаркома Первухина закупить килограммов сто урана, химики просили. В уране наотрез отказали. Никель дают, медь, алмазы, качественную сталь, оружие — все первостепенные военные материалы! А урана — ни одного фунта! А ведь в Нью-Йорк привезли из Катанги, что в Африке, тысячи тонн урановой руды! Сверхсекретный, особо закрытый материал — вот каков сегодня уран в Америке.

— Многозначительно! — сказал Курчатов.

Очень важны были сведения о Германии. Немецкие ядерщики сведены в несколько групп — в Берлине, Гамбурге, Лейпциге, Гейдельберге. Каждая группа получает уран и тяжелую воду. Уран поставляют рудники Иохимсталя, кроме того, немцами захвачено в Бельгии около тысячи тонн урановой руды из Катанги — такой подарочек сделали союзники тем, кто разрабатывает в Германии урановую бомбу! Тяжелая вода доставляется из Норвегии, там вырабатывается около 95 % всего мирового ее производства. Немцы строят и свой завод тяжелой воды, но он будет меньше. В процессе строительства шесть циклотронов, но ни один не войдет в строй раньше чем через год. Зато в оккупированных странах выискивают все, что может пригодиться физикам, и переправляют добычу в Германию.

— Как вы оцениваете факты? Можно ли сделать вывод, что немцы форсируют изготовление урановой бомбы? Столько у них крика вокруг секретного оружия возмездия!..

У Курчатова не создалось впечатления, что немцы форсируют изготовление ядерной бомбы. Зато они могут накопить огромные массы радиоактивных веществ. Осыпать такой радиоактивной пылью территорию противника — и целые страны превратятся в пустыни!

— И этот вариант не исключен. Могу ли доложить правительству, что вы готовы возглавить советские урановые работы, товарищ Курчатов?

— Я дам ответ завтра, — сказал он.

И эта ночь шла без сна. Он узнал много нового. Немцы сконцентрировали усилия на котлах с тяжелой водой, американцы работают с графитом. До войны и мы предпочитали графиту тяжелую воду, было ли это правильно? Графит ведь куда дешевле и доступней. А главное, неизвестно, ведется ли промышленное разделение изотопов урана. Без разделительных заводов урановую бомбу не создать!

Все это были очень важные мысли, надо было углубляться в них. А Курчатов непрерывно от них отвлекался. Воображение забивало логику. Курчатов мысленно видел в темноте Кафтанова. Высокий, почти в два метра, массивный — вероятно, за сто килограммов, — уполномоченный ГОКО развалисто прохаживался по ковровой дорожке — надо было поворачивать голову вслед за ним. Курчатов восстанавливал в памяти его речь — и удивлялся ей. Сын малограмотного лисичанского рабочего, сам в молодости рабочий, этот грузный человек, ныне нарком высшего образования и организатор науки, упрашивал ученого не забывать своего научного призвания, советовал отойти от близких задач трудного сегодняшнего дня ради дальних интересов науки. Немцы штурмуют Сталинград, их альпинисты водрузили свастику на Эльбрусе. Ленинград задыхается в блокаде — член правительства обещает найти ресурсы, чтобы начать работы для далекого, отнюдь не завтрашнего завтра! Фантастика! Фантастика!

— Я согласен! — сказал он на другой день Кафтанову.

— Отлично! — обрадовался уполномоченный ГОКО. — Сейчас поедем с вами представляться заместителям председателя Совнаркома, сперва товарищу Первухину, потом товарищу Молотову.

6. Программа экспериментов или стратегия действий!

И Молотову и Первухину Курчатов понравился. Первухин, руководивший промышленными министерствами, пообещал помощь — с учетом возможностей военного времени, попросил подготовить проект постановления правительства, без спешки, обстоятельно: лучше опоздать с ним на месяц, чем потом годы каяться, что чего-то недоглядели.

Кафтанов радовался, что предложенная им кандидатура главы «урановой проблемы» встретила хороший прием у начальства. Он все повторял: «Теперь дело пойдет! Теперь дело пойдет!» А Балезин — ему поручили курировать «хозяйство Курчатова» — порадовал сообщением, что правительство разрешило новому учреждению сто московских прописок — можно приглашать специалистов со всего Советского Союза, отзывать их из армии.

— Каждая прописка — это ведь и жилплощадь, Степан Афанасьевич?

Балезин сокрушенно развел руками. Речь пока лишь о разрешении жить в Москве. Жилых домов, к сожалению, не строят с первого дня войны. Кому-то дадим — на короткое время — номера в гостиницах, в основном же будем поселять в квартирах эвакуированных — тоже временно, естественно. В общем, составляйте список на сто человек — и мне на стол!

— Будет сделано, — пообещал Курчатов.

Он заперся в гостинице, обложился книгами, иностранными журналами, среди них были и свежие немецкие — почта из нейтральных держав. Еще никогда он так внимательно не читал — старался вникнуть не только в смысл напечатанного, но и в то, что подразумевалось между строк, что утаивалось за строками. Иногда он выходил наружу — вдохнуть свежего воздуха, размять ноги. Одного он побаивался — встреч со знакомыми. Те не поняли бы, почему всегда улыбающийся, всегда живой и громогласный Игорь Васильевич выглядит таким хмурым, таким молчаливым. А он не сумел бы объяснить, что не смеется, не шутит лишь потому, что охвачен возбуждением, почти вдохновением, что весь погружен в гигантскую работу мысли и, пока эта работа не закончится, нет ему интереса ни во встречах, ни в шутках, ни в обмене житейскими новостями…

Курчатов разрабатывал стратегию ядерных работ.

Еще в мирные годы военные термины стали широко вторгаться в науку. То писали, что «исследования идут сплошным фронтом», то говорили, что ведется «наступление на загадки природы», то требовали «мобилизации научных сил» для «атаки в лоб» трудных проблем. А такие словосочетания, как «бомбардировка нейтронами», «обстрел атомов», «взрыв ядра», «разрушение элементов», уже давно утратили военное значение, это были теперь научные понятия. Но то, что Курчатов про себя называл свой план стратегией, было не данью времени, а единственно точной формулой для составляемой программы исследований. План научных работ сам собой превращался в стратегию действий.

Он возвращался мыслью к программе, предложенной до войны Академии наук. Она уже не годилась. Цель оставалась прежней — овладение энергией цепного распада ядер урана, — методы устарели. Война затормозила на два года изучение урана. За это время за рубежом ушли вперед. Тогда мы вырвались на передний край ядерной науки, сегодня — два года отставания от Германии. А от Соединенных Штатов? Там собран блестящий коллектив физиков, люди, имена которых вошли в историю науки. И Америка не подвергается разрушениям, вся ее гигантская промышленность — к услугам ученых. Итак, задача — превзойти фашистскую Германию, догонять Америку. Как превзойти? Как догонять? Страна воюет, страна разрушена, не хватает самого необходимого, все заводы работают на армию…

С чего начать? — спрашивал он себя и отвечал: с того, на чем остановились перед войной — цепные реакции на медленных и быстрых нейтронах. Прежде всего — реакция на медленных нейтронах, урановый котел. Немцы сохранили приверженность к тяжелой воде в качестве лучшего замедлителя, американцы ориентируются на графит. Проверим оба замедлителя — тяжелую воду и графит, — остановимся на самом выгодном.

Теперь реакция на быстрых нейтронах — неконтролируемая, мгновенная, с огромным выделением энергии. Короче, урановая бомба. Судя по засекречиванию, на Западе решают именно эту задачу. Урановая бомба требует разделения изотопов урана — до войны и мы работали над этим. Итак, разделение изотопов!

Есть еще одно новшество — в случае удачи оно изменит все направление поисков. Еще в 1940 году Абельсон и Макмиллан синтезировали наконец элемент 93 и назвали его нептунием. Нептуний неустойчив и, выбрасывая электрон, превращается в элемент 94 с атомным весом 239. Неизвестно, получен ли уже этот транс-уран, но что американцы работают в этом направлении, несомненно. И еще одно: по теоретическим соображениям, элемент 94 должен делиться и медленными и быстрыми нейтронами, как легкий уран-235, то есть представлять собой идеальную ядерную взрывчатку. Очевидно, что и нам надо синтезировать элемент 94, изучить его свойства. Без помощи радиохимиков не обойтись.

Так, задачи ясны, а как их выполнять? Ни довоенные темы, ни довоенные методы не подойдут. Что всегда считалось идеалом научной работы? Установление точных количественных отношений и констант, десятки перепроверок. Он сам так работал, требовал от других того же. От этой роскоши отказываемся — не будет ни времени, ни людей, ни средств на нее. Изменится к лучшему обстановка — займемся и этим крайне нужным, конечно, делом: точнейшим изучением закономерностей. А пока — качественная картина. Грубые вопросы природе, грубые ответы. Модельная картина процесса. Знать в верной, хоть и не строгой прикидке, как запустить цепную урановую реакцию. Не так дотошная скрупулезность, как интуиция, умение «считать на пальцах». Нужны, стало быть, свободно мыслящие умы, люди, одаренные воображением, — творцы, а не только эрудиты. А коль скоро способность удивляться загадкам, интуитивно отыскивать решение соединяется с эрудицией — идеальный случай, против нет возражений!

Где эти люди? Откуда их взять? Ему дано право приглашать сотрудников со всей страны, отзывать их из армии. Так ли велики его права, чтобы он мог вытребовать к себе Иоффе? Капицу? Мандельштама? Вавилова? Или теоретиков — Ландау, Фока, Френкеля, Тамма? Смешно и думать! Все они — создатели собственных школ, их не повернуть от своей тематики к чуждому им урану. Немыслимая картина: академики, знаменитости — под началом малоизвестного доктора наук! Нет, собственные ученики, в крайнем случае — сверстники. Блестящая школа химико-физиков Семенова — черпать и черпать из нее! Теоретики, выпестованные Ландау, — какое богатство умов! Молодые, не титулованные, для кого наука еще в будущем, кто не пожал ее житейских плодов — славы, наград, громких званий! Сто прописок — сто творцов? И каждого выискивать особо — без спешки, без грохота, отбором, а не навалом.

План был хорош, но в нем имелся изъян — Курчатов, поеживаясь, ощущал его. Он думал о Хлопине.

В Казанском комбинате институтов, в здании университета, разместили летом 1941 года и РИАН. Курчатов встречал в коридорах, превращенных в канцелярии и помещения для теоретиков, и Хлопина — холодно раскланивались, тут же расходились, не вступая в разговоры. Ни Курчатов, ни Хлопин не показывали взаимной неприязни — не было лишь взаимной приязни. Курчатов с удивлением открывал в своем бывшем — по РИАНу — начальнике новые черты. Директор института, академик-секретарь Химического отделения Академии наук, всегда вежливый, всегда корректный Хлопин в Казани показал себя горячим общественником-активистом: участвовал во всех кампаниях, сам их организовывал. Анна Дмитриевна Гельман, доктор химических наук, секретарь партбюро Института неорганической химии, энергичная дама, сохранившая при всей своей учености рабфаковскую живость и непосредственность, на всех собраниях особо отмечала радиохимиков: она была председателем Центральной шефской комиссии в помощь Красной Армии — получила за ударную работу личную благодарность от Сталина, — а Хлопин был самым деятельным ее помощником: первый отзывался на призыв помочь армии пожертвованиями и работой, его пожертвования деньгами и вещами были самые крупные и ценные, его работа на воскресниках — самая усердная. Здесь был парадокс, Курчатов хмурился, когда думал о нем.

Курчатов явился к Балезину с первым списком. Вместо разрешенных ста человек в списке стояло около десяти: Кикоин, Алиханов, Арцимович, Неменов, Зельдович, Харитон, Лейпунский, Флеров…

— Напрасно удивляетесь, — сказал Курчатов. — Мне пока нужны головы, умелые руки я найду потом. А что не все ядерщики — закономерно. Овладение ядерной энергией невозможно без привлечения специалистов разных областей. Еще такие неожиданные фамилии появятся!

Балезин предложил разместить новое учреждение в эвакуированном здании Сейсмологического института в Пыжевском переулке, там можно выделить с десяток комнат. Курчатов, к удивлению Кафтанова, не потребовал сразу отдельного здания. Он, казалось, не стремился начать новое дело с размахом. Он преследовал какую-то невидную явно цель. И хотя в списке стояли имена крупных специалистов, список тоже, по виду, не отвечал предложенному объему исследований.

— Сегодня важно не так расширение, как понимание, — ответил Курчатов на прямой вопрос Кафтанова. — Начнем расширяться, когда точно установим, в каком направлении расширение всего эффективней.

— Сразу всех отзовем со старых работ, Игорь Васильевич. Особым приказом правительства? — уточнил Кафтанов.

— Нет. С каждым раньше буду говорить отдельно. Сколотим коллектив без шума. Если не возражаете, я поеду в Свердловск, в Уфу, в Казани кое с кем поговорю. Но один щекотливый вопрос я хотел, чтобы провели вы, Сергей Васильевич.

И Курчатов пояснил, что одного человека немыслимо ставить под начальство Курчатова и немыслимо без него успешно вести урановые исследования. Он говорит об академике Виталии Хлопине. Он просит Кафтанова взять на себя нелегкую задачу привлечения Хлопина.

— Я уже говорил с Виталием Григорьевичем. Он прислал мне письмо с программой работ по урану. Но там нет того разделения тем, какое вы требуете… Когда правительство утвердит урановую программу, пошлю Хлопину телеграмму приехать.

Он снова просмотрел список имен и снова недоуменно покачал головой. Руководитель ядерных работ мог бы просить и побольше!

…В тот день ни Кафтанов, ни старший его помощник Балезин, ни друзья и помощники Курчатова не могли полностью оценить дальновидность его плана. Только когда весь мир облетело сообщение о том, что в Советском Союзе создано свое ядерное оружие, и восхищенные друзья и ошеломленные враги поражались быстроте, с какой советские физики овладели атомной энергией, — только тогда стало ясно, что успех обеспечила блестяще продуманная, энергично осуществленная программа ядерных работ.

Глава третья«Красный дом» в Покровском-Стрешневе

1. С бору по сосенке — а всего сто прописок

Прежде всего надо было порадовать жену, что предстоит возвращение к довоенным работам, только не в Ленинграде, а в Москве. С Марией Дмитриевной разговор был прост — как обычно, без подробностей, по существу дела. С братом Курчатов беседовал столь же коротко. Важно было одно: брат втянулся в новые темы и не мог быстро оторваться. Курчатов сказал:

— Боря, скоро начнем трудиться вместе. Над чем, для чего — оставим на потом. Пока не затевай работ, требующих много времени.

С Арцимовичем разговор был длинней. Арцимович заведовал лабораторией № 4, так теперь называлась группа, разрабатывавшая приборы для темновидения, — тема считалась оборонной и важной. По плану Курчатова, строптивый друг должен был возобновить работы по электромагнитному разделению изотопов урана. Курчатов попал в трудную минуту. Арцимович только что возвратился с экспертной комиссии, где Вавилов раскритиковал аппарат для преобразования инфракрасных лучей в лучи видимого спектра. Комиссия отказалась принять изделие лаборатории № 4 без существенных переделок. Верный себе, Арцимович пренебрежительно фыркнул, когда услышал, что предлагает Курчатов.

— Смешиваешь яичницу с божьим даром, Игорь. Война — и разделение изотопов урана!

— Ты прав, о хорошей яичнице теперь можно лишь мечтать, — улыбнулся Курчатов. — Но почему не потолковать о божьем даре?

Арцимович, поспорив и поиронизировав, согласился, что электромагнитное разделение изотопов — отличная тема. Он захотел и всех своих сотрудников взять в новую лабораторию. Курчатов уклонился от немедленного ответа. Даже когда Арцимович стал выговаривать в помощники Германа Щепкина — в свое время они хорошо потрудились над одной темой, — Курчатов ограничился обещанием:

— Позже, когда развернемся.

По комбинату институтов поползли слухи, что Борода что-то затевает, и, видимо, интересное. И хоть не один он носил бороду и она уступала по густоте и красоте черной, вьющейся бороде Шмидта, русой — Маслаковца и пламенно-рыжей — печника Казанского университета, все равно прозвище «Борода» пристало к нему одному, а тех троих называли: одного почтительно — Отто Юльевич, второго уважительно — Юрий Маслаковец, третьего дружески — дядя Вася, иногда говорили и «наш Малюта Скуратов» — все понимали, что подразумевается печник.

Еще с двумя Курчатов разговаривал открыто. Харитон и Зельдович стояли в первом списке, без них он не мыслил плодотворной работы. Но оба вели важные темы — захотят ли отказаться от них? Харитон согласился включиться попозже. У Зельдовича завершались пороховые исследования, но он мог совместить их с изучением «урановых цепей». Он недавно получил Сталинскую премию за военные работы и считал, что тема в основном сделана, можно браться за новые. Он загорелся сразу — душа наболела по большим проблемам, карандаш сам просится в руки! «Итак, Юлий Борисович придет попозже, а вас, Яша, берем пока на полставки, с Семеновым я это совместительство улажу», — подвел Курчатов итог переговорам. Дело упрощалось и тем, что Институт химфизики готовился переезжать в Москву, правительство на старое место в Ленинград его уже не возвращало.

Курчатов попросил каждого подумать, кого еще привлечь.

— Мы пока сами себе отдел кадров. Берем только по знакомству, только тех, кого знаем как сильных работников. По знакомству — отнюдь не по приятельству. Кто мил душе, но мышей не ловит, тех не надо!

Пришло время сдать дела по броневой лаборатории. База лаборатории находилась в Свердловске, результаты экспериментов внедрялись на уральских предприятиях. Курчатов поехал в Свердловск. Лабораторию недавно принял Федор Витман, ученик Иоффе, специалист по прочности; он вышел из госпиталя после тяжелой контузии, демобилизовался. Курчатов с облегчением видел, что его уход «прочнистам» большого ущерба не нанесет. Зато огорчился Русинов. Он и перевелся в лабораторию брони, чтобы трудиться с прежним начальником, а начальник куда-то снова сбегает, еще раз оставляя его одного.

Курчатов с сочувствием слушал жалобы. Невысокий, с мягкими движениями, свежим цветом лица, с пышной копной темно-русых волос, деятельно-хлопотливый Русинов был из первых учеников, скоро десять лет они уже работают вместе. Он, конечно, имел право обижаться на непостоянство руководителя. Курчатов спросил:

— Можете ли вы, Лев Ильич, оставить свою работу, чтобы вместе со мной перейти на новое место?

— Нет, — поколебавшись, ответил Русинов. — Вы сами понимаете, Игорь Васильевич, прочность брони в военное время — такая проблема…

— Тогда отложим разговор о совместной работе до лучших времен.

Пребывание в Свердловске Курчатов завершил разговором с Кикоиным — эта фамилия стояла в его списке первой.

— Исаак Константинович, хочу пригласить тебя в Москву для работы по разделению изотопов урана, — начал беседу Курчатов.

Кикоин не торопился с ответом. Высокий, худой, большеголовый — скульптурно-четкое лицо с крупными чертами, — он молча курил трубку, молча слушал. Казалось, ничего не было столь же далекого от научных интересов Кикоина, как то, что предлагал Курчатов. Специалист по магнетизму, написавший в 23 года вместе с Дорфманом солидный труд «Физика металлов», он стал известен после того, как открыл гальвано-магнитный эффект. В Физтехе он числился в вундеркиндах, его выделял сам Иоффе. Опека Иоффе шла так далеко, что он не только выхлопотал для молодого ученого в 1932 году длительную командировку за границу — Кикоин работал в Мюнхене у Вальтера Герлаха в магнитной лаборатории, гостил у Де-Хааза в Лейдене, — но и когда выделенная на две недели валюта кончилась, добавил еще на два с половиной месяца из личного гонорара за научные консультации для фирмы «Сименс». Курчатов знал, что ядром Кикоин не занимался, даже не проявлял к нему особого интереса. Старые — еще с ленинградской поры — друзья, они несколько лет — Кикоин перевелся в Уральский Физтех — почти не общались, зато когда Курчатов стал работать в броневой лаборатории, встречи снова стали частыми.

— Я жду твоего решения, — напомнил Курчатов.

Кикоин выдохнул большой клуб дыма и с любопытством следил, как густо-синий шар, расширяясь, бледнеет.

— А что? Интересно! Разделение атомных ядер по фракции… Даже очень интересно. Вызывай, Игорь Васильевич. Буду с тобой работать.

В январе Курчатов появился в Москве. Коллектив стал обрисовываться. Из Армении примчался Неменов. Он успел, завершив дела с размагничиванием кораблей, определиться к Алиханову на Алагез наблюдать космические лучи — и сразу вырвался оттуда, чуть донесся зов прежнего руководителя. Вместе с Алихановым он примчался в Пыжевский, там у Курчатова сидел приехавший раньше Кикоин. Курчатов обрисовал Неменову его обязанности — устраивать временное помещение в Пыжевском, принимать приезжающих физиков, срочно разрабатывать проект нового циклотрона, поменьше ленинградского, при первой возможности вылететь в Ленинград и привезти оттуда все, что можно.

В гостинице «Москва» освободили для физиков обширный номер, в нем поселился сам Курчатов с Неменовым, вскоре добавились из Казани Зельдович и Флеров. Курчатов днем сидел у Балезина — знакомился с новыми материалами, составлял проект постановления правительства по урановым делам. Новые материалы существенно нового давали мало, постановление же — пока не завелось своего охраняемого помещения и собственного сейфа — нельзя было нигде, кроме как у Кафтанова, разрабатывать. Кафтанов понес проект на утверждение Молотову, тот передал его Первухину — бумага за подписью Курчатова и Первухина ушла в правительство. Курчатов, не дожидаясь утверждения проекта, выехал в Казань «набирать второй список».

И снова это были пока люди, каких он отлично знал, —  теоретик Померанчук, отозванный с Алагеза, физтеховцы Козодаев, Спивак, Корнфельд, старый помощник Щепкин.

— Миша, давай потрудимся вместе, — сказал Курчатов Козодаеву, придя в лабораторию Кобзарева, где тот работал. — Никто лучше тебя не разбирается в электронике для ядерных исследований. А что я от тебя хочу, изложу письменно.

Курчатов быстренько — на четырех страницах большого формата — набросал программу исследований, какие поручались Козодаеву. Они повторяли довоенные работы Флерова, Русинова, Петржака: измерение числа вторичных нейтронов на один акт деления. Новое было в лучшей методике измерений — высокая точность эксперимента, возможность быстро набрать обширную «статистику». Курчатов поставил на бумажке и дату: 8 февраля 1943 года.

С Кобзаревым Курчатов говорил так:

— Юрий Борисович, в начале войны вы поглощали, как губка воду, людей из всех лабораторий. Не пришло ли время отдавать временно захваченное? Хочу ограбить вас на несколько работников.

— Грабьте! — ответил Кобзарев. — А я выдам уходящим работникам кое-что из приборов и материалов.

Получив от Иоффе обещание, что он лично проследит за отправкой в Москву оборудования для новой лаборатории — его должно было набраться на два-три вагона, — Курчатов опять уехал в Москву. Здесь он встретился с Кириллом Синельниковым, недавно вернувшимся из Алма-Аты. Шурин был из тех, кого Курчатов с радостью бы внес в свои списки, но без его прямого согласия сделать это не осмелился.

УФТИ, в отличие от ленинградского собрата, полностью осевшего в Казани, был при эвакуации разобщен. Часть лабораторий — Лейпунского, Латышева — разместилась в Уфе, основную же группу — Синельникова, Вальтера — направили в Алма-Ату. В Алма-Ате к Синельникову попросился Игорь Головин, бывший аспирант Тамма, доцент МАИ, сто дней провоевавший в ополчении, успевший попасть в окружение и выйти из него, а по возвращении в Москву сразу эвакуировавшийся из нее вместе с МАИ в Казахстан. Когда от Москвы отогнали врага, академик Аксель Берг вызвал Синельникова для работы над радиолокаторами несколько иного типа, чем у Кобзарева. Синельников взял с собой Головина, лабораторию их разместили во Фрязине под Москвой. На встречу с Курчатовым Синельников прихватил и нового ученика.

— Нет, Игорь, в твою лабораторию я не пойду, — сказал Синельников. — Скоро освободят Харьков, я хочу вернуться домой. Не знаю, что сохранилось там, но изменять Харькову не могу.

— А вы, Игорь Николаевич? — обратился Курчатов к Головину.

У молодого физика горели глаза. Еще аспирантом у Тамма, разрабатывавшего проблемы внутриядерных сил. Головина заинтересовало ядро — диплом был по энергии связи дейтерия и трития. Но просто отказаться от сотрудничества с Синельниковым, к которому глубоко привязался, Головин не мог. Курчатов, засмеявшись, оборвал его колебания:

— Подождем до освобождения Харькова. Тогда станет ясно, что можно, а чего нельзя там делать.

В эти дни Флеров узнал, что в Москву перевели из Казани завод, где работал Давиденко, и помчался разыскивать приятеля. Он подстерег его у проходной и, узнав адрес, вечером явился.

— Давай вместе работать, — предложил он. — Хватит тебе токарничать, так и забудешь, что ученый.

— А я уже давно забыл. Руки усовершенствовал зверски, любую деталь выточу. Голова атрофируется. — Давиденко захохотал. Испытания двух военных зим не вытравили из него веселости.

На другой день вечером Давиденко появился на двенадцатом этаже «Москвы». Курчатов сидел у окна, вытянув длинные ноги в белых фетровых валенках.

— Представляться не надо: сам знаю, кто ты есть, что можешь делать, — весело сказал он. — Будете рабтать с Флеровым. Постараюсь с завода отозвать побыстрей — и начинайте дело!

Постановление правительства о возобновлении работ с ураном было принято в феврале 1943 года. Как и аналогичные учреждения за рубежом, новая ядерная лаборатория получила статут засекреченного объекта — ее называли неопределенно «Лаборатория № 2», иногда в бумагах писали и «Спецлаборатория № 2». В утвержденной правительством программе работ о военной стороне дела говорила фраза: «Исследовать возможности применения атомной энергии для военных целей», но в годы войны так говорили о любом начинании, все должно было отвечать лозунгу «Все для фронта, все для победы». Главной целью оставалось овладение энергией ядра для народнохозяйственного использования.

Сразу после правительственного решения Курчатов созвал совещание ядерщиков. Совещание с соблюдением строгой секретности — она еще казалась странной людям, привыкшим обсуждать научные проблемы открыто, — происходило в пустующем здании Института физической химии. Обсуждали распределение работ по конструированию уранового котла и разделению изотопов. Котел на графите взял себе сам Курчатов — за ним сохранялось и общее руководство всеми работами, — котел на тяжелой воде согласился вести Алиханов. Исследования с обычной водой поручили Флерову. Разделение изотопов урана электромагнитным способом осталось за Арцимовичем, разделение путем просачивания газообразных соединений урана через пористые перегородки отдали Кикоину. Термодиффузию — влияние разности температур на изменение концентраций легкого и тяжелого изотопов — решили просить Александрова взять на исследование.

— Можем сказать сегодня словами Лермонтова: «Но я отдам улану честь», — он молвил: «Что ж, начало есть», — пошутил Курчатов, закрывая заседание.

Когда собравшиеся расходились, в коридоре им встретился брат Лейпунского, Овсей Ильич, сотрудник лаборатории Зельдовича; он был временно прикомандирован к одному из московских институтов. Он изумился при виде светил советской ядерной физики и задержал брата:

— Я думал, ты на Урале, Саша. По какому поводу слет пионеров?

— Разве ты не знаешь, что пионеры засекречивают свои слеты и о повестке дня не распространяются? — отшутился Лейпунский.

— Тогда не скопляйтесь на виду все вместе, — посоветовал брат. — Один взгляд на такую группу говорит ясно, чем она должна заниматься.

Шел март 1943 года.

2. Радиохимики — «за»

Хлопин сидел в кресле настороженный, от него веяло холодом. И он казался больным — веки покраснели, под глазами лежали черные полукружья, скулы, и прежде острые, выделялись резче.

— Давайте подведем итоги, Сергей Васильевич, — хмуро сказал Хлопин. — Думаю, вам незачем просвещать меня в специфике распада урана. Кое-что и я в этой области сделал, как вам, конечно, ведомо. Так что не уговаривайте меня заниматься моим же делом. И вы получили мое январское письмо, где я наметил, какие исследования по урану надо вести и каких работников для этой цели могу выделить. Не совсем понимаю, чего вы теперь от меня хотите?

Кафтанов поеживался. Разговор получался трудней, чем он предполагал. Кафтанов осторожно сказал:

— Да, письмо ваше… Очень дельное, конечно. Но почти все в этой программе взяли себе физики. Все, непосредственно относящееся к урану…

— Чего же требуют от меня?

— Девяносто четвертый элемент, Виталий Григорьевич. Столько ему значения придают физики…

Хлопин сухо ответил:

— И правильно делают, что придают огромное значение. Но его нет, уважаемый Сергей Васильевич, ни в одном природном материале нет. Он пока не имеет даже названия, если только американцы, которые, вероятно, его уже создали, не дали ему на правах первотворцев наименования…

— Наши физики говорят…

— …что они создадут девяносто четвертый элемент в своих атомных котлах, которых пока тоже нет? Так? А нам, радиохимикам, остается только выделить его из смеси других элементов, очистить, подсушить и вручить в пакетиках физикам для изучения? Задачка на уровне учебника качественного анализа Тредвелла для студентов первого курса химфаков. Вам так рисовали картину физики?

Кафтанов захохотал. Смех вырвался как бы из всего его огромного тела, он смеялся громко, мощно, тряся плечами, пристукивая руками по столу и так заразительно, что Хлопин тоже заулыбался.

— Нет, — сказал уполномоченный ГОКО, отсмеявшись, — физики говорят по-другому. Точное определение девяносто четвертого — труднейшая задача, с нею лишь академик Хлопин может справиться. Вот так они говорят.

Хлопин рассеянно смотрел в окно.

— Болен я, Сергей Васильевич! — сказал он. — Столько лет вожусь с радием, с ураном… Элементы, отнюдь не оздоравливающие организм. А эти, еще неизвестные? Хорошего не ждать… Дело ведь не ограничится микрограммами, те сравнительно безопасны. Нет, счет пойдет на граммы, на килограммы… Один французский король сказал: после меня хоть потоп. Потоп будет при нас, на нас, потом — ясная погода. На нашем опыте установят нормы безопасности… Вас удивляет моя откровенность?

Кафтанов, обескураженный, некоторое время молчал.

— Да, конечно, нездоровье… Тут уж ничего не возразишь. Как по-вашему, Виталий Григорьевич, кто другой может сделать эту работу, как вы?.. Заменить вас?

— Вряд ли кто меня заменит и сделает, как я! — Хлопин раздраженно поглядел на смущенного собеседника и вдруг тихо рассмеялся: — А поскольку я сам объявляю себя незаменимым, то надо браться. Можете доложить правительству о моем согласии. Кто возглавляет урановые исследования? Курчатов?

— Курчатов. Вам надо с ним встретиться, — сказал обрадованный Кафтанов.

— Вы хотите сказать, что ему надо встретиться со мной? — холодно поправил Хлопин. — Передайте, где я остановился и что я жду его.

На другой день Курчатов явился к Хлопину. В загодя отрепетированной в уме беседе он собирался начать с засекречивания работ по урану за рубежом. В реальности разговор шел по-иному. Хлопин приветливо показал на кресло, сам сел рядом, начал беседу первый:

— Итак, разворачиваем второй тур урановых работ? Сколько вы добивались такого разворота, Игорь Васильевич! Грешен, считал, что зарываетесь. Признаюсь, недооценил практическое значение урана, недопонял, короче. Префикс «недо» ныне моден: недостача, недоделка, недовыполнение, вероятно, скоро появится и недоперевыполнение… Так что мои недопрозрения или, проще, недоучета — вполне в стиле времени! Итак, какое вы мне дадите задание? Какие установите сроки выполнения?

Он говорил, дружелюбно улыбаясь, с доброй иронией, на бледных щеках постепенно проступала краска. Он как бы смиренно признавал свою неправоту, заранее высказывал согласие, побежденный, уступить воле победителя. А Курчатов чувствовал, что не имеет права вести разговор в таком тоне. Курчатов неожиданно понял, что не было у Хлопина ошибок, как не было их у него, Курчатова. Оба были правы — и Курчатов, настаивавший, чтобы на урановые работы бросили мощные средства, и Хлопин, возражавший против такой мобилизации народных ресурсов для одной отрасли за счет ужимания всех остальных. Простое толкование их прежних схваток: с одной стороны энтузиаст науки, ратующий за передовое, с другой — холодный консерватор, гасящий высокий порыв, — нет, такое понимание примитивно! Все по-другому! Была страшно трудная загадка природы — и острая нехватка сил для ее решения. И были тяжелейшие международные условия, обстановка предъявляла свои требования к ученым. Каждый из двоих — и Курчатов и Хлопин — видел одну сторону проблемы, а сторон имелось больше. «Кто из нас энтузиаст?» — вдруг со смущением спросил себя Курчатов. Хлопин ведь может не только извиняться, но и сам бросить упрек: «Я и в труднейшие времена не забросил своей лаборатории, а вы, Игорь Васильевич?» И возражать будет нечего!

А в недавнем письме к Иоффе и Кафтанову, отправленном за месяц до постановления ГОКО, он прямо пишет, что согласен поставить у себя все прерванные в других лабораториях опыты с ураном. Нет, он не противник — им надо договариваться о дружной, о дружеской работе!

Курчатов как бы поднялся над собой прежним, рассматривал прошлое как бы с высоты, это была высота более глубокого понимания.

— Ничего не известно о девяносто четвертом, — говорил Курчатов. — Даже девяносто третий — загадка, а девяносто четвертый — сплошная темь! Как получить? Как выделить? Какие константы распада, если он и впрямь распадается под действием нейтронов?

Это была деловая беседа, не сведение счетов. И если Хлопин опасался, что не миновать упреков за прошлые споры, то опасения эти развеялись, не укрепившись.

— И как подступиться к загадкам, понятия не имеем, — закончил Курчатов с досадой. — Если вы не возьмете радиохимию трансуранов, ничего у нас не получится.

— Получится! — возразил Хлопин. — Ваш брат Борис Васильевич в радиохимии разбирается отлично. Организуйте у себя радиохимический отдел. Но есть одна задача, которую, мне кажется, вы недооцениваете. Вот ее-то и придется взять моему институту.

Он наслаждался удивлением Курчатова. Нет, как все-таки противоречив этот человек и противоречивы их взаимоотношения! Курчатов, такой деловой и практичный, в сущности, тот, кого называют «чистым ученым», за пределами «чистой науки» ориентируется плохо. А Хлопин, академик, кого все считают образцом ученого, далекого от «прозы жизни», сейчас введет Курчатова в практику промышленного производства.

— Предположим, что успех достигнут, — продолжал Хлопин. — Вы получили девяносто четвертый элемент, изучили в микрограммовых навесках его физические свойства. И окажется, что он делится нейтронами любых скоростей и сам испускает при этом нейтроны. Дальше что?

— Дальше — промышленное производство этого элемента.

— Правильно. Нужны заводы с реакторами, где в массе урана накапливается этот элемент. Построили заводы. Дальше что?

— Дальше — извлечение элемента из общей массы. Вы об этом?

— Именно! Нужна технология извлечения и очистки вашего гипотетического девяносто четвертого. Предупреждаю, она будет очень сложной. Я участвовал в создании радиевой промышленности. Вряд ли продукцию ваших атомных реакторов будет проще перерабатывать, чем радиоактивные руды. Одних осколков деления урана — почти половина таблицы Менделеева. Многие надо попутно извлекать, материал ведь ценный, а они радиоактивны страшно — какая опасность для персонала! Понадобится создавать технологию производственной переработки сырья.

Курчатов осторожно сказал:

— Я вас так понял, Виталий Григорьевич…

— Да, вы правильно поняли. Технология новых элементов — вот тот особый участок, который мы возьмем себе.

Курчатов встал. Хлопин пожал его руку, заглянул сквозь большие очки в глаза собеседника. Он улыбался лицом, улыбался голосом, даже рука, сжимавшая пальцы Курчатова, как-то по-доброму улыбалась.

— Интересно будет поработать с вами, Игорь Васильевич, в этой новой области. Очень интересно!

3. Лиха беда начало

Сперва было с десяток комнат в здании Сейсмологического института в Пыжевском переулке. Сюда Флеров доставил из Казани все, что было там и что он привез из Ленинграда. Жажда работы была так велика, что они с Давиденко, и не подумав обживаться поудобней, сразу приступили к экспериментам. Давиденко стал мастерить бак для опытов с водой в качестве замедлителя нейтронов. Грохот разносился по всему зданию. Раздраженный Курчатов примчался в лабораторию, гремевшую, как котельный цех.

— Кто мешает говорить по телефону? Давиденко? Переименовываю! Отныне ты — Коваль! Давай хоть изредка покой начальству, Коваль!.

С этого дня, перед тем как Курчатов брался за телефонную трубку, кто-нибудь спешил к Давиденко и ехидно объявлял:

— Борода велит Ковалю: не свирепствовать!

Доканчивал свой жестяной бак Давиденко уже в ИОНХе — Институте общей и неорганической химии на Большой Калужской. В здании института, эвакуированного в Казань, разместилась воинская часть, военных потеснили физики — солдаты ради науки уплотнили ряды своих коек. Флеров с Давиденко разместились в подвале, здесь было просторней. Работали и днем и ночью, ночью было даже лучше. Мешал только храп охраны. Впервые — и говорили, что уже навсегда, — охрана появилась в ИОНХе. Рослые парни — ну и лбы, насмешливо говорил. Давиденко — томились от ничегонеделания. Под утро, не выдерживая, бдительная стража, крепко сжимая винтовки, храпела на все голоса, один особенно выделялся. «Соловей!» — с уважением говорил о нем Давиденко.

Курчатов вручил обоим физикам бронзовую печать для опечатывания дверей. Давиденко повертел ее в руках — она была слишком велика, чтобы можно было засунуть в карман, — затем направился к станочку. Массивный, с блюдце, диск быстро превратился в подобие пуговицы. Курчатов сперва пришел в ужас, когда увидел, во что превратилась печать № 1 его учреждения, потом махнул рукой.

Из Казани приехали бывшие физтеховцы Козодаев, Спивак, Щепкин, Корнфельд. Неменов, принявший их в Пыжевском, позаботился обеспечить каждого справкой о полной санобработке — без этого нельзя было и думать о прописке в Москве. Курчатов направил «второсписочников» в ИОНХ. Козодаев со Спиваком трудились неподалеку от Флерова и Давиденко, тут же и спали на столе. Если погода была хорошей и тянуло погулять на четверть часика, Спивак уходил ночевать в Институт физических проблем — в «Капичнике» сохранились диваны, о лучшей постели нельзя было и мечтать. Во время бомбежек Флеров с Давиденко оставались в своем подвале, Козодаев подсаживался к окну и раскрывал «Петра Первого»: во время налетов работа прекращалась, можно было посвятить свободные минуты художественному самообразованию.

Новые работники всё прибывали, заполняя заветный список на сто прописок. Летом Панасюк привез из Ленинграда порошок металлического урана, детали схем. Все, спрятанное так хитро, что и Кобеко с Флеровым не нашли, возвратилось теперь к законному владельцу.

Кобеко повстречал Панасюка на льду Ладоги, когда проверял свои прогибометры, — Панасюк переезжал с рентгеновской установкой из одного госпиталя в другой. Кобеко, записав его полевую почту, пообещал напомнить о себе. Напоминание пришло в форме предписания генерал-полковника Шаденко срочно откомандировать в его распоряжение старшего лейтенанта Панасюка.

Курчатов с сокрушением смотрел на бывшего своего аспиранта. Все приезжавшие из Ленинграда были худы, одутловаты. Панасюк был страшен. Одежда болталась на нем, как на скелете, черная кожа лица обрисовывала кости с жуткой отчетливостью.

— Дошел ты, Игорь! — невольно сказал Курчатов.

— Прибыл в распоряжение, Игорь Васильевич! — восторженно путая военный тон с гражданским, доложился Панасюк и радостно добавил: — Теперь отойду!

Курчатов дал Панасюку только сутки отдыха. Он помнил, каким старательным, фантастически работоспособным был его аспирант: тяготы войны не могли лишить его этих природных свойств.

— Работаешь непосредственно со мной. Строим котел из урана с графитом. Сколько нужно того и другого, чтобы реакция пошла, неизвестно. Сложим кучу малу — и узнаем.

Для «котловой» отвели помещение комендатуры. Панасюк стал превращать пустую комнату в лабораторию. Сперва он работал один, потом появился помощник. Кладовщица лаборатории, заглянув, посочувствовала, что Панасюк все сам да сам — и пол подметает, и приборы устанавливает, и провода развешивает. Не надо ли подсобника? У ее соседки сынишка чудный парень, работящий, не налюбуешься! На другой день она вызвала Панасюка на улицу, там дожидался сын соседки. Панасюк с разочарованием смотрел на худенького мальчишку, на вид ему было лет двенадцать, хотя он похвастался (приврав на годик), что уже четырнадцать. Мальчик сказал, что на заводе на Таганке точит детали для мин, заработок две тысячи рублей в месяц, а иногда и две пятьсот!

— Вот видишь! — Панасюк вздохнул. — А у нас больше шестисот не дадут! — Он добавил честно: — Правда, каждый день — пол-литра молока и белая булочка.

У мальчика загорелись глаза, когда он услышал о молоке и белой булочке. Такая роскошная выдача перекрывала потерю в полторы тысячи рублей. Волнуясь, ломая голос с дисканта на бас, он попросил взять его, будет работать — не подкопаешься! Панасюк ответил:

— Я бы взял, да ты такой маленький… Надо с дедушкой посоветоваться, работников нанимает он.

Вошедший в это время Курчатов услышал слова Панасюка.

— Давай знакомиться, — сказал Курчатов. — Я Курчатов, кличут также Бородой, вот еще и дедушка… А ты? Образования уже набрал?

— Алексей Кузьмич Кондратьев, — солидно представился мальчик, протягивая руку. — Образование есть. Три класса! Отметки хорошие.

Курчатов похлопал его по плечу:

— Алексей Кузьмич, значит? Берем тебя, Кузьмич. А что маленький — у нас и подрастешь. Только условие: неподалеку на Ордынке школа рабочей молодежи, будешь посещать ее, Кузьмич.

— Давно собираюсь в шеремы, — заверил его сияющий мальчик.

Неменов, еще в гостинице «Москва», до внедрения в Пыжевском, знал, что основное его задание — циклотрон, а прием и устройство непрерывно прибывающих сотрудников взвалили для заполнения свободного времени. Свободного времени, впрочем, не было, каждый не захваченный административными хлопотами час отдавался чертежам. Комната Неменова была так завалена листами ватмана и кальками, что ориентироваться в этих горах бумаги легко мог один Лев Кондрашов, усердный, но болезненный (мучила цинга) помощник, да чертежница Валентина Калашникова — все кальки были ее руки. Курчатов, заглянув как-то в четвертом часу ночи к Неменову, увидел, что тот ползает по полу, комбинируя расчерченные листы во что-то единое.

— Буба, — сказал Курчатов, — пора ехать в Ленинград. Чертежи — хорошо, но ведь надо превращать их в изделия, а в Ленинграде столько всего было перед войной наготовлено! Когда сможешь вылететь?

— Да хоть сейчас, — отозвался Неменов, не поднимаясь с колен.

— Пока я буду хлопотать о командировке в Ленинград, ты сбегай в Казань проведать семью — и немедля назад, — сказал Курчатов.

Командировку выписали на совнаркомовском бланке, подписал ее Первухин: Ленинградский обком партии просили о содействии, советским органам предлагали оказывать любую поддержку, железнодорожникам предписывали продвигать без задержки грузы особого назначения…

— Да я с такой бумажкой пол-института вывезу! — восторженно пообещал Неменов. — Если гитлеровцы не помешают, конечно.

О том, куда Неменов собрался, мигом узнали сотрудники лаборатории № 2 и знакомые из других институтов, связанных с Пыжевским. Бывшие ленинградцы упрашивали взять продовольственные посылки для родственников и друзей. Неменов не отказывал, но ставил условие — не больше одного килограмма. Но и таких посылок набралось свыше ста килограммов — два полных мешка. Солидную часть составили запасы самого Неменова: из сравнительно сытой Армении он привез много продовольственных редкостей и, сидя на московском скудном пайке, хранил их специально для командировки в Ленинград.

Диспетчер в аэропорту ужаснулся, проверив вес багажа, и не дал разрешения на погрузку — самолет опасно перегружается. Командир корабля развязал один из мешков и сердито сказал диспетчеру:

— Видишь, что тут? Немедленно погрузи. Это же для ленинградцев! Без этих посылок не полечу.

Неменов с помощником, инженером П. Глазуновым, летели лишь до Хвойной. Здесь дожидались темноты, а ночью на бреющем полете промчались над Ладогой — краткую эту трассу непрерывно обстреливали — и приземлились на Охтенском аэродроме. Через несколько дней в Смольном Неменов узнал, что летчик, разрешивший перегрузить самолет посылками для голодающих, погиб во время очередного вылета.

Аэрофлотовская машина доставила пассажиров на Литейный, к зданию аэровокзала. Неменов с помощником вышли на проспект. Было пять часов утра. На темном небе шарили прожектора. Дежурный аэровокзала сказал, что общественного транспорта в городе нет с первого месяца блокады, каждый добирается куда надо своим ходом. Неменов в унынии прикидывал, как дойти до Лесного — он-то, конечно, резвей ленинградцев, да ведь даль и груз не мал! В это время из подъехавшей «эмки» вылез старый знакомый, директор завода «Светлана» Измозин. Он радостно схватил за руки физика и, услышав, что тог только что прилетел, велел шоферу отвезти обоих в Лесной, — сам Измозин выезжал на аэродром.

На небе чуть светлело, когда оба добрались к Физтеху. Разбудив коменданта Андрея Матвеича, Неменов стал наряжаться для встречи с Кобеко — навесил на шею гирлянду крупного лука, взял узел с припасами. На вежливый стук никто не отозвался, Неменов грохнул в дверь кулаком, а когда и кулаки не пробудили хозяина, повернулся к двери спиной и забарабанил каблуками. Грохот разнесся по всему институту. Заспанный, неодетый Кобеко выскочил и восторженно заорал:

— Зося, Бубка приехал! Зося, выходи!

Неменов расцеловался с другом и Софьей Владимировной, вручил ей лук и, священнодействуя, расставил на столе содержимое узла — две бутылки водки, привезенные с Алагеза два кило сухумского табака и бутылку коньяка «Юбилейный». Кобеко мигом выхватил трубку и, окутываясь ароматным дымом, с ликованием повторял:

— Ну и выпьем мы с тобой потрясающе, Бубка!

Чтобы доказать приятелю, что и ленинградцы теперь не чужды роскоши, Кобеко поставил на стол фарфоровое блюдце, а на нем лакомство — полтушки ржавой селедки.

— До отдыха ли сегодня! — воскликнул гость во время завтрака (Софья Владимировна предложила постелить постель, закрыть двери, чтобы не мешали выспаться). — Хочу поглядеть, как живете! Что сохранилось из моего циклотронного добра!

Он весь день ходил по комнатам, покрытым морозным инеем, беседовал с товарищами, раздавал посылки. Многие знакомые ушли навсегда из жизни, оставшиеся с надеждой смотрели вперед — слухи о близком снятии блокады поддерживали силы, к тому же и паек стал таким, что голодная смерть уже не грозила. Неменов нашел в разрытой общими усилиями яме все, что прятал туда в первые дни войны: кабели, латунные листы, медный прокат. Смазанные пушечным салом, запакованные в ящики, детали выглядели как новенькие. Высокочастотный — в рост человека — генератор стоял в циклотронной на своем месте, ни одна доска не была вырвана из обшивки. Неменов с нежностью похлопал по нему рукой.

Теперь надо было узнать, что сохранилось на «Электросиле» из оборудования, изготовленного перед войной. Кобеко предупредил, что добираться на завод придется пешком и что сам завод — у переднего края. Неменов запасся в Смольном пропусками и отправился через весь город в дальнее путешествие; в дороге несколько раз задерживали патрули. На заводе суховатый главный инженер чуть не расплакался, увидев как бы свалившегося с неба физика.

— Живой! Лицо — кровь с молоком! — восхищенно твердил Ефремов. — А к нам зачем? Заказов для науки, сам понимаешь, не принимаем.

— Хочу навести справки по старым заказам, Дмитрий Васильевич.

Они оба ходили по цехам. В этот день немцы устроили обстрел огромного завода, находившегося в получасе пешего хождения от передовой, но так и не прекратившего работы. Всего за эти сутки на завод упало 35 снарядов. Ефремов рассказал гостю, что после Сталинграда, когда наши южные фронты наступали, немцы под Ленинградом стали экономить снаряды. Обманутый затишьем, он приказал застеклить окна на заводе, а вскорости на тебе — артналет! Половины стекол как не бывало!

К великой радости физика, электромагнит весом в 75 тонн был совершенно цел, но только части его разбросали по цеху. Ефремов выделил рабочих, Неменов за несколько дней собрал все детали в одно место, накрыл хранилище колпаками для защиты от осколков, навесил бирки — на будущее: электромагнит был слишком громоздок, чтобы вывезти его до окончания войны.

После одной такой двадцатикилометровой прогулки Неменов, свалившись дома в одежде на постель, мигом заснул. Его разбудил Кобеко, яростно рванувший друга с постели:

— Хвастун! Дура! Жизни не жалко! Немедля в убежище!

Неменов в ужасе огляделся. Шел налет. На территорию института упали две бомбы, в комнате, где он спал, выбило все стекла, распахнуло двери, опрокинуло мебель — а он ничего не слышал! Пока они с Кобеко бежали в укрытие, налет закончился.

Частые хождения на «Электросилу» имели и другие неприятные последствия — ботинки, и до Ленинграда не из прочных, здесь окончательно прохудились: на подметках зияли дыры величиной с пятак, по снегу приходилось ступать наполовину собственными подошвами. На Кирочной Неменов как-то увидел женщину, менявшую черные прочные ботинки на хлеб, и схватился за них. Когда он примерил первый ботинок, начался налет. Завыли сирены, кругом побежали люди. Женщина со слезами начала торопить Неменова в убежище. Он хладнокровно сел на землю, надел второй и лишь после этого, счастливый, побежал вместе с ней в укрытие.

По утрам из кабинета Попкова, председателя Ленсовета, Неменов по прямому проводу звонил в Совнарком — там уже ждал Курчатов.

— Игорь Васильевич, я был у твоего дома, — сказал он однажды.

Курчатов просил узнать, в каком состоянии его квартира. Неменов пришел и увидел, что дом Курчатова развален бомбой. Но о разрушениях в городе по телефону говорить запрещалось, и Неменов прибегал к иносказанию:

— На третий этаж я не поднимался, незачем было — я с улицы хорошо видел обои в твоей комнате!

Семидесятидневное пребывание Неменова в Ленинграде для лаборатории № 2 было благотворно: летом 1943 года из Ленинграда в Москву по отвоеванной у немцев прибрежной ветке отправили два вагона с деталями циклотрона. Немцы обстреляли поезд из пулеметов, доски на уровне человеческого роста были в пулевых дырах, но лежавшие на полу детали не пострадали. Приехав, Неменов узнал, что для циклотронной отведено новое место — в трехэтажном здании на пустыре у Москвы-реки.

Лаборатория № 2 расширялась так быстро, что уже через полгода стало не хватать помещений в Пыжевском и на Калужской. К тому же в Москву возвратился ИОНХ, солдаты уступили место химикам, те поговаривали, что пора и физикам убираться. Но убираться было некуда. Кафтанов — это была его последняя помощь ядерщикам, он передал новую лабораторию Первухину — посоветовал Курчатову объездить пустующие здания учебных институтов, может, какое и подойдет. Курчатов с Балезиным и Алихановым осмотрели многие учебные заведения, ни одно не понравилось. Лишь недостроенный Институт экспериментальной медицины сразу очаровал его. Трехэтажный красный дом — он по проекту должен был стать челюстным корпусом травматологического института — одиноко возвышался на пустыре. Его крохотные одноэтажные соседи — «собачник», кормовая кухня, медсклад, отдельные деревянные домики около них, а вдали, на берегу Москвы-реки, заводик рентгеновской аппаратуры и газовый заводик — лишь подчеркивали простор пустынного поля. Алиханову место не понравилось, он хотел института небольшого, как у Капицы, и непременно в центре. Но Курчатов не мог оторвать глаз от огромного картофельного поля, протянувшегося от красного дома до реки — какая возможность расширения! Приехав в ИОНХ, он сказал Козодаеву:

— Миша, нам предлагают здание в Покровско-Стрешневе. Мне местечко, по первому взгляду, нравится. Ты туда съезди, обстоятельно разведай, можно ли там развернуться и что нужно сделать.

Козодаев в восторг не пришел. Трехэтажное здание, само по себе просторное и удобное, могло бы вместить всю лабораторию, еще и лишку останется. Но оно недостроено, и работы для строителей немало. А в законченной части поселили рабочих реэвакуируемого Ленинградского авиационного завода, временно задержанных в Москве, и, по слухам, собираются «временность» превратить в постоянность. Подходы к площадке неудобны даже в сухую погоду — ноги вязнут в грязи, в иных местах глубокие ямы. Простору, конечно, хватает, воздуху тоже. Это единственное преимущество — хороший воздух!

— Отлично! — сказал Курчатов. — Воздух — самое то, что нужно! Здание достроим, временщикам скажем по Маяковскому «Слазь, кончилось ваше время!»

Постановление правительства о передаче территории ВИЭМ для лаборатории № 2 вскоре вышло. Теперь ядерщики имели собственное здание. Собственность была номинальная — в здании жили другие, и, недостроенное, оно пока не годилось для работы. Лишь Неменов, вернувшись из Ленинграда, сразу свез туда свое циклотронное богатство.

В эти дни Курчатов получил нового заместителя. Первухин вызвал из Баку Владимира Гончарова, директора многоотраслевого химического завода — в его цехах производились и сульфидин, и маскировочные дымы, и огнеметы, и альфа-нафтол. Поселившись в «Савое» в отдельном номере, бакинец в самом радужном настроении пошел к зампреду Совнаркома. Узнав, что его прочат в замначи какой-то лаборатории № 2 — название не свидетельствовало о размахе, — Гончаров, недоумевая, явился в Пыжевский. Тесные комнатушки — человек на человеке, прибор на приборе — не оставили и следа от недавнего радужного настроения. А Курчатов огорошил зама заданием, которое скорей подошло бы рядовому прорабу, чем недавнему директору химического производства:

— О технике, Владимир Владимирович, пока не вспоминайте. Ваша задача — достройка Красного дома. Окна, полы, двери, замки, кирпичные стены и деревянные перегородки… Действуйте. Физкультпривет!

Гончаров со стесненным сердцем начал действовать… К его удивлению, он скоро убедился, что положением на стройке, казавшейся поначалу такой незначительной, интересуется правительство: Александр Иванович Васин, ответственный работник Совнаркома, звонил из Кремля, вызывал к себе, вникал в детали. На стройку пришли рабочие, обширное поле обнесли забором, а после того как временные жильцы выехали, а москвичи убрали урожай на своих огородах и получили в другом месте новые участки, появились и вахта с охраной, и телефоны в сторожке — в самом здании телефонов пока не было, — и огромный сырой корпус стал понемногу превращаться в дом, годный для работы.

Строитель первый испробовал, подходит ли его строение для жилья. Осенью Гончаров привез из Баку беременную жену и поселился со своей Нонной Александровной в том же «Савое» — администрация не возражала против самоуплотнения жильцов. В первые дни января 1944 года пришлось вести жену в родильный дом за Курским вокзалом, 8 января родилась дочь Ира, а еще через несколько дней, вернувшись с роженицей в «Савой», жилец узнал, что сам он жить в гостинице может и жена тоже, а грудной ребенок нет. Гончаров кинулся в Красный дом, вызвал рабочих, поспешно отделали одну из комнат на третьем этаже, и перевез жену. В комнате, большой и холодной, ни газа, ни отопления не было, свет часто отключался, от дыхания вздымался медленно расходящийся пар. Нонна Александровна весь день лежала в постели с дочкой, пеленая ее вслепую под одеялом, чтобы не застудить. День шел спокойно, а вечером строители уходили, мертвая пустота и темнота простирались вокруг дома. Гончаров возвращался поздно и, чтобы жена могла в случае чего защититься, уходя, оставлял ей свой заряженный пистолет. Она не спала, ждала мужа, кормила и ощупью пеленала дочь, с опаской глядела в темное окно…

Известие, что замдиректора поселился в Красном доме, породило волнение у физиков. Вот уже устроился человек, живет семьей, как фон-барон, в собственной комнате! Курчатова одолевали просьбами разрешить переселение. Он с сомнением рассматривал список сотрудников; список, хотя и не добирал до ста, все увеличивался, а своей жилплощади пока не давали, сотрудники поселялись в квартирах, временно покинутых жильцами; Флеров и Щепкин — в доме, где раньше жил Маяковский, Козодаев — на улице Чернышевского. Мебель и добро старых хозяев сохранялись, к чужой обстановке относились бережно. Но уже возвращались законные хозяева, они требовали свое жилье. Физики по три, по четыре раза кочевали из одной квартиры в другую. Козодаев обрисовал Курчатову тяготы своего бытия: он, жена Анна Николаевна, да дочь Наташа, да дочь Спивака Соня — осталась девочка без матери, уход за ней взяли Козодаевы, — это же немалая семья, а прочного угла нет. Доколе мучиться? Курчатов махнул рукой и разрешил заселение еще недостроенного дома.

Так вслед за Гончаровым в Красном доме появились новые жильцы — Козодаевы и Спивак, а за ними хлынули и все остальные. В апреле 1944 года сюда переселился и сам Курчатов, заняв с Мариной Дмитриевной квартиру в правом крыле на втором этаже. Его с Алихановым недавно выбрали в академики, академикам вроде бы приличествовало помещение и побольше и поблагоустроенней, но то уже была несущественность. Окна глядели на солнце, а все работы — под боком, в этом же доме!

4. Поначалу без большой скорости, но — надежно!

От Пыжевского переулка до Кремля дорога была короткая. Курчатов не стал вызывать машину, хотя уже была своя «эмка» — новый зам Гончаров вытребовал ее в Академии наук, обещал, что скоро появится и «виллис». В Спасских воротах Курчатов предъявил паспорт. Дежурный с недоумением переводил взгляд с паспорта на посетителя, потом позвал начальника.

— Вызов от товарища Васина. Фамилия на паспорте сходится — Курчатов Игорь Васильевич. А личность — на себя непохожая. На паспорте безбородый, в натуре — бородища.

— Я отпустил ее недавно, не сбривать же оттого, что надо разок пройти в Кремль, — вмешался в разговор Курчатов, — У меня важное дело.

— У всех важные дела, по неважным в Кремль не ходят, — веско возразил начальник. — Отойдите в сторонку, я созвонюсь с товарищем Васиным.

Из Кремля вышел улыбающийся Васин.

— Тот самый, что мне нужен, — заверил он дежурных и, смеясь, посоветовал Курчатову сбрить бороду или сменить фотографию на паспорте.

В своем кабинете Васин информировал Курчатова о том, что зампред совнаркома Первухин поручил ему курировать лабораторию № 2. Теперь со всеми нуждами надо идти к нему, Васину, он же будет обращаться в нужные учреждения и наркоматы. Что до урана и графита — о них писал в своей записке Курчатов, — то изготовление графитовых блоков поручено электродному заводу. Урана мало, с этим надо считаться. Единственный урановый рудник дает около тонны руды в год. Первухин потребовал от министра цветной металлургии Петра Фадеевича Ломако расширения производства до 100 тонн. Пока будем всюду выискивать и изымать урановое сырье. Металлургия урана не разработана. Пусть Курчатов свяжется с институтом редких металлов — Гиредметом, там ураном занялся профессор Николай Петрович Сажин с Зинаидой Васильевной Ершовой. Заказы на детали циклотрона поручены заводам «Прожектор», «Динамо» и «Трансформаторному», надо послать туда своих специалистов.

— Жалуются, Игорь Васильевич, что заказы ваши неконкретны. Производственникам как ведь надо: чего, сколько, допуски от и до, чистота такая-то, срок выполнения такой-то. Без этого им нельзя!

Курчатов ушел из Кремля обрадованный, что есть теперь у физиков постоянный хозяин, отвечающий за успех дела и обеспокоенный, что он не может предъявить новому хозяину твердые требования Курчатов вызвал Гончарова. Пришло время, не оставляя строительных дел, заняться и техникой. Он хочет поручить заму дело с графитом. Какими свойствами должен обладать графит, установит он с Панасюком, его, Гончарова, задание — помочь заводу изготовить такой особый материал. Действуйте!

Гончаров стал изучать технологию графита — поехал на электродный завод, загрузил стол книгами и статьями.

По вниманию к его работе в правительственных верхах Курчатов догадывался, что скоро потребуют результатов. До результатов было далеко. Он чувствовал себя как строитель, которого заставляют возводить стены, когда еще не выложили фундамента. Надо было предъявлять заводам технические условия на поставляемые материалы, а он еще не знал точно, чего просить.

И все же он не торопился с развертыванием экспериментов. Он стойко придерживался раз установленной цели: исследования пойдут иначе, чем вели их до войны. И если начало их немного затянется, не беда, скорость возникнет впоследствии. Одним из новшеств было объединение в единую группу теоретиков и экспериментаторов. Теоретики раньше держались независимо от экспериментаторов: одни возились с приборами и материалами, другие, запираясь в кабинетах, не отходили от доски, не отрывались от бумаги. С этой практикой он решил покончить. Свои экспериментаторы уже были, нужно было заводить своих теоретиков.

Приглашенные теоретики один за другим появлялись в Пыжевском. Из Армении, оставив там жену, примчался Померанчук, его на Алагезе заменил Мигдал. Померанчук, отличное приобретение, не просто трудился в науке — старший научный сотрудник по должности, — но наслаждался наукой, испытывал радость, когда садился за трудный расчет. Яков Зельдович, выпрошенный у Семенова «на полставки», засел за исследование общих принципов уранового котла — продолжал свою довоенную работу. Он к тому же, в отличие от «чистого» теоретика Померанчука, был не чужд и эксперимента, и, хоть в лаборатории № 2 возглавил всю группу теоретиков, опыт, накопленный при экспериментировании с порохами, как он сам предугадывал, надеясь на возвращение к ядерным реакциям, весьма, теперь пригодился. Таким же своеобразным физиком, соединявшим умение экспериментатора с дарованием теоретика, был и Исай Гуревич, сотрудник Курчатова еще по Радиевому институту. Он приехал из Казани позже других, поселился в Красном доме и энергично принялся за дело.

В теоретическую группу Курчатов ввел и Василия Фурсова. Фурсова прислал в помощь Курчатову Вавилов.

Вавилов еще до выхода правительственного постановления узнал, что создается ядерная лаборатория. В феврале 1943 года, в Казани, он сказал своим фиановцам, что уран, по всему, дело перспективное и, возможно, придется к этой проблеме и им подключиться. Формы «подключения» Вавилов заранее продумал, и, когда Курчатов явился с вопросом, чем директор ФИАНа поможет новоорганизованной лаборатории, Вавилов согласился вести нужные исследования, но без штатных перемещений работников.

— ФИАН возвратился в столицу. Отдать вам своих работников — значит потерять их, это ясно и мне и вам. Давайте сойдемся вот на чем: вы ставите нам конкретные задачи, мы решаем их у себя.

Курчатов согласился «озадачивать» ФИАН, как только самому станет ясно, что надо требовать. Вавилов посоветовал пригласить в качестве теоретиков Якова Терлецкого и Василия Фурсова, оба перед войной были доцентами МГУ. Терлецкий на штатную работу в ядерную лабораторию не пошел, а Фурсова отозвали из армии.

О беседе с Курчатовым Вавилов довел до сведения сотрудников лаборатории ядра и космических лучей, руководимой Скобельцыным.

— Раньше было два метода познания — дедукция и индукция, — сказал он, собрав у себя фиановцев-ядерщиков Илью Франка, Владимира Векслера, Евгения Фейнберга, Леонида Грошева, Сергея Вернова и других. — Теперь появился третий — информация. Так вот, полученная мною свыше информация говорит, что нам надо изучать цепные реакции ядерного распада. У нас будет свой особый раздел — работа, параллельная той, что начинают курчатовцы.

Ядерщики ФИАНа энтузиазма не выразили, но вести исследования согласились: если не по велению сердца, то по чувству долга — стимул был тоже не маленький.

А Курчатов, собрав своих теоретиков, потребовал самого неотложного — разработки теории эксперимента.

— Именно теории эксперимента, а не теории явления, выясняемого в результате эксперимента, — разъяснил он. — Разработка эффективной методики экспериментирования сегодня важней самого эксперимента. Вот эту идею я и прошу вас обосновать и развить.

Он весело оглядывал свою «армию»: быстрого, нервного Зельдовича, медлительного, с красивым лицом улыбающегося Будды, Гуревича, сосредоточенно дымящего Померанчука, невозмутимого Фурсова в выцветшей, сто раз стиранной гимнастерке и порыжелых кирзовых сапогах; в этой одежде Фурсов снова ходил читать лекции в вернувшийся в Москву университет.

— Если вести опыты без предварительной теории эксперимента, то дело просто: выкладывай гору из урана и графита и наблюдай, что получается, — продолжал Курчатов. — Так до войны работали с урановой сферой Флеров с Никитинской. По некоторым данным, так работают немцы, правда не с графитом, а с тяжелой водой, но опять-таки урановая куча. У них масса урана, они могут позволить себе такую роскошь. Нам нужно найти методику поэффективней. Вот это я и называю теорией эксперимента — определить заранее, какие вопросы разумно ставить перед экспериментатором при недостатке урана и замедлителей, какие ответы следует ожидать и что будет удовлетворительным и что плохим ответом.

Он с удовольствием убедился, что кинул зажженную спичку в горючий материал. Запылали мозги, сказал он себе. Он уверенно направлял обсуждение, хотя больше слушал, чем говорил. Предложение строить маленькую сферу из комбинации урана и графита, наподобие будущей большой, отверг он сам, с этого и началась дискуссия. А кончилось тем, что вместо маленькой сферы согласились строить высокие узкие призмы, на которые материала хватит. Потерь нейтронов через боковые стенки не избежать, но вдоль оси призмы удастся определить полное поглощение, а это существенно для построения модели цепного процесса.

Сам он с Панасюком выкладывал в бывшем помещении коменданта в Пыжевском первую такую уран-графитовую призму. В качестве замедлителя использовались обычные графитовые электроды. Смонтированная Панасюком, Алешей Кондратьевым и механиком Бернашевским установка показала, что размножения нейтронов и в помине нет. Курчатов не огорчился. Он и не ждал немедленного успеха. Он на правильном пути — это было главное.

Общую теорию поглощения нейтронов в призме разработал Зельдович. Померанчук с Гуревичем внесли дополнения и поправки. Теперь было ясно, в какой степени поглощение зависит от качества графита и какие предъявить к нему требования. Панасюк мог работать с открытыми глазами. Каждый его эксперимент давал новый материал для совершенствования теории.

И в ноябре 1944 года Курчатов и Панасюк в докладе правительству, сообщая, что теория котла создана Зельдовичем, Померанчуком, Гуревичем, а экспериментальная проверка теории производится авторами доклада, доказывали, что котел не заработает, пока промышленность не поставит графита сверхвысокой чистоты, и что для производства такого уникального графита нужен специальный технологический процесс.

Из Германии приходили тревожные известия. Немецкие ядерщики налаживали разделение изотопов урана. Легкий изотоп был идеальным материалом для ядерной взрывчатки. Правительство запросило, каковы реальные перспективы военного применения урана. Записку о возможностях создания ядерного оружия подписали Курчатов и Первухин. В принципе ядерная бомба возможна. Немцы с их огромной химической и металлургической промышленностью способны создать ее, если сосредоточат в этой области материалы, людей, машиностроительные мощности. Для бомбы нужно точное знание критической массы, при которой развивается мгновенная ядерная реакция без замедлителей, и разработка конструкции, позволяющей отдельные докритические объемы быстро и надежно соединять в надкритический. В лаборатории № 2 функционируют с десяток секторов, каждый со своей тематикой. Одному из секторов можно поручить исследования, связанные с созданием критмассы. Была середина 1944 года.

Уже больше года существовала лаборатория № 2, но сто московских прописок так и не исчерпали. Курчатов по-прежнему набирал без спешки, только тех, о ком твердо знали, что работник отличный.

В лаборатории № 2 появился Сергей Баранов. Две плитки столярного клея, дарованного Вериго, поддержали силы в самые тяжелые дни блокады, но в 1943 году ослабевшего физика вывезли в Свердловск. Оттуда он пробрался на Алагез. Горы Армении помогли восстановить силы, но изучение космических лучей во время войны не захватывало. Баранов выпросился в Москву и в комендатуре повстречался со Спиваком.

— Я теперь не у Абуши, а у Бороды, — поделился новостями Спивак. — Дело интереснейшее. Иди к нам. Борода тебя возьмет охотно.

— Борода? Это кто же?

— Курчатов. Теперь его только так называют.

Курчатов Баранова принял сразу. Нового сотрудника поселили — одна комната за другой отделывались — в основном здании. Спивак выпросил Баранова к себе — помогать в определении нейтронных констант. Борису Курчатову вскоре понадобились физики-экспериментаторы. Игорь Васильевич Курчатов перевел Баранова к Борису Васильевичу.

— Обеспечивай радиохимиков измерительными системами, они подбирают ключи к девяносто четвертому элементу — великой загадке ядерной физики.

В лабораторию приплелся еще один физик — без приглашения, в потрепанной военной шинели, опираясь на костыль. Курчатов с сомнением смотрел на незнакомца, назвавшегося Борисом Григорьевичем Дубовским. Он окончил Харьковский университет, перед войной работал в УФТИ, записка от Латышева извещала, что Дубовский за год изготовил три прибора. Проситель покраснел, вручая записку, растерянно отвел глаза. Он страшился вопроса, как работали его приборы: Латышев благоразумно скрыл, что ни один не работал!

— Очень уж вас хвалит Георгий Дмитриевич! — без энтузиазма сказал Курчатов. — Ладно, демобилизуйтесь и приходите через месяц.

Через месяц Дубовский явился без костыля, лишь опирался на палку.

— Вид получше! — весело объявил Курчатов. — Скоро бегать будешь. Раз конструктор по приборам, значит, приборы. Трех конструкций в год не требую, но одну изготовь.

Дубовский с ужасом услышал, что предстоит сконструировать аппарат, регистрирующий радиоактивное излучение в атмосфере. Эксперименты создают вокруг физиков опасный фон, надо точно определять этот фон. Дубовский хотел взмолиться, чтобы дали другое задание, у него руки плохие, сам ничего путного не изготовит, но злополучная записка Латышева о трех приборах вставала непреодолимым барьером. Новому сотруднику положили 900 рублей (он подумал невесело: «Плюс мои инвалидные триста, а буханка на рынке — сто, ничего, как-нибудь перебьемся!»), выдали талоны на обед в столовую Дома ученых, выделили с женой комнату в Красном доме, рядом с комнатой Баранова.

— Переезжать — сегодня. На работу — завтра. Все! Иди отдыхай.

Николая Правдюка, товарища детских лет, Курчатов привлек по «собственной рекомендации». Правдюка, специалиста по твердым сплавам, наградили орденом за ремонт танков. Курчатов, услышав о награде по радио, нагрянул к другу домой, в Спиридоньевский переулок.

— Предложение имею, Николай, — сказал Курчатов после поздравлений. — Ты металлург, ученик Байкова, присадки, примеси, чистота сплавов — твой хлеб. Мне такие люди нужны. Иди ко мне. Перевод обеспечу.

— А что надо делать?

— Оформишься — обрисую.

Правдюку после перевода в лабораторию № 2 поставили ту же задачу, что и Гончарову: добиваться сверхчистого графита.

Еще один из группы «гениальных мальчиков» вернулся в коллектив старых друзей. Михаил Певзнер в первые месяцы блокады так ослабел, что свалился без чувств во время работы. Из госпиталя, чуть подправив, Певзнера направили в батальон выздоравливающих — обслуживать «Дорогу жизни» на Ладоге. Небольшой отряд девчат под его командой обеспечивал сохранность ледовой трассы: отмечали большие провалы во льду вехами, ночью дежурили около них с потайными фонарями, малые провалы закрывали досками, поливали водой — доски быстро примораживало ко льду.

Неутомимый Кобеко, проверяя свои прогибометры, обнаружил в белом, утепленном тряпьем шатре на льду своего физтеховца, командующего, по его словам, «всеми окнами в бездну». Кобеко записал полевую почту Миши, сказав многозначительно: «Пригодится. Кое-что с нашим братом физиком меняется. Сообщу». Певзнер сообщения от Кобеко не дождался — подкрепившегося на «Дороге жизни» физика направили в Калинин, а оттуда в часть, стоявшую в Ярославле.

Дорога в Ярославль лежала через Москву. В столице выдался свободный вечерок. Певзнер пошел в «Капичник», только что вернувшийся в Москву, там объявили доклад Отто Шмидта о происхождении планет. На лестнице мимо Певзнера быстро прошел, шагая через две ступеньки, красивый бородатый мужчина — разлапистая походка показалась знакомой.

— Здравствуй, Миша, — сказал бородач, не останавливаясь.

— Кто это? — спросил Певзнер одного из посетителей.

— Разве вы не знаете его? Курчатов, наш новый академик.

Случайная встреча определила поворот жизни. В Ярославль пришло предписание направить младшего техника-лейтенанта Певзнера для прохождения дальнейшей службы в Академию наук. В Москве, в Академии наук, Певзнер узнал, что его затребовала какая-то лаборатория № 2. Его соединили по телефону с новым местом работы. Он уставно рапортовал:

— Явился для прохождения дальнейшей службы.

— За вами придет «виллис». Водитель — женщина. Ваши особые приметы?

Особые приметы у физика были скудные: шинель, цигейковая шапка, кирзовые сапоги. Что еще? Темные волосы, темные глаза…

Водительница «виллиса» Нюра Балабанова, краснощекая, полная, решительная девушка, и по таким неприметным приметам сразу узнала своего пассажира.

«Виллис» свернул от «Сокола» на улицу, застроенную деревянными домами, не так катился, как перепрыгивал с островка на островок, временами проваливался в грязь выше осей. Машина остановилась у большого красного здания, перед ним простиралась огромная яма, присыпанная строительным мусором, а дальше — на три стороны света — раскидывался пустырь, обнесенный забором. В кабинете вместе с Курчатовым сидел Гончаров. Прибывший произнес все ту же сакраментальную фразу:

— Явился для прохождения дальнейшей службы.

Курчатов с Гончаровым переглянулись.

— А как будешь служить, Миша? В качестве военного? Или демобилизуешься, чтобы снова взяться за физику?

Ответ был дан отнюдь не со служебным ликованием в голосе:

— К физике бы, Игорь Васильевич!

Борис Васильевич забрал своего старого работника к себе. В химической лаборатории, выложенной белым кафелем — по проекту здания она предназначалась для операционной, — с вытяжными шкафами по стенам, Борис Васильевич обрисовал Мише задание одновременно и ясно и туманно:

— Лаборатория, как видишь, маленькая, неустроенная. Заниматься будем не тем, что делали в Ленинграде, а чем, узнаешь после допуска. Пока же, Миша, поработай на общее благо. У тебя ведь есть знакомые в Москве? Достань что сможешь из материалов и оборудования.

И хоть Певзнер до войны делал свою дипломную работу у Бориса Васильевича и у него же потом работал в лаборатории «новых выпрямителей» все те два месяца, что были потрачены на демобилизацию, а попутно и на снабженческие операции, Борис Васильевич, соблюдая секретность, упорно называл сернокислым железом отлично известный Мише азотный уранил, а словечка «уран» вообще не существовало в его лексиконе.

Певзнер получил комнату в Красном доме.

Из Уфы в Москву приехали бывшие харьковчане Александр Лейпунский и Дмитрий Тимошук. С Лейпунским Курчатов согласовал, какие тот избирает себе темы для исследований, а Тимошуку предложил:

— Ты, Дмитрий Владимирович, такие делал до войны доклады по поглощению быстрых нейтронов! Теперь поработаем по их замедлению.

Другой харьковчанин, Синельников, поехал в освобожденный Харьков осенью 1943 года и сообщал оттуда, что институт разграблен, наполовину разрушен, но большой ускоритель, к удивлению, цел. Немецкие физики, вывозя малый Ван-Грааф, к большому почему-то не показали интереса — не разобрали, не взорвали. В УФТИ сейчас восстанавливают ускорители, монтируют на старых местах возвращенное из Уфы и Алма-Аты оборудование.

— Там все время поглощает восстановление, — сказал со вздохом Курчатов. — Сомневаюсь, чтобы в Харькове можно было скоро ставить серьезные ядерные работы.

Игорь Головин, распростившись с Синельниковым, остался в Москве — определился со Щепкиным на электромагнитное разделение изотопов.

Физиков с каждым днем прибывало все больше. Инженеров широкого прифиля не хватало.

К середине 1944 года в Красном доме трудилось пятьдесят человек. Научные работники — кто один, кто семейно — заселили два флигеля, центральную часть здания отвели под лаборатории. Новый, 1945 год Курчатов встретил в окружении сотрудников. Банкетный стол накрыли в полуподвальном помещении столовой, мужья пригласили жен; женщины пришли в нарядных платьях — таких не надевали с начала войны, — надушились довоенными духами. Один тост провозглашался за другим. Арцимович подшучивал: «Ищем ларец на дне моря, как за это не выпить!» Курчатов ходил вдоль стола, приглашал дам на танцы, танцевал хоть и неладно, но с жаром, шутил и смеялся, чокался поочередно с каждым:

— За победу! За победу! За победу нашей великой армии! За нашу с вами локальную победу на нашем поле!

5. Исследования разворачиваются

Он мог быть доволен. Продуманная подготовка давала свои результаты. Каждый месяц приносил успехи.

Флеров с Давиденко в подвале ИОНХа сразу приступили к экспериментам. Бак с водой водрузили посередине комнаты. В него погружали источник нейтронов — все ту же ампулку со смесью бериллия и радия, — ставили кюветы с ураном, свинцом, другими металлами и смесями.

Первым твердым выводом был тот, что интенсивней всех поглощаются нейтроны в уране, когда их энергия около пяти электрон-вольт, а не двадцать пять, как думали раньше. Вторым — что уран в виде корольков, шариков, вообще в плотной массе хуже захватывает резонансные нейтроны, чем распределенный равномерно в толще воды. И третий вывод: все испытанные элементы поглощали нейтроны, каждый в своих резонансных границах, кроме олова и свинца: эти два металла пропускали все нейтроны, у них не существовало резонансных областей поглощения.

— Загадка, Витя! — радостно воскликнул Флеров, когда нейтронопрозрачность свинца и олова стала бесспорна.

— Без загадок скучно! — порадовался и Давиденко. — Как-то интересней работается, когда во что-то упрешься лбом.

— Очень важные открытия! — объявил Курчатов, ознакомившись с находками обоих физиков. — А практические выводы обсудим на семинаре.

Теоретические семинары — наподобие довоенных «нейтронных» — созывались еженедельно в главном здании, обычно в пустом фойе второго этажа. На них собирались заведующие секторами и лабораториями, теоретики, гости из других институтов. Семинар был клубом, где встречались физики, своеобразным учебным заведением и мозговым центром лаборатории № 2: именно здесь обсуждались все сложные вопросы деления урана, оценивалась важность открытий, создавались программы дальнейших исследований, намечались эксперименты; на следующем семинаре докладывали о их результатах.

Помещение не было приспособлено для заседаний, все приходившие раздобывали себе стулья в соседних комнатах, потом возвращали на место, если в пылу споров, не затихавших и по окончании семинара, не забывали об этом. Только для Курчатова заранее ставилось кресло — массивное, старинное, покрытое зеленым плюшем.

Все физики работали разобщенно, никто не знал — и не старался узнать, — что у соседа. Лишь на семинарах приоткрывалась завеса секретности и становилась отчетливей общая картина. Поэтому приглашался на них лишь узкий круг участников. Выбранный старостой Баранов бдительно следил, чтобы на обсуждения являлись только постоянные участники семинара и люди, получавшие специальные приглашения.

Сообщение о странном поведении олова и свинца в опытах Флерова и Давиденко волнения на семинаре не породило. Экспериментаторы потребовали дополнительных проверок, теоретики отмахнулись.

— Должны же быть у природы тайны, — рассудительно заметил вернувшийся недавно с Алагеза Мигдал, и его поддержал Ландау. — Иначе что бы нам, физикам, оставалось делать?

Тайна нейтронной прозрачности прояснилась лишь спустя два десятка лет, когда установили, что некоторые ядра имеют «магическую структуру». Практические же выводы из неразъясненной тайны сделали немедленно: ни свинец, ни олово не годятся ни как поглотители, ни как отражатели нейтронов.

Зато известие о том, что резонансный порог поглощения нейтронов надо сдвинуть с 25 до 5 электрон-вольт, не могло не вызвать оживления. Теоретикам приходилось вносить коррективы в расчеты уран-графитового котла. Если новые данные правильны, замедление нейтронов требовалось более быстрое и глубокое, это меняло соотношение масс урана и замедлителя. Курчатов обязал всех, кто работал с котлом, — Панасюка, Померанчука, Гуревича, Фурсова — проверить практические выводы из новых констант, найденных Флеровым и Давиденко, непосредственными экспериментами с уран-графитовыми призмами.

А доклад о том, что уран, рассредоточенный комками в замедлителе, ведет себя лучше, чем равномерно распределенный по всему объему, породил настоящее волнение. Из «эффекта комковатости» вытекало два следствия, и каждое было важно, и каждое горячо обсуждалось.

Первое следствие состояло в том, что равномерная смесь урана и замедлителя малоэффективна. Эксперименты в подвале ИОНХа показывали, что в такой смеси нейтроны, вырвавшиеся при делении легкого изотопа, чуть замедлятся до резонансной энергии, тут же поглотятся первым попавшимся тяжелым изотопом — а тяжелых ядер было в 140 раз больше, чем легких, — и бесполезно исчезнут, не произведя нового деления. Деление разжигали, оно, не разгоревшись, затухало.

Гуревич и Померанчук теоретически обосновали открытие экспериментаторов. На одном из следующих семинаров Померанчук докладывал о созданной ими теории. Невысокий, худощавый, он непрестанно ходил перед доской то вправо, то влево, левой рукой поправлял сползавшие очки, правой наносил мелом на доску уравнения. Высокий тенорок ясно, точно, кратко превращал загадочное наблюдение в физически очевидный процесс.

Оба теоретика докладывали о разработанном ими блок-эффекте.

Уран в реакторе надо было размещать компактными блоками. Померанчук с Гуревичем высчитали и оптимальный размер урана и графита: графит в форме обычных кирпичей, но раза в два побольше, уран в виде цилиндриков — по три-четыре сантиметра диаметром, 15–20 сантиметров в длину. В такой конструкции быстрые нейтроны, вырывающиеся из урановых цилиндриков при делении ядер, замедлялись в графитовых кирпичах ниже вредных резонансных скоростей и снова врывались в урановый стержень, чтобы делить легкий изотоп, а не напрасно поглощаться в тяжелом.

Теория блок-эффекта легла в основу докторской диссертации Гуревича, защищенной летом 1944 года перед специальной комиссией физиков. А еще через десять лет, когда работы по ядерной энергии частично рассекретили, об этом теоретическом исследовании докладывали на международной конференции в Женеве, и доклад вызвал немалый интерес.

Из экспериментов Флерова и Давиденко по эффекту комковатости следовал еще один вывод. Перед войной Зельдович с Харитоном доказали, что в смеси натурального урана с обычной водой цепная реакция не идет. В отличие от тяжелой воды вода обыкновенная сама поглощала слишком много нейтронов. Но вычисление относилось к урану, равномерно распределенному в воде. А если его поместить блоками? Окажись константы поглощения нейтронов в этой гетерогенной системе благоприятными, создание атомного котла значительно упростится: дистиллированная вода — материал несравненно более дешевый и доступный, чем графит.

Курчатов приказал провести контрольные опыты. Пока Флеров с Давиденко ставили новую серию экспериментов, теоретики изрядно поволновались. С одной стороны, было бы великолепно, если бы эффект комковатости оказался столь крупным, что удалось бы перейти на обычную воду, отказавшись от графита. А с другой — было бы обидно, что три года назад не заметили такой возможности и начисто забраковали воду.

Контрольные опыты принесли успокоение и разочарование. Даже при блочном распределении в ней урана обычная вода не годилась для реактора. Ориентироваться нужно было только на графит или тяжелую воду.

Теория атомного котла была разработана и подтверждена экспериментами. Дело оставалось за «малым» — создать котел в виде реальной физической конструкции.

Постоянное здание для котла стали возводить в отдалении от Красного дома, а пока неподалеку поставили обширную, как барак, армейскую палатку. Сюда Панасюк перенес с Пыжевского все, что успел наготовить: аппаратуру для определения нейтронов, стол для графитовой призмы — на нем изучалось, годится ли партия графита для котла, внутрь призмы вводился источник нейтронов, графитовый кирпич накладывался на кирпич — определялось поглощение нейтронов по оси призмы.

У входа в брезентовую палатку стоял часовой. Часовые скоро перестали вглядываться в фотографии, люди появлялись постоянно те же — сам Борода, Панасюк, Гончаров, Дубовский, Кондратьев, Бабулевич, разрабатывавший систему защиты. Часто засиживался, шевеля запорожскими усами, Тимошук. Прибегали теоретики Померанчук, Гуревич, Фурсов — проверить, что нового, подтверждает ли очередная серия опытов прежние расчеты, не нужно ли уточнять их. Тут же — при нужде — делались новые расчеты, экспериментаторам указывалось, чего надо ожидать в следующей серии опытов.

В брезентовой лаборатории продемонстрировал свои деловые качества Дубовский. Заказанный Курчатовым прибор долго не давался. «Плохие у меня руки, очень плохие!» — горестно шептал Дубовский. В столовой он уныло признавался соседям: «Снова неудача!» День, когда он решился показать довольно неуклюжую конструкцию, казался ему днем оглашения приговора. Курчатов схватил прибор, облазил все закоулки в палатке, а затем все лаборатории главного корпуса. Стрелка то вяло шевелилась, то замирала, но шевелилась там, где требовалась живость, замирала в местах, где от нее и не ждали бодрости.

— А что? Неплохо! — радостно воскликнул Курчатов. — Фон виден. Выглядит твой прибор неказисто, но конструкция работоспособная. Проверим попридирчивей и пустим в эксплуатацию как дозиметр.

Придирчивая проверка произошла неожиданно скоро. Панасюк пользовался ампулкой с радием для возбуждения нейтронного потока в бериллии. Уходя, он прятал ампулку в глубокую щель между бревнами. Ночью скучающий в одиночестве охранник достал радиоактивный источник, повертел в руках, положил на столик, а потом, забыв, из какой щели извлек, засунул в другую. Утром охранник сменился, новый ничего не знал о пропаже. Курчатов позвал Дубовского с дозиметром. Стрелка сразу ожила, чуть Дубовский повернулся к стене, где охранник спрятал радий. Как в детской игре «холодно», «тепло», «горячо», Дубовский делал шаг вправо, шаг влево, стрелка отклонялась то больше, то меньше. Около двери, у щели, заткнутой мхом, она ударилась в упор шкалы… Дубовский сорвал мох и с торжеством извлек злополучную ампулку.

— Прекрасно! Имеем надежный дозиметр, — объявил Курчатов. — И прибор и его конструктор испытание выдержали. Что это ты, я слышал, жаловался, что руки у тебя плохие? Хорошие руки! Теперь организуем контроль безопасности…

В очередную получку Дубовский узнал в кассе, что именуется уже не младшим, а старшим научным сотрудником и что зарплата ему значительно увеличена.

На несколько месяцев самой острой проблемой экспериментального реактора стало качество графита. Панасюк в отчаянии ругался, теоретики мрачно разводили руками. Поглощение нейтронов в графите было в сотни раз больше приемлемого. И к тому же величина поглощения резко менялась от партии к партии. Временами казалось, что выбор графита вместо тяжелой воды в принципе порочен, недаром же немцы отказались от графитового замедлителя. На теоретическом семинаре сравнивали результаты экспериментов с тяжелой водой с графитовыми экспериментами. До создания работоспособного тяжеловодного котла тоже было далеко, но не столько из-за принципиальных затруднений, сколько из-за нехватки самой тяжелой воды. Курчатов, однако, настойчиво продолжал эксперименты с графитом. То, что больше всего раздражало его помощников — непостоянство показаний, — вселяло в него уверенность в успехе. Раз одна партия плоха, другая получше, задача проста: добиваемся, чтобы завод изготовлял только тот графит, что получше, а графит получше превратим в графит хороший, а хороший довести бы до отличного — оттуда уже недалеко и до того уникального, какой единственно нужен.

Курчатов с Гончаровым выезжал на электродный завод. Директор завода Вирко, главный инженер Зайцев доказывали, что ориентируются на лучшие американские стандарты, а физики вот бракуют первоклассный ачесоновский графит как никуда не годный! Курчатов считал, что в графите есть примеси, ухудшающие качество. Производственники настаивали, чтобы им твердо сказали, что это за вредные примеси, каково их влияние. Они с радостью пойдут навстречу, но ведь должны они точно знать, чего от них требуют!

Физики могли сказать точно: нужно избавиться от примесей, поглощающих нейтроны. Но слово «нейтрон» было запретным. Они просили показать контроль продукции. Их повели к заводским химикам. Лаборатория была как лаборатория — брали пробу графита, толкли пробу в ступе, разваривали в кислоте, растворяли, фильтровали, осаживали, взвешивали осадки. Физики хмуро читали записи в журнале — даже следов примесей не обнаружено! По данным химического анализа, завод поставлял чистейший углерод в форме графита.

— Владимир Владимирович, мы должны помочь производственникам, — сказал Курчатов Гончарову. — Без нашей помощи они сами не справятся. Вам надо полностью сосредоточиться на графитовых делах.

У Курчатова появился новый заместитель — математик Сергей Львович Соболев, а Гончаров с Николаем Правдюком стали изучать, какие примеси в графите особо вредны. От заводской лаборатории нельзя было требовать тонких анализов. Химические методы тут отказывали. Правдюк сказал, что поедет к Ландсбергу — крупнейший советский спектроскопист посоветует, что делать. Ландсберг дал не только совет, но и свой небольшой спектрограф. Из Казани привезли спектрограф побольше. Правдюк взял образцы графита — плохого, среднего и получше. Спектрограф показал, что во всех пробах имеется бор — этот элемент, сильный поглотитель нейтронов, давал в приборе очень четкую и характерную картину. Бора больше всего было в плохом графите, но и в хорошем столько, что для котла он не годился. Задача формулировалась теперь ясно: графит не должен содержать бора. Из литературы известно, что самый верный способ убрать бор — подвергнуть графит действию мощного окислителя при высокой температуре: например, прокаливать в струе хлора — хлор соединится с бором и другими примесями и унесет их. Надо, стало быть, проверить в эксперименте, так ли это.

Лаборантка, пристроившись в уголке, непрерывно толкла пробы графита. В вытяжном шкафу, в платиновой трубчатой печи их обрабатывали током раскаленного хлора — температуру поднимали до 1500 градусов, потом несли к спектрографу. С каждой новой операцией спектральные линии примесей в графите слабели, под конец совсем перестали появляться.

Физики положили на стол руководителя завода образцы графита и поставили принесенный от Ландсберга небольшой спектрограф.

— Ваша лаборатория не обнаружит различия между пробами, а для нас вот эти — полный брак, вот эти — получше, а эти — приемлемы. И спектрограф, который мы принесли, докажет, что причина — в разных микроколичествах примесей.

Устранение микропримесей требовало, как и настаивал полгода назад в докладе правительству Курчатов, радикального изменения технологии. То, что сравнительно просто удалось с лабораторными образцами, в заводских, крупных масштабах достичь можно было, только сильно удлинив процесс и повысив температуру до неслыханных еще величин — в 2600–2800 градусов. Изготовление графита требовало теперь два полных месяца — к счастью, кирпичи можно было изготавливать не поштучно, а партиями в сотни штук.

В действие пришла цепочка «Курчатов — зампредсовнаркома Первухин — наркомат — трест „Союзэлектрод“— завод». На заводе появился новый главный инженер В. Маслов, из треста прибыл Н. Александров, с Урала вызвали опытнейшего электродника Г. Банникова, все заводские опыты с увлечением проводил начальник цеха А. Котиков. 7 февраля 1945 года физики выдали технические условия на уникальный графит, 1 марта нарком издал приказ, перестройка производства началась. А по другую сторону улицы, напротив старых цехов, стали спешно возводить новый завод — специально для производства сверхчистого графита.

Лаборатория № 2 стала получать графит, какой требовался.

И хоть успех был несомненен и велик, Курчатов иногда ворчал, что затянули дело с графитом, могли бы и пораньше добиться успеха! Лишь через несколько лет он узнал, что точно такие же трудности, как у них, пришлось преодолевать и американцам, выбравшим графит вместо тяжелой воды для замедления нейтронов; и что в Америке решение проблемы очистки заняло около двух лет, а в Советском Союзе эту же проблему решили за полтора года; и что качество реакторного графита у нас не только не уступало американскому, но и кое в чем превосходило его.

Существенный успех обнаружился и у Бориса Васильевича. Еще в Пыжевском, в небольшой комнатке, он вместе с Варварой Павловной Константиновой начал поиски нептуния. В Красном доме, в гораздо лучше обставленной лаборатории — да и сотрудников добавилось, — усилия химиков сосредоточились на создании таинственного элемента 94. В большую колбу вливали смесь 2,5 килограмма закиси-окиси урана, разбавленного водой до объема 7,5 литра. Колба со смесью помещалась в бочку с водой, водруженную посередине комнаты; в центре колбы устанавливался радий-бериллиевый источник нейтронов, содержащий 1,8 грамма радия в стекле, запаянном в медь. Облучение велось 83 дня и закончилось 17 октября 1944 года. Элемент 94 выделялся из раствора методом, разработанным Борисом Васильевичем. Количества его были мизерны, не весовые, а индикаторные, но все же около трех тысяч миллиардов атомов нового элемента давали возможность получить о нем первое представление. Осадок элемента 94 — через год узнали, что американцы назвали его плутонием — давал около 20 импульсов в минуту. Плутоний оказался сильно радиоактивным, с периодом полураспада в 31 тысячу лет (более точные измерения дали 24,3 тысячи лет).

— Отлично, Борис! — похвалил Курчатов брата. — Загадочный незнакомец 94 обнаружен. Теперь познакомиться бы с ним поближе! Есть все основания предполагать, что ценность его огромна. Ничего, скоро будем иметь его предостаточно!

Оптимизм руководителя лаборатории № 2 основывался на том, что на первом этаже Красного дома заработал наконец циклотрон.

Успеху предшествовал год титанической работы. Неменов мотался с завода на завод, из цеха в цех, ночи корпел у создаваемого аппарата. Фурсов еще до того, как его перевели на реактор в помощь Померанчуку, сделал для циклотрона расчет вывода пучка дейтонов наружу. Сам аппарат был много меньше того, который не достроили в Ленинграде, меньше и того, что стоял в Радиевом институте. Но на этом небольшом циклотроне с диаметром полюсов всего 75 сантиметров впервые в Европе был выведен наружу поток дейтонов — ионов тяжелого водорода.

Курчатов в момент пуска циклотрона находился на совещании. Неменов по телефону сообщил ему об удаче. Курчатов примчался в циклотронную в три часа ночи. Пучок дейтонов — ядер тяжелого водорода — был виден и при свете, а в темноте из окошка ускорительной камеры ярко вырывался голубовато-фиолетовый язычок. На пути пучка поставили мишень, содержащую препараты лития — литий, поглощая дейтоны, превращается в бериллий и выбрасывает при этом нейтроны. Как только мишень поместили у окошечка, счетчик Гейгера, отнесенный на несколько метров, энергично заработал.

— Есть! — воскликнул сияющий Курчатов. — Имеем свой циклотрон! Завтра начнем облучать мишени, а пока отметим радостное событие!

Неменов в два часа ночи, еще до приезда Курчатова, внес в рабочий журнал запись: «25 октября 1944 года впервые в Советском Союзе выведен наружу пучок дейтонов». А в четыре часа ночи все присутствующие на пуске отправились на квартиру к Курчатову. Он разбудил Марину Дмитриевну, достал бутылку шампанского — ликующие физики выпили стоя.

На время наладки циклотрона и отработки методики работы установили круглосуточные дежурства. Курчатов попросился в вахтенные, аккуратно расписывался: «Принял у такого-то, во столько-то часов. Результаты такие-то. Сдал тому-то. Курчатов».

Теперь можно было бомбардировать нейтронами урановые мишени. Таинственный девяносто четвертый перестал быть призраком, он реально образовывался не только в колбе у Бориса Васильевича, но и у циклотронщиков.

Все, что намечалось два года назад в программе, показавшейся поначалу такой скромной, теперь осуществлялось, приобретая все более быстрый темп. Курчатов знал, что выбрал не тот путь, каким шли немецкие физики, и предугадывал, что выбранный им путь более эффективен. Но он еще не мог знать, что в стране, где война еще шла на своей территории, в условиях тотальных недостач — людей, материалов, а пуще всего урана, — он двигался к цели со скоростью, не уступающей американской. Три года отставаний от Америки в ядерных исследованиях оставались, но в темпах исследований отставаний не было. Он знал, конечно, что там, в Штатах, собрались величайшие физики мира, люди, одно имя которых ознаменовало повороты в науке — Эйнштейн, Бор, Ферми; крупные мастера науки — Чадвик, Юри, Кокрофт, Вигнер, Силард, Теллер, Вайскопф, Лоуренс, Сиборг, Макмиллан, Комптон, Оппенгеймер и десятки других. Такой армии он не имел, его окружала мало кому известная молодежь, самым молодым, Зельдовичу, Панасюку, не было и тридцати, самому пожилому, Харитону, не исполнилось и сорока, его самого называли стариком, он и вправду был среди них стариком — уже стукнуло тридцать девять! И эта компактная группа молодых, не именитых, не титулованных академически, еще никак не прославленных — дружная, энергичная, целеустремленная команда — шла вперед столь же быстро, столь же уверенно, как и величайший научный коллектив мира там, за океаном!

Во второй половине июля 1945 года в Красный дом прибыли гости — группа генералов и штатских. Курчатова предупредили, что он должен показать посетителям все установки и что от впечатления, какое у них создастся, зависит очень многое в будущей работе лаборатории. Причиной появления неожиданных гостей было полученное из Потсдама, от самого президента Трумэна, сообщение, что 16 июля в пустынной местности на юге страны американцы взорвали бомбу невероятной силы — и бомба та, по достоверным сведениям, ядерная.

Гости осмотрели циклотронную, брезентовую палатку, где испытывали графитовые призмы, другие помещения, поинтересовались, в чем нехватка, чего бы физики хотели потребовать. Объяснения Курчатова были убедительны и свидетельствовали, что в уране действительно заключена гигантская мощь.

Важные посетители уехали, физики сперва недоумевали, зачем они вообще приезжали. Недоумение вскоре развеяло сообщение по радио. Зловещее зарево ядерного огня, взметнувшееся 6 августа над Хиросимой, 9 августа над Нагасаки, бросило страшный свет на положение в мире. Бомба из легкого изотопа урана унесла в считанные часы 200 тысяч жизней в Хиросиме, не меньше людей уничтожила в Нагасаки и бомба из плутония — искусственно созданного 94 элемента.

Мир вступил в атомный век при грохоте чудовищных взрывов, в пламени испепеляемых городов.

Глава четвертаяДело всего народа

1. Тень атомного гриба

Варварское уничтожение Хиросимы и Нагасаки имело целью не столько принудить Японию к капитуляции, сколько продемонстрировать миру американскую военную мощь. Ядерное оружие должно было породить страх, заставить Советский Союз подчиниться диктату американцев, принудить его отказаться от завоеваний тяжелейшей из войн. Двадцатый век станет веком Америки, американцы будут господами мира — такую цель ставили перед собой те, кто санкционировал ядерную бомбардировку городов Японии, уже и без нее склонявшейся к капитуляции.

Всего ядерных зарядов было взорвано три: 16 июля 1945 года в Аламогордо — опытный, проверка того, что ужасное оружие реально создано; два, упавших 6 и 9 августа на Хиросиму и Нагасаки, — для расправы с Японией и предупреждения миру, что отныне Америка нигде не потерпит противодействия. Начиналось то, что вскоре назвали «политикой атомного шантажа».

Не ограничиваясь этими тремя взрывами, спешно произвели и четвертый: 12 августа 1945 года, через три дня после гибели Нагасаки, в печати появился официальный отчет «О разработке атомной бомбы под наблюдением правительства США» — книга физика Г. Д. Смита под названием, которое не так разъясняло, как угрожало: «Атомная энергия для военных целей». Книга готовилась параллельно с бомбами, писалась с такой же поспешностью, с какой они собирались: предисловие автора помечено 1 июля 1945 года. А уже 1 сентября 1945 года — еще не погасли пожары в Хиросиме и Нагасаки — вышло второе издание. В него включили главу, описывающую, какие разрушения произвела экспериментальная бомба, испытанная в пустыне штата Нью-Мексико около авиабазы Аламогордо. О Японии говорить было еще рано, в японские разрушенные города еще нельзя было пробиться сквозь стены огня, а ужаснуть читателей всего мира не терпелось!

И с почти не скрываемым самодовольством официальный отчет устанавливал две основные истины: изготовление ядерной бомбы невероятно сложно даже такой индустриализованной стране, как США, это еле удалось путем мобилизации всей промышленности и затраты двух миллиардов долларов; разработка ее конструкции требует таких специальных знаний, такого интеллектуального потенциала, что и величайшей капиталистической державе мира, отнюдь не бедной учеными, удалось достичь успеха, лишь объединив творческие умы половины мира в единый коллектив — американцев, англичан, итальянцев, французов, датчан и других, — одних нобелевских лауреатов-физиков было десять! И все главные научные достижения, все уникальные открытия, положенные в основу ядерного оружия, — под секретом: страна, пытающаяся создать подобное же оружие, должна совершить такой же научный подвиг.

Смысл был ясен: мы — сделали, другие — не сумеют! Это был вызов, брошенный тем, кто не захочет подчиниться американскому диктату. Отныне на все международные события ложилась зловещая тень атомной бомбы.

Тысячи статей в американских газетах тысячекратно усиливали ликование и угрозы, содержащиеся в подтексте официального отчета.

Вероятно, ни одно из радиосообщений не слушалось в эти дни так напряженно-внимательно в лаборатории № 2, как повторяющиеся репортажи о применении американцами ядерного оружия. Невероятно сложными были чувства физиков: и негодование, что ядерные реакции использованы для уничтожения людей; и удовлетворение, что сама по себе проблема реальна: да, можно создать саморазвивающуюся ядерную цепную реакцию, — стало быть, стоим на верном пути; и сожаление, что этой цепной реакцией американцы овладели раньше нас, а можно было бы показать миру, что урановая энергия годится не только на роль всеобщего страшилища; и возбуждение — мы отстали, надо ускорить работы, надо всемерно их ускорить!

Сегодня каждому ясно, что правители Америки жестоко ошиблись, посчитав Советскую страну такой отсталой, что ей и думать нельзя о своей атомной промышленности. В отчете Смита был, быть может, единственный секрет, и этот единственный секрет вызывающе объявили миру: получение ядерной энергии стоит невероятно дорого, для этого нужна и высокоразвитая промышленность, и всесторонняя ее мобилизация. Одна из главных причин неудачи немецких ядерщиков состояла как раз в непонимании масштабов усилий: они выпрашивали сотни тысяч и миллионы марок, а нужны были миллиарды. Миллиардов марок гитлеровское правительство предоставить не могло, это было свыше его возможностей.

Правительство Советского Союза, и до того делавшее все, что можно было в военное время, чтобы работа ядерщиков шла, отчетливо понимало, что сам по себе коллектив физиков, как бы его ни увеличивали, не сможет провести в жизнь ядерную программу. Надо было избежать, быть может, основной ошибки немцев, оставивших своих физиков вариться в собственном соку. Надо было, взяв под пристальное наблюдение их работу, привлечь ей на службу все промышленные ресурсы страны. Их исследования приобрели государственное значение, успех их должна обеспечивать вся мощь государства. Действовать надо было быстро, широко, умело.

В том, какие силы привлекли в помощь физикам, сказалось преимущество социалистической системы хозяйства. Ни одна страна мира, включая и США, не смогла бы так целеустремленно направить усилия огромного коллектива ученых, инженеров, рабочих на выполнение труднейшей задачи быстрого создания атомной промышленности, так сконцентрировать на этом участке промышленный и интеллектуальный потенциал страны!

Командный аппарат, созданный для срочного выполнения атомной программы, поражает своей целесообразностью и гибкостью. В этом тщательно продуманном аппарате — одном из важнейших элементов успеха — была заложена возможность всеполной концентрации народных средств и сил в нужном месте. Уже в августе 1945 года, через две недели после уничтожения Нагасаки, был создан государственный орган по руководству атомной программой.

Его начальником стал Борис Львович Ванников, до того нарком боеприпасов, талантливый администратор, инженер широкого кругозора, руководитель промышленности, обеспечивший бесперебойное снабжение во время войны Советской Армии всеми необходимыми боеприпасами.

Одновременно организовали своеобразный мозговой трест по атомной программе под председательством того же Ванникова. Он рассматривал научные и технические вопросы, давал рекомендации, предлагал решения. Заместителями назначили Михаила Георгиевича Первухина, зампреда Совнаркома и наркома химической промышленности, человека, почти три года уже осуществлявшего общее руководство ядерными работами; Авраамия Павловича Завенягина, металлурга, строителя Магнитогорска и Норильска; Игоря Курчатова; заместителем Ванникова по общим вопросам науки стал металлург Василий Семенович Емельянов.

Этот орган был подобран так, что постоянными его членами являлись самые компетентные по ядерным проблемам люди, самые сведущие промышленники. На его заседания приглашались ученые, инженеры, наркомы, директора предприятий, причем его рекомендации незамедлительно превращались в практические действия.

Еще выше стоял специальный правительственный орган по атомным вопросам, которому периодически докладывали о ходе работ. В этот комитет входили члены Политбюро ЦК ВКП(б), а также Ванников, Первухин и Курчатов. Любые средства страны могли быть незамедлительно призваны в помощь ядерной программе — его решения были обязательны для всех хозяйственных, советских и партийных органов.

В мире сгущалась политическая атмосфера. Генералы в Пентагоне деловито составляли «впрок» планы ядерного уничтожения советских городов. В журнале «Лук» появилась инспирированная свыше статья о том, что советским физикам раньше 1954 года не удастся создать собственное ядерное оружие.

В этих грозных условиях тщательно продуманный, энергично работавший правительственный командный аппарат привел в движение все силы страны для скорейшего создания собственной атомной промышленности, для прикрытия могучим ядерным щитом мирного труда советских людей. Дело небольшой группы физиков стало делом всего народа.

2. Маршал физики

Внешне он мало изменился — веселый, громогласный, всегда улыбающийся; двигался так быстро, что иные за ним не поспевали; поднимаясь по лестнице, перепрыгивал через две ступеньки; уходил домой не раньше двух ночи, а бывало, и в четыре, а утром, какая бы ни была ночь, всегда появлялся у себя, всегда был бодр, энергичен, жизнерадостен до того, что любому уставшему от перенапряжения или неудач сотруднику хотелось улыбаться, глядя на своего руководителя. Его звучный, негибкий на интонации голос далеко был слышен в коридоре; когда он шел, беседуя с кем-то, на голос высовывались из дверей — поглядеть на веселое лицо, ответить признательной улыбкой на дружескую улыбку, как бы поощряющую на важные дела, как бы признающую, что важные дела, точно, свершаются. Дело, которое он возглавлял, бесконечно убыстрилось, бесконечно усложнилось, — он соответствовал своему делу, это было нечто единое, он и руководимая им работа сотен сотрудников, десятков тысяч людей за стенами лабораторий и установок. Он был доволен, был радостен, был счастлив — это видел каждый.

Внешность, нет сомнений, отражала и сущность. Но сущность была много сложней внешности. Он был открыт и ясен для всякого, кто поглядывал на него. Но всегда в нем таилось и то, что он не открывал постороннему взгляду. Этого не знали даже друзья — но они догадывались.

К концу войны выполнение ядерной программы привело к новой расстановке научных сил. Должность Курчатова оставалась прежней — руководитель лаборатории № 2. Функции руководителя лаборатории № 2 менялись. Он не мог не поставить себе вопрос: кем я хочу быть? Кем должен быть?

Вначале все было просто. Была единственная ядерная лаборатория, все, кто имел отношение к ядру, трудились в ней — он единолично возглавлял исследования цепной реакции деления урана. Но исследования расширялись, их уже нельзя было вместить в рамках одной лаборатории. В ФИАНе дублировали изучение реакций в реакторе, фиановцы создали «второе поколение» экспериментов лаборатории № 2 — ставили их более строго, более точно. Он не мог вмешаться в их труд административно, указать каждому, что ему делать, перебрасывать с задания на задание, как поступал со своими: они подчинялись Вавилову, Курчатов не командовал этой группой, лишь приглашал на теоретические семинары — заслушивал, соглашался, возражал, просил сделать то-то или то-то.

А в Харькове Синельников, восстанавливая на три четверти разрушенный УФТИ, потихоньку готовился начать свои, тоже в какой-то степени параллельные работы. И харьковская группа (впоследствии ХФТИ АН УССР) — самостоятельное вполне учреждение: с Курчатовым советовались, но ему не подчинялись.

В мае 1945 года Алиханов выделился из курчатовского коллектива в обособленную лабораторию — ядро того учреждения, что впоследствии стало называться Институтом теоретической и экспериментальной физики. И к нему перешли многие старые алихановцы, у него работали Василий Владимирский, он выпросил к себе Померанчука: теория уран-графитового реактора в основном была создана, и Померанчук мог уже отойти от непосредственных расчетов процессов в этом реакторе. Зато было ясно, что выделение физиков Алиханова в самостоятельную лабораторию означает их уход в независимое существование. И раньше Курчатов побаивался прямо командовать вспыльчивым другом, крупным ученым. Теперь прямое начальствование стало невозможным, можно было только говорить о содружестве двух учреждений.

И еще меньше можно было начальствовать над Виталием Хлопиным, ученым с мировым именем. Хлопин и его сотрудники изучали новый элемент плутоний, разрабатывали методы его отделения от урана. Те же исследования вела и группа Бориса Васильевича в лаборатории № 2, но в РИАНе их ставили с большим размахом, риановцы имели куда больший опыт внедрения созданных ими технологических методов в промышленность.

Все шло естественно: ядерные исследования разветвлялись, во главе каждого направления становился крупный ученый, он понемногу — или сразу — приобретал самостоятельность. Курчатов, по-прежнему объединяя все направления, все более сосредотачивался на своем, полностью у себя оставленном объекте — уран-графитовом реакторе. Вероятно, он был даже доволен таким ходом дела. Уран-графитовый реактор, генератор энергии для мирных дел, привлекал его еще до войны: это была хорошая научная тема для физика, ей можно было отдать и внимание и душу.

Взрывы ядерных бомб в Японии переменили это естественное развитие событий.

Необходимость превращения работ физиков во всенародное дело потребовало государственного руководства. Государственное руководство было невозможно без централизации научных исследований. Во главе всех научных учреждений, разрабатывавших ядерные проблемы, теперь должен был стать один человек, достаточно компетентный в физике ядра, научно полновластный.

Этим человеком — научным руководителем всех ядерных работ в стране — стал Игорь Курчатов.

Вряд ли можно сомневаться, что выдвижению Курчатова на самый ответственный в то время в стране научный пост предшествовали и размышления и колебания. Правительство всесторонне оценивало, можно ли поручить Курчатову роль «главного физика» и нет ли другого, кто мог бы оказаться еще более подходящим, и твердо решило: нет, других нет. Курчатов всех больше подходит к тому, чтобы продолжить — умножив и расширив — прежнее свое руководство атомными работами. Но сам Курчатов, по-видимому, колебался. Он не позволял себе говорить о своих колебаниях, но чуткое ухо друзей временами слышало, что решение доставалось ему нелегко, и что не все в его новой роли его удовлетворяло, и что он в иные минуты сожалел об утраченном скромном посте простого исследователя.

В августе 1945 года Курчатов стоял перед трудным выбором.

Возглавлять все ядерные работы в момент, когда на их осуществление направлялась вся промышленная и научная мощь страны, было равносильно тому, чтобы отказаться от собственной, может быть, маленькой, но дорогой научной темы, пренебречь тем, чтобы когда-нибудь в монографиях, в учебниках появились фразы: «эффект Курчатова», «явление Курчатова», «процесс Курчатова», «закон Курчатова», «теория, созданная Курчатовым». Оставить свой личный след в науке — мечта каждого ученого. От этой мечты надо было теперь отказаться. Он возглавит все исследования. Частные, специальные открытия, которые составляют конечную цель творчества исследователя, останутся на долю другим. Пост, ему предложенный и им принятый, означал не только повышение и власть, но и жертву. Многое приобреталось, многое терялось — без колебания на это нельзя было идти. Маленькое, личное поглощалось всеобщим, огромным.

Большим счастьем для нашей страны было то, что именно Игорь Курчатов в трудное для Родины время научно возглавил усилия по овладению ядерной энергией. Кажется, и не представить другого человека, так совершенно отвечающего своему посту. В молодости Курчатова прозвали Генералом; шутливое прозвище говорило о свойствах характера, о любви к власти. Сейчас он реально был генералом — генералом от физики, как в старые времена были генералы от инфантерии, от артиллерии, от кавалерии. Он был, применяя термин поновей, маршалом нового рода войск — науки физики. Ему вручили огромную власть — давать обязательные задания институтам и лабораториям, требовать их неукоснительного выполнения, координировать усилия ученых, инженеров, хозяйственников. Ни о какой независимости ядерных коллективов речь больше идти не могла — все подчинялись ему.

Но то была удивительная власть — помощи, а не подавления, творчества, а не администрирования. Под его рукой трудно и радостно работалось — трудно, ибо непредставимо сложны и срочны были задачи, легко, ибо открывался простор научному творчеству, научному вдохновению.

На всей ядерной программе, столь блестяще осуществленной советским народом в послевоенные годы, лежит отпечаток личности Курчатова — его научных успехов, его человеческой мудрости, его административной энергии, его чувства ответственности перед своим народом!

И еще одно обстоятельство нужно непременно подчеркнуть, потому что без понимания этого обстоятельства невозможно представить себе ни масштабы усилий, которые потребовались, ни грандиозность конечного успеха. Все ядерные работы в Америке разворачивались в иных совершенно условиях, чем в Советском Союзе. Война грохотала далеко от Соединенных Штатов, а Советская страна вышла из войны чудовищно истерзанной — сотни городов лежали в развалинах, тысячи заводов были разрушены, десятки тысяч сел превращены в пепелища, миллионы людей погибли. Всего не хватало — жилищ, производственных помещений, людей, еды, машин, сырья… А нужно было не только воссоздавать уничтоженное в войне богатство, но и разрабатывать отрасли промышленности, придумывать новые механизмы и процессы, изучать еще неизвестные, страшно сложные явления, проектировать и изготовлять уникально точную аппаратуру. И если американские эксперты приходили к выводу, что атомное оружие появится у Советского Союза лишь после 1954 года, то им самим такой вывод, нет сомнения, казался очень уж смелым: можно было спокойно указать сроки и более дальние.

Реально же атомное оружие было создано за четыре послевоенных года — срок, не так удививший, как ошеломивший американских стратегов…

3. Первый на континенте Европы и Азии

На несколько трудных месяцев главной проблемой стало получение доброкачественного металлического урана.

Еще в январе 1943 года, подготавливая с Первухиным правительственное постановление, Курчатов указывал, что физикам нужен уран особой чистоты, без «нейтронных ядов» — примесей, поглощающих нейтроны. В мае 1943 года в Гиредмете состоялась встреча физиков с металлургами Курчатов разъяснил профессору Николаю Сажину и его помощнице Зинаиде Ершовой, что «ядерная чистота» — это нечто качественно иное, чем то, что обычно называется «химически чистым препаратом».

В полуподвальном, плохо отапливаемом помещении женщины-металлурги — та же Ершова, Е. Каменская, Н. Солдатова — получили сплав урана с углеродом. Этот первый советский урановый препарат торжественно вручили Курчатову. А когда в высокочастотной вакуумной печи проводили горячую очистку от примесей уже металлического урана, на приемку первого слитка приехала правительственная комиссия во главе с Первухиным. Поздней ночью рафинирование закончилось, из лабораторной печи извлекли слиток весом в 1 килограмм — по уникальной чистоте этот уран вполне годился для реактора. Кончался год 1944-й.

В ноябре 1944 года Курчатов подписал технические условия на металлический уран. Это требование, предъявленное физиками промышленности, металлурги оценили как еще неслыханно трудное, но приняли к исполнению. Один из заводов боеприпасов превратили в специализированное урановое предприятие. Но дело на нем поначалу шло плохо. Химики-аналитики браковали одну партию урана за другой. Бор, главный яд, обнаруживался в каждом слитке, других «отравителей» тоже хватало. В докладе правительству, составленном в том же 1945 году, Курчатов писал, что без сверхчистого урана невозможно пустить реактор, и указывал, что графит, поставляемый ныне физикам, содержит в 20 раз меньше вредных примесей, чем уран: если металлурги введут у себя такую же очистку, какую освоили на электродном заводе, уран станет вполне доброкачественным. В помощь металлургам Курчатов послал Гончарова и Правдюка, те уже имели опыт борьбы с вредными примесями.

Но металлургия урана и производство графита — технологии разные. Ведущие инженеры и руководители завода — Невструев, Золотуха, Голованов, Каллистов, Галкин, Белов — меняли способы плавки, но не могли избавиться от бора. Завенягин, приехав на завод и мрачно глядя на рыхлый, загрязненный бором слиток, с упреком сказал начальнику производства Белову, своему старому знакомому по Норильску, где Завенягин руководил всем горно-металлургическим комбинатом (сейчас он носит имя А. П. Завенягина), а Белов был директором никелевого завода:

— Александр Романович, себя не жалеешь, твое дело, но хоть меня, больного, пожалей — не доводи до инфаркта!

Решение проблемы все же пришло от графита. Урановый расплав из печи выливался в изложницы — американские графитовые тигли. А они-то и были заражены бором. Электродный завод получил новый заказ — уже не на сверхчистые графитовые кирпичи, а на тигли такой же уникальной чистоты. Партию сверхчистых тиглей привезли на урановый завод, и проблема бора потеряла свою остроту.

Когда металлурги разработали свои схемы плавок, более пригодные для крупного производства, и в качестве сырья стали поступать не собираемые отовсюду разномастные урановые препараты, а урановая руда примерно одного состава, металлический уран, отправляемый физикам, удовлетворял самым строгим их требованиям.

Первая партия сверхчистого урана — 6 тонн — дала возможность приступить наконец к возведению уран-графитового реактора. По расчету требовалось около 50 тонн урана и 500 тонн графита, чтобы пошла самоподдерживающаяся реакция. Пришла пора от выкладывания графитовых призм перейти к кладке самого уранового «атомного котла», названного Ф-1 (физический первый). Котел возводили в новом каменном здании, заменившем прежнюю брезентовую палатку.

«Большую кладку» начали летом 1946 года — к этому времени и урана и графита накопилось достаточно. С уранового завода прислали в помощь рабочих. Теперь Курчатова чаще всего можно было видеть здесь; он уходил отсюда в два ночи, в четыре спрашивал по телефону, как дела, а в девять — «как штык», вспоминали потом рабочие — уже сам командовал монтажом. Панасюк и его помощники с ног сбивались, чтобы выполнять команды руководителя с той же стремительностью, с какой они делались.

Слой графита выкладывался за слоем, один ряд урановых блочков встраивался в графит за другим. Приборы показывали систематическое нарастание потока нейтронов. Утром 25 декабря 1946 года стали выкладывать 62-й слой. По расчету самоподдерживающаяся реакция должна была пойти примерно на нем: уже 58-й слой показал крутой всплеск нейтронов.

В два часа дня Курчатов занял место за пультом. На пуске, кроме него и Панасюка, разрешено было остаться Дубовскому — он отвечал за «вредность», Бабулевичу, ответственному за СУЗ (систему управления и защиты), и оператору Кондратьеву — «Кузьмичу».

«Включены все приборы, сигнализирующие о радиационной опасности, проверена исправность системы управления и защиты и группы контрольно-измерительных приборов.

Два аварийных кадмиевых стержня находятся во взведенном состоянии: достаточно нажать на кнопку, и они упадут в вертикальные каналы реактора, чтобы моментально погасить цепную реакцию.

И. В. Курчатов поднимает еще находившийся в реакторе кадмиевый стержень (регулирующий). Ранее редкие (фоновые) звуковые щелчки и вспышки неоновых ламп от гамма-лучевых и нейтронных датчиков, расположенных внутри реактора и на его поверхности, стали все чаще. Частота щелчков и световых сигналов увеличилась, но вот они уже остаются постоянными — пока что реактор не достиг критичности.

Процедура повторяется еще раз… И. В. Курчатов быстро выводит аварийные стержни из реактора. График показывает почти линейный рост мощности. Впервые звуковые сигналы становятся воющими. Световые индикаторы уже не мигают, а светятся ярким желтоватым светом».

В 18 часов 25 декабря Курчатов остановил испытание. Он поцеловал Панасюка, с ликованием объявил:

— Отныне атомная энергия подчинена воле советских людей!

На другой день состоялся официальный пуск атомного реактора в присутствии представителей правительства.

На стене здания, где работает реактор, теперь висит мемориальная доска с надписью:

«25 декабря 1946 года в этом здании впервые на континенте Европы и Азии И. В. Курчатов с сотрудниками осуществил цепную реакцию деления урана»

4. Выбор главного направления

Еще, вероятно, никогда научные работы не велись с такой интенсивностью, как в послевоенные годы в институтах, связанных с выполнением атомной программы. И хотя условия секретности не позволяли часто знать, для чего конкретно предназначено данное исследование, кто им воспользуется, будет ли оно очень важным или мало полезным, — а раньше без такого понимания и думать нечего было об экспериментах, — зато сознание, что оно «нужно для атома», перекрывало все неудобства, заставляло работать с интенсивностью, прежде неслыханной. Обстановка атомного шантажа на Западе безмерно обострила у каждого ученого, инженера, рабочего чувство заинтересованности в том, чтобы исполняемое дело было выполнено скоро и квалифицированно. Сегодня, оглядываясь на те прошлые годы, можно твердо установить, что именно это чувство личной ответственности и было одним из важнейших стимулов, одной из важнейших причин успешного выполнения ядерной программы.

Академик Илья Ильич Черняев, директор ИОНХа, видный специалист по платине, вызвал к себе двух своих докторов — Анну Дмитриевну Гельман и Абрама Михайловича Рубинштейна — и вручил им новое задание. Нужно срочно разрабатывать методы получения чистого плутония из растворов, где он будет находиться в комбинациях по крайней мере с двумя десятками других элементов, а каких именно, никто не знает.

— Вместо каких работ мы будем вести эту? — осведомились оба химика.,

— Не вместо, а сверх! — отрезал академик. — План института остается прежним, добавляется это задание, и притом сверхсрочно!

Анна Дмитриевна, секретарь парткома института, возмущенная ломкой исследовательской программы ИОНХа, добилась приема у зампреда Совнаркома — новое задание исходило от него. Первухин на второй фразе прервал рассерженного химика:

— Я сочувствую вам, но отменить задание не могу. В нем заинтересованы наши физики-атомщики.

— Понятно, — сказала Анна Дмитриевна, ничего больше не уточняя.

И, возвратившись в свой институт, она стала детально разрабатывать методику глубокой очистки плутония.

О том, чтобы получить для экспериментов сам плутоний, и говорить было нечего, этот элемент имелся в стране лишь в индикаторных количествах, даже не в микрограммах. Методика очистки разрабатывалась на имитаторах — других элементах, сходных по своим химическим свойствам с плутонием.

Курчатов знал, что любое задание, выданное любой организации, будет выполняться со всем тщанием: стоило только намекнуть, что в нем заинтересованы физики — и можно не опасаться ни сопротивления, ни нерадивости. И если он иногда затруднялся, что требовать и какие установить сроки, то лишь потому, что не все еще было понятно ему самому.

Он искал главное направление, по какому надо было двигаться.

Программа, намеченная в 1943 году, выполнялась. Все направления поисков приводили к успеху. Но успех был неодинаков по значению. И хотя работы не были закончены, Курчатов видел, что на одних надо концентрировать усилия — выдать проектное задание, срочно подготавливать строительство заводов, — а другие оставлять в резерве.

Термодиффузионное разделение изотопов урана, начатое еще в Казани в 1943 году, перенесли в следующем году в Ленинград — Физтех возвратился в родные места. В Москве основные эксперименты вел Юрий Лазуркин. В Ленинграде аналогичные опыты ставили Кобеко, Русинов и другие физтеховцы. В 1946 году Александрова назначили директором Института физических проблем, он совмещал руководство институтом с темой, взятой у Курчатова. Лазуркин разрывался между бывшим «Капичником», где разместили лабораторию, и электростанцией МОГЭС, напротив Кремля: там проводились эксперименты в жидкой фазе и с паром. В решающие недели опыты шли круглые сутки. В зале для физиков отгородили железными листами угол. Пар свистел и одурял, температура поднималась до 40°, не хватало воздуха. Александров, как-то проработав несколько часов в такой атмосфере, потерял сознание. Эксперименты показали, что разделение урана идет неплохо, но требует много энергии и пара. Большая энергоемкость термодиффузионного способа делала его слишком дорогим. К таким же выводам пришли и «термодиффузионщики» Ленинграда. Курчатов просмотрел предварительные результаты, посоветовал доисследовать процесс, но для практического применения не взял. Можно было ограничиться отчетом по теме.

Значительный успех обозначился у Арцимовича. Начиная с немногочисленной группой помощников — среди них были и Герман Щепкин, и Павел Морозов, и Виктор Жуков, и Игорь Головин, — он быстро расширял исследования. Электромагнитная сепарация давала хорошее разделение изотопов урана. Она была проста, легко рассчитывалась. Но она требовала затраты большого количества энергии, дефицитных материалов. Курчатова прельщало физическое изящество метода, но он не мог стать основным направлением. В Америке построили в Ок-Ридже огромный завод для электромагнитной сепарации изотопов урана. Курчатов не видел оснований строить такой же, хоть и знал, что Арцимович огорчится. Небольшой завод все же строился — Курчатов не уделял ему много внимания.

Перспективным оказалось направление, разрабатываемое группой Кикоина. И в Америке завод газовой диффузии в Ок-Ридже стал основным поставщиком обогащенного урана и легкого его изотопа. Принцип разделения был несложен, но технически его осуществление требовало сложных исследований и совершенно еще не известной, только лишь конструируемой аппаратуры. Зато полностью автоматизированное предприятие работало просто и надежно, требовало сравнительно мало усилий на обслуживание. Успех у Кикоина обозначился не сразу, но тем значительней были результаты.

Основное внимание Курчатов отдавал уран-графитовым реакторам. В них он видел основное звено всей ядерной программы. Они вырабатывали тепло — его можно было использовать на мирные цели; в них создавался плутоний — лучший материал для атомного оружия. Курчатов все направления нацеливал к успеху, но все больший приоритет отдавал уран-графитовым реакторам. Еще не пришло время доказывать это открыто, еще продолжались исследования в других областях и неизвестно было, что за эффект они дадут, но дальняя цель была ясна. Он выбрал главное направление. Он не сомневался: основное движение пойдет по этой магистральной дороге. Еще не был закончен опытный котел, а он уже выдал проектное задание на промышленный реактор. Еще не были закончены эксперименты на первом котле, а он уже требовал рабочих чертежей от спешно созданного проектно-конструкторского бюро, руководимого Николаем Доллежалем.

Это был, конечно, риск, и немалый. Разрабатывать проект промышленного предприятия на основе лабораторных данных, без предварительной доработки их в полузаводском масштабе, до войны назвали бы инженерным авантюризмом. Он мог бы предложить иной термин: инженерная интуиция. Вся созданная в 1943 году стратегия атомных работ основывалась на том, что научной интуиции отводилась роль не меньшая, чем обширным знаниям и сериям точных экспериментов. Он окружил себя помощниками, умевшими, как он говорил, «считать на пальцах». Он с удовольствием вспоминал, как на одном из семинаров его заместитель, математик Сергей Соболев, потребовал двух месяцев, чтобы точно рассчитать на построенной им механической вычислительной машине «шаг решетки» реактора. А Гуревич написал на доске цифру 19±2 и скромно сказал: «Мне кажется, вы получите что-то в этом роде, Сергей Львович». Через два месяца Соболев принес окончательное решение: это было 19!

На семинарах Курчатов настойчиво уводил помощников от буквального повторения американской атомной программы. Когда появилась купленная в США книга Смита, Курчатов разорвал ее на отдельные главы и, вручив каждую разным физикам, предложил доложить о прочитанном на семинарах. Отчет Смита показывал, что американцы шли теми же путями, какие избрали советские физики еще до войны и на каких они сосредоточились в 1943 году, когда открылся второй тур работ с ураном. И хоть американцы опередили советских физиков, но сам их успех свидетельствовал, что путь правилен. Но здесь таилась опасность, Курчатов хотел загодя преодолеть ее. В Америке всё подчинили ядерной бомбе. Создание собственного защитного ядерного оружия в обстановке «атомного шантажа» и у нас стало главной задачей, но она была не единственной. Курчатов глядел шире и дальше: надо было уже сейчас думать о том, что ядерные работы несут в себе не только атомные угрозы, но и атомное благодеяние.

На теоретическом семинаре фиановцы выступали с докладами о своих экспериментах с ураном и графитом. Илья Франк — будущий лауреат Нобелевской премии — изложил точные, изящные эксперименты; они в основном повторили те, что совершались недавно в палатке у Панасюка, но и вносили уточнения. А Евгений Фейнберг, показывая однажды, как влияет на реактивность котла зазор между ураном и графитом, написал выведенное им дифференциальное уравнение для «эффекта зазора». И хоть все это, важное само по себе, ничего принципиально не меняло, обсуждение шло бурно, спор разгорелся такой, что Курчатову приходилось вмешиваться, чтобы остудить страсти. У доски кричали, наступая друг на друга, Мигдал и Фейнберг, а на столе, забыв, что рядом Курчатов, присел Фурсов и, очень серьезный и молчаливый, только переводил взгляд с одного на другого.

Фейнберг подошел к Курчатову, но заговорил совсем не о предмете дискуссии:

— Игорь Васильевич, у меня просьба. Возьмите к себе моего двоюродного брата Савелия. Он вам пригодится. Он умней меня.

— Вот как — умней вас? — Курчатов усмехнулся. — Оригинальная рекомендация! А кто ваш брат?

Савелий Фейнберг, инженер-строитель, до войны проектировал эстакады для Нефтяных Камней в Баку, увлекался математикой, любил сложные вычисления. На фронте ему оторвало левую руку, искорежило подбородок — он стал носить бороду, чтобы прикрыть шрамы. Он тосковал по серьезному делу. Курчатов после двухчасового разговора взял его в лабораторию № 2, дал квартиру и немедленно засадил за расчеты разных систем реакторов.

Впоследствии. Евгений Львович шутил, что главным своим вкладом в атомную программу считает то, что привлек в коллектив Курчатова своего брата Савелия, который стал выдающимся конструктором ядерных реакторов.

В Ленинграде в эти дни подходила к концу разработка технологической схемы выделения плутония из облученного урана. Хлопин предложил для проверки несколько способов, все они основывались на его довоенных работах. Накопленный в Радиевом институте опыт по выделению ничтожных количеств радиоактивных веществ из минерального сырья оказался незаменимым и при работе с плутонием, которого в исходном материале было еще меньше. Вначале эксперименты шли с имитаторами плутония, среди них был и нептуний, хотя и он имелся лишь в микроколичествах, а потом стал поступать облученный уран — сперва циклотронный, от собственного ускорителя, а затем и от законченного наконец в Физтехе более мощного циклотрона, а в 1947 году и реакторный из Москвы с котла Ф-1. Работа с «индикаторными» количествами плутония подтвердила правильность избранной схемы, но точного доказательства не было, пока не прибыла большая партия урана, содержащая уже «весовые» — правда, лишь микрограммы — количества плутония. Задача формулировалась просто: выделить весь плутоний, отделив его от основной массы урана. За простой формулировкой стояла невероятно трудная задача. Радиохимики, извлекая радий из руд, получали миллиграммы из тонн: очищение было в сотни тысяч раз. Здесь же очищение требовалось в миллиарды раз, ибо на тонну доставленного урана плутония имелись лишь миллиграммы.

Длительная переработка облученного урана подошла к завершению. Вера Ильинична Гребенщикова, руководившая одной из групп по плутонию, готовила решающий опыт. К ней пришел Хлопин и молча уселся в сторонке. Она попросила — шел поздний вечерний час:

— Виталий Григорьевич, не стойте над душой, идите спать! Раньше утра я не управлюсь.

— Я посижу до утра, Вера Ильинична, — сказал Он кротко. — А чтобы вам было не так скучно, хотите, буду читать стихи?

Она делала свою работу — растворяла, осаждала, фильтровала, снова растворяла, снова фильтровала, снова осаждала. А он, то сидя на стуле, то нервно вскакивая и расхаживая по лаборатории, громко читал стихи. Сперва это были Пушкин, Лермонтов, Есенин, потом она услышала французских поэтов — звучные, нервные строки Рембо, изысканно-строгие сонеты Эредиа, страстную речь Гюго, угрюмую словесную вязь Бодлера. И снова он перешел к русским поэтам. Она работала, а он декламировал Александра Блока, Анну Ахматову, Осипа Мандельштама…

— Все окончено, Виталий Григорьевич! — сказала она, когда в окне стало рассветать. — Смотрите, получилось, как ожидали!

Он схватил сосуд с драгоценным плутонием, губы его молча шевелились, глаза стали влажными…

…Через несколько лет, показывая на свою Золотую Звезду, он с улыбкой сказал ей, награжденной орденом за исследование, ставшее оригинальным советским достижением:

— А ее мне дали, Вера Ильинична, за ту ночь, помните, когда вы работали, а я вам читал стихи! Спасибо вам, Верочка, всем вам спасибо за вашу отличную, вашу чистую работу!

5. В фокусе — бомба

Все задания выполнялись одновременно, неисполнение хотя бы одного, самого мелкого, могло грозить успеху всей программы. Но каждый раз какое-то одно было главным, и Курчатов именно ему отдавал основное внимание, именно о нем больше всего размышлял.

После пуска экспериментального атомного котла Ф-1 главным для Курчатова стало конструирование, строительство и пуск первого промышленного реактора. Он еще не один месяц возился с экспериментальным котлом, налаживая его, проверяя на разных режимах, ставя на нем разные исследовательские работы. Но уже все больше отдавал он времени конструкторам промышленного сооружения, а когда на стройке, далеко от столицы, только начались кладки атомных агрегатов, еще до настоящего монтажа оборудования, он и сам выехал на строительство и послал туда бригаду своих помощников, накопивших опыт на Ф-1, тех же Панасюка, Дубовского, Кондратьева, Бабулевича и других, а чтобы на месте квалифицированно решались все возникающие теоретические загадки, добавил в бригаду и теоретика Фурсова, ставшего в скором времени его научным заместителем на стройке.

Смит в своем уже упоминавшемся отчете пишет, что на строительстве атомного завода в Америке одновременно трудилось 43 000 человек. Уже эта одна цифра достаточно выразительно говорит о том, какой объем труда требовался для возведения промышленного «атомного объекта». И одна из главных трудностей заключалась даже не в количестве людей и средств, сконцентрированных на стройплощадке, а в том, что предприятие такого рода было первое, еще не испробованное, все было новое — и новизна технологии могла таить в себе неожиданность.

Понимая это, Курчатов месяцами в 1947 и 1948 годах проводил на стройке, то приезжая, то уезжая, — присутствовал на пуске, на наладке каждого крупного агрегата.

В середине 1948 года состоялся пуск первого мощного промышленного реактора. Вскоре он уже надежно работал, в нем облучался нейтронами уран. Облученный материал отправлялся на завод, где плутоний отделялся от урана. Плутониевые растворы очищали от множества еще содержавшихся в них элементов и направляли чистые препараты плутония на рафинировку. Металлурги в специальных печах превращали химические соединения в корольки чистого металла — шарики искусственно созданного руками человека, не существующего в природе трансурана 94.

Теперь надо было приступать к следующей стадии атомной программы: готовить из нового элемента «изделие» — под таким названием закодировали атомную бомбу. «Изделие» во второй половине 1948 года, в первые месяцы 1949 года стало главным пунктом всей работы советских физиков-ядерщиков.

Еще не настало время говорить подробно, как выполнялась эта решающая часть атомной советской программы. Но ее значение каждому ясно. Именно в эти годы началась «холодная война» американских политиков против Советского Союза, и за рубежом не скрывали, что рассматривают холодную войну как подготовительный период перед войной «горячей». Создание собственного атомного оружия стало в этих условиях вопросом жизненно важным.

Без надежного «атомного щита» Советский Союз рисковал подвергнуться неспровоцированному военному нападению — надо было создавать этот щит самым срочным образом.

Нет сомнения и в том, что изготовление атомного оружия требовало еще неслыханных технических усилий, творческих находок, огромного числа срочных исследований. В том же отчете Смита просто перечисление проблем и загадок, которые предстояло решить «для бомбы», занимает много страниц, а Смит говорит лишь об «открытых», отнюдь не секретных моментах американских атомных работ. Созданные в Советском Союзе специальные научные и конструкторские учреждения оперативно и надежно исследовали такие проблемы, разрабатывали теорию, испытывали конструкцию различных типов ядерного оружия. Это была воистину исполинская работа, масштабы которой доныне мало известны широким массам читателей.

Курчатов перемещал на эту работу самых энергичных и удачливых экспериментаторов, самых талантливых теоретиков, всех, кто освободился после пуска промышленного реактора и мог быть полезен для конструирования «изделия».

Не всегда такие переброски совершались просто.

Однажды Курчатов вызвал к себе одного физика И объявил ему:

— Поедешь помогать конструировать «изделие». На сборы — день. Действуй. Физкультпривет!

Выбор Курчатова, как всегда, был удачен. Физик быстро вошел в работу, сделал много полезного, вскорости возглавил большой экспериментальный сектор. Но в тот день, страшно обидевшись, он хоть и с неизменной своей веселой улыбкой, но достаточно язвительно возразил, что хорошие начальники раньше узнают у сотрудников, желают ли те перемещений, а уж потом перемещают. Курчатов разволновался:

— Ты внесен в правительственный список, я не имею права менять его, пойми меня!

Физик понял.

Для каждого строптивого сотрудника имелся свой метод убеждения. Курчатов сообщил одному из помощников Гуревича, что переводит его на другой объект, на должность своего заместителя по науке. Сотрудник стал отнекиваться: он уже несколько месяцев проработал на том объекте, хватит, ему интересней у Гуревича — и работа захватывает, и начальник отличный. Курчатов хладнокровно подвел итог спору:

— Я тебе приказываю, а ты решай за себя сам.

Сотрудник «решил за себя» никуда не перемещаться.

А когда он пошел получать зарплату, оказалось, что на старом месте он уже не числится, а на новом его не оплачивают, так как не видели на работе. Курчатов, посмеиваясь и поглаживая бороду сверху вниз — признак хорошего настроения, — объяснил:

— Я тебя числю на новом объекте, а если хочешь работать у Гуревича, то делай это за свой счет. Увлечений твоих не оплачиваю.

Строптивый сотрудник покорился.

Иногда Курчатов поступал совсем «не по обстановке» — и лишь впоследствии выяснялось, что странный поступок глубоко продумывался. Так, после пуска опытного реактора Козодаев попросился уйти из атомной программы. Ему захотелось вернуться к космическим лучам; он разработал новые приборы, чтобы определять все их компоненты, создает аппаратуру для интервалов времени в миллиардные доли секунды и еще меньше.

— Что ж, езжай, Миша, на Алагез, — сказал Курчатов после короткого размышления. — Здесь дело идет хорошо, обойдемся без тебя.

А позже, узнав, что командировка в Армению прошла удачно, он удовлетворенно заметил:

— Ну вот, и конкретное свое задание выполняли, и не забывали общие проблемы науки.

После пуска промышленного реактора Курчатов устроил «большой объезд», чтобы составить себе полное, представление, как идет дело на всех объектах. Он снова посетил промышленный реактор, на котором недавно прожил почти год, очистительные и рафинировочные заводы, поехал оттуда на заводы диффузионного и электромагнитного разделения и вернулся назад. Везде все шло отлично. Материал для «изделия» накапливался. Можно было готовить главную тему: конструкцию этого самого «изделия».

После очередного теоретического семинара, на который пришел и Александр Лейпунский, Курчатов попросил Лейпунского пройти к нему в кабинет. Лейпунский сел в кресло, спокойно смотрел на друга. Он догадывался, о чем пойдет речь. Один физик за другим, заканчивая или прерывая свои работы, уезжал на «новую тему». Лейпунский недавно завершил одну из разработок, предложенных Курчатовым. Вероятно, и его направят туда же, куда уходили другие физики.

А Курчатов, не начиная разговора, рассеянно смотрел в окно. Снаружи совершалось чудо. Пустырь превращался в сад. Возводились новые здания, устраивались дороги, прокладывались инженерные коммуникации, высаживались молодые деревья, разбивались цветочные клумбы. Павел Худяков, заместитель директора лаборатории № 2 по хозяйственным делам, за тот год, что Курчатов провел на строительстве и пуске промышленного реактора, неузнаваемо изменил такую прежде унылую территорию.

— Нравится, Саша? — Курчатов показал рукой в окно.

— Даже очень! Не всякий дом отдыха похвастается таким парком. Но ты ведь позвал меня, Игорь, не для того, чтобы погордиться благоустройством?

— Не для этого, правильно.

Курчатов все не начинал давно задуманного разговора. Дело было слишком трудное, чтобы приступить к нему запросто. С Лейпунским он не мог разговаривать, как с другими, — «озадачивать», не обращая внимания на радость или недовольство, а потом только спрашивать «выполнение». Лейпунский был фигурой научно равновеликой ему самому. И было какое-то почти драматическое несоответствие между тем, что он делал и что он мог бы делать. Еще до войны он выдвинулся как крупный исследователь ядра, эксперименты, поставленные им в Харькове, поражали своей тонкостью и своей точностью. Курчатов знал это лучше любого другого — многие исследования они вели совместно. Пост, занимаемый Курчатовым, вполне мог бы занять и Лейпунский, недаром Иоффе называл и его Кафтанову в качестве кандидата на роль «главного физика». А он сейчас только заведовал сектором в лаборатории Алиханова, аккуратно выполнял принятые в работу темы, отнюдь не решающие в общей ядерной программе… И недавно согласился стать деканом инженерно-физического факультета, вкладывал душу в преподавание, в организацию учебы студентов. Все это нужно, конечно. Но разве не мог бы этот глубокий физик, Александр Лейпунский, делать дела покрупней? Деликатный и скромный, очень добрый, всегда приветливый, он не годится начальствовать там, где нужно нажимать, подстегивать, одергивать, покрикивать. Но мало есть людей, какие могли бы заменить его, когда нужно решать сложную научную проблему.

— Я хочу спросить тебя, Саша, доволен ли ты своей работой? Не хочется ли тебе переменить темы? — начал разговор Курчатов.

— А ты? — с улыбкой ответил вопросом на вопрос Лейпунский. — Сейчас, понимаю, ты глава огромного дела. Но ведь дело это чрезвычайное. Добьетесь успеха — кончится чрезвычайность. Чем ты тогда займешься?

Курчатов не раз задавал себе такой же вопрос и имел готовый ответ. Он займется реакторами на медленных нейтронах. Цепная реакция деления урана — новый вид энергии. Нужно поставить эту энергию на службу народному хозяйству. Урановая электроэнергия, урановые двигатели, урановое тепло — какая величественная перспектива! Бомба — защита, бомба — не самоцель. Ядерная энергия — вот подлинная цель!

— Ядерная энергия, — задумчиво сказал Лейпунский. — Все верно, Игорь. И если ты осуществишь свой план, это будет благодеяние для людей. Но видишь ли… Коэффициент отдачи в твоих установках мал. Ты используешь — и то не всю — энергию распада урана-235. А сколько его? И процента нет в общей массе урана.

— Имеешь конкретный план повышения отдачи?

— Нет, не план… Но идея есть. Думаю и думаю об этом.

И Лейпунский рассказал, что хотел бы вовлечь в реакцию деления не только активный легкий изотоп, но и инертный тяжелый. Тяжелый изотоп урана делят одни быстрые нейтроны. Стало быть, надо разработать котел на быстрых нейтронах без замедлителя. Принцип урановой бомбы, но не для взрыва, а для контролируемого процесса. Котел на быстрых нейтронах будет, по расчету, в десятки раз эффективней котла с замедлителем. И, может быть, даже в какой-то степени проще. Но путь к этой простоте гораздо сложней, он это понимает. Вероятно, уже повсеместно будут внедрены котлы с замедлителями, а котлы без них будут еще разрабатываться. Но идея захватывает все его мысли. Если его не отвлекут на другие работы, он сосредоточится на ней.

Курчатов короткое время молча размышлял.

— Хорошо, сосредотачивайся на своей теме, — сказал он. — Не будем тебя отвлекать длительно на другие дела, это обещаю. И помогу. При первой возможности организуем специальную лабораторию для исследования контролируемого процесса на быстрых нейтронах. Ты будешь разрабатывать свое направление, я — свое.

Если у Курчатова и было намерение направить Лейпунского туда же, куда он уводил самых, даровитых помощников, то он от него отказался.

…Последующие годы показали, что оба направления были правильны и оба с успехом осуществились. Курчатов первый применил свой реактор на медленных нейтронах для производства электроэнергии. Мирная атомная техника двадцатого века — океанские суда, могучие электростанции, медицинские приборы, новые материалы — нераздельно связана с котлами на медленных нейтронах: Ферми — в Америке, Курчатова — в Советском Союзе. А Лейпунский, преодолев тысячи трудностей, создал свои реакторы на быстрых нейтронах без замедлителей. И они показали одно воистину удивительное свойство: по мере того как в них выгорает исходное горючее — уран-235 или плутоний, — появляется новое горючее, тот же плутоний, но не внесенный извне, а образовавшийся из урана-238 в самом реакторе во время его работы. «Реакторы-размножители» — так их назвали, ибо образовавшегося заново горючего в итоге оказывается больше, чем израсходованного. И самое главное: в реакции деления вовлекается уже не один легкий изотоп, которого всего 0,7 % в общей массе, а весь уран. Это в огромной степени расширяет резервы ядерного горючего. Использование природного урана благодаря котлам-размножителям повышается в 60–70 раз. Техника двадцатого столетия в основном будет использовать реакторы с замедлителями, но уже в конце века станут преобладать реакторы быстрые. Всегда устремленный в будущее, Лейпунский создал основы энергетики будущего века. Его исследования позволили Советскому Союзу обогнать другие страны в конструировании реакторов-размножителей.

6. «Изделие» испытывается

Литерный поезд временами задерживался на малых станциях. Молодые физики выбегали размять ноги, со смехом бросали и ловили мяч. Завенягин, увидев в окно их азартный волейбол, попенял: на такое историческое испытание едем, до спортивных ли теперь рекордов? Волейбола больше не было, свободное время стали отдавать шахматам. Флеров уселся за столик сражаться с генерал-полковником в темных очках. Кто-то, улучив минутку, шепнул физику, что ему бы лучше проиграть — генерал не любит оставаться побитым. Физик хладнокровно ответил, что и он не любит проигрышей, и с наслаждением выиграл.

У Курчатова был свой вагон, неизменное его жилье во время разъездов; одно купе побольше — для него, купе поменьше — для двух секретарей: Георгия Васильевича Андреева и Дмитрия Семеновича Переверзева. В вагоне были и салон, и душ, и ванна, и кухонька. В салоне он работал, беседовал с помощниками. Вечные сквозняки донимали секретарей: Переверзев жаловался, что схватил радикулит, никак не разделается с хворью, второй секретарь — его Курчатов за солидность прозвал «Бароном» — помалкивал: что толку жаловаться на недомогания, Борода все равно отдыху не даст. Они едва справлялись, все часы у их шефа были рабочие, — поспать можно было только в очередь, вдвоем никогда не выходило.

Но в эту поездку он не перетруждал ни их, ни себя чрезмерной работой. Все основное было сделано, теперь предстояло узнать, дадут ли желаемый результат годы их вдохновенного, их безмерного, их неистового труда. Курчатов днем часами стоял у окна, хмуро рассматривая пустынные места, куда углублялся поезд. В это время к нему старались не пускать, если сам он не вызвал: «Нельзя, Борода думает, серьезный — жуть!» Так и не прорвавшиеся посетители удивлялись: «Неужто не улыбается? Что-нибудь случилось?» А если кто-нибудь все же проникал, Курчатов оборачивался от окна такой веселый, сиял такой бодрой улыбкой, что от сердца отлегало: «Нормально, порядок!». Все шло нормально, во всем был порядок, но в минуты искусственно созданного одиночества одолевали тревожные мысли. Недавно главный конструктор докладывал, что взрыв может произойти и раньше тесного сближения реагирующих кусков плутония: получится тогда хлопок — выделение энергии что-нибудь на двести — триста тонн тротила, а не на те десятки тысяч тонн тротилового эквивалента, на какие рассчитывалась бомба. Курчатов внес свои пояснения. Да, правильно, от неудачи теоретически полностью не застраховаться, но все, абсолютно все, что требуется для успеха, выполнено — практически гарантия удачи обеспечена. Его доводы успокоили взволнованных людей. Но про себя он знал: все может быть, лишь испытание установит, есть ли удача.

И, стоя перед стеклом, в котором проплывал пейзаж сожженной летним солнцем степи, он в сотый, в тысячный раз допрашивал себя, все ли сделано, не надо ли еще чего-нибудь доделать, какой-нибудь пустячок, нечто почти ускользающее — невидный камешек на дороге, о который может запнуться нога! И в сотый, в тысячный раз отвечал себе: да, все сделано, полный порядок!

С конечной станции пассажиры литерного поезда поехали в выстроенный в степи поселок, а оттуда, лишь немного отдохнув, — на полигон, расположенный в полусотне километров от гостиницы. Уже издали стала видна металлическая башня высотой метров в сорок — в кабине на ее вершине надо было смонтировать и взорвать «изделие». Строитель полигона генерал Комаровский — он еще до войны прославился строительством канала Волга-Москва — доложил своему начальнику Завенягину, что полигон к испытанию подготовлен и сдан физикам, специалистам по взрывам. Курчатов поднялся на лифте в башню — с нее открывался великолепный вид на порыжевшую степь, — осмотрел каждое строение, каждый предмет на площадке. Вокруг башни строители разместили деревянные одноэтажные и каменные пятиэтажные дома, инженерные сооружения, поставили паровозы, танки, артиллерийские орудия, вагоны, цистерны — все эти предметы должны были принять на себя взрывную волну. В открытых клетках, в закрытых помещениях находились подопытные животные — на них испытывали силу радиации и защиту от нее.

В шести километрах от башни строители возвели земляной вал, за валом поставили бетонную ограду, за бетонной и земляной защитой, на три четверти в земле, приткнулся командный пункт. Это был длинноватый каменный домик на три комнаты с тамбурами и окнами, обращенными в обратную от взрыва сторону, — на окнах были ставни, висели шторы. В одной из комнат смонтировали дистанционное устройство, взрывающее бомбу, и самописцы от датчиков, измеряющих параметры взрыва — давление ударной волны, проникающую радиацию, температуру, силу звука и света. В других комнатах физики и взрывники налаживали свои приборы, собирали материалы, тут же, если не было времени возвращаться в гостиницу, и спали. Впереди землянки, в специально открытой траншее, оборудовали наблюдательный пункт, в нем разместился физик с темными светофильтрами.

Часть материалов для монтажа бомбы уже прибыла, остальное прибывало. Физики занимались своим делом: теоретики в последний раз уточняли расчеты, экспериментаторы налаживали узлы общей схемы, за которые непосредственно отвечали. Курчатов, чтобы не стоять над душой у работников, прогуливался по степи, осматривая издали башню и строения, проверял, правильно ли поставлены, не повреждены ли датчики.

— Давай, Митяй, поглядим, как там дальние приборы, — сказал Переверзеву однажды утром Курчатов.

«Победа» неторопливо переваливала с пригорка на пригорочек. На все стороны, куда хватал глаз, простиралась степь, лишь немного прикрытая травой. По степи мчались перекати-поле. Курчатов впервые видел их, он вытягивал шею, следил за крупными, быстро катящимися шарами — иные достигали метра в диаметре. В траве поминутно вспархивали куропатки, испуганно убегали дрофы, похожие на крупных индюков, распушивали хвосты фазаны. Уже начинался отлет гусей, в утреннем небе они летели сотнями. У небольшого озерка Курчатов велел остановиться. Здесь стояли приборы, регистрирующие колебания и толчки почвы. Курчатов попросил Переверзева выстрелить из ружья. Переверзев бабахнул из двух стволов — стрелки быстро отклонились, медленно пошли назад. Курчатов взял перезаряженное ружье, сам выстрелил и радостно засмеялся. Переверзеву показалось, что он радуется не тому, что приборы хорошо работают, а тому, что держит в руках двустволку и стреляет — возможно, впервые в жизни. Курчатов повалился на траву и блаженно вздохнул:

— Отдохнем, Митяй, солнце начинает припекать.

Солнце припекало только в закрытых местах, в степи дул холодный ветер, он все усиливался. Переверзев, сидя рядом с Курчатовым — тот закрыл глаза, закинул руки за голову, как любил делать, когда лежал на воде, — с завистью посматривал на озеро: там было полно уток. Не выдержав, Переверзев взял ружье и по-пластунски пополз к камышам, прикрывавшим мелководье. Из-за камышей было плохо видно, но, осторожно раздвинув их, Переверзев ухитрился свалить двух уток — одна за другой они уткнулись головой в воду. Курчатов, приподнявшись, с интересом смотрел, что он делает. Переверзев разделся и вошел в воду. Она оказалась такой холодной, что сердце сжало как рукой. Кое-как доплыв назад с добычей, Переверзев проворно натянул на мокрое тело одежду и побежал к машине греться. Курчатов сел на свое место и посочувствовал:

— Трясешься, как цуцик. Давай погоним лошадку домой побыстрей!

В этот вечер Курчатову и подсевшим к нему подали дичь. Курчатов никогда много не ел, но вкусно поесть любил — он так громко похваливал ужин, что всегда веселый генерал Духов, упрекнул Переверзева:

— Скупой ты, Дмитрий! Такой живностью раздобылся, а на угощение не позвал.

— Да ведь всего две утки были, товарищ генерал! — оправдывался смущенный Переверзев.

В разгар работы на полигоне приехал Первухин, пожил с неделю и, убедившись, что все к испытанию готово, возвратился в Москву докладывать об этом правительственному комитету.

Во второй половине августа 1949 года на полигон прибыли члены правительства. Только Ванников, больной, не сумел приехать. Физики завершали последние приготовления. Щелкин с сотрудниками налаживал устройство, сжимающее в один надкритический объем подкритические куски плутония. Флеров в сотый раз проверял счетчик фоновых нейтронов. Давиденко возился с запалом, впрыскивающим нейтроны в сжатую надкритическую массу плутония.

На рассвете 29 августа все было готово к испытанию. Курчатов занял свое место у пульта. Физики, члены правительства, генералы тесно сгрудились вокруг — не мешать, но и видеть его движения. Утро шло ветреное, начиналась буря, было тревожно: не раскачивается ли башня, не произойдет ли авария от колебаний. Курчатов улыбался, прислушиваясь к ветру. Буря была не опасна, монтаж произвели так надежно, что колебания башни не могли ничего повредить. Теоретики сосредоточенно поглядывали в свои блокнотики, словно какое-то вычисление могло что-то изменить. Конструкторы — кто побледнев, кто раскрасневшись — ждали решающей минуты-. Члены правительства и генералы шепотом переговаривались. Флеров встревоженно следил за счетчиком импульсов. Нормально нейтронный фон от запала давал 2–3 импульса в 15 секунд. Но спонтанное деление плутония, много большее, чем у урана, осложняло картину. Неожиданно фон стал увеличиваться. За несколько минут до назначенного срока он составлял уже 5–7 щелчков. Такое увеличение импульсов грозило преждевременным — до сжатия кусков — взрывом. Флеров повернул к Курчатову побледневшее лицо, сделал тревожный жест. Курчатов усмехнулся и кивнул головой.

В ту же секунду в зашторенных окнах ярко засверкало. Сияние какие-то доли секунды нарастало до нестерпимого, потом стало бледнеть, из голубовато-белого превращаться в желтое и красноватое. Через несколько секунд донеслась взрывная волна, в комнате, прикрытой от удара земляным валом и бетонной стеной, все затряслось. Страшный грохот раздался снаружи, он оглушал, больно давил на барабанные перепонки. А когда взрывная волна пронеслась, все из землянок выскочили наружу. Сквозь темные очки был виден вздымающийся вверх огненный столб и черное облако над ним.

На командный пункт быстро надвигалась пылевая туча, в ней посверкивали молнии. Один из физиков потянул Курчатова назад, радиоактивная пыль была опасна.

Еще в момент взрыва, когда ослепительное сияние озарило сумрачную степь, общее ликование заставило всех обниматься и целоваться, обмениваться восторженными восклицаниями. Все и в землянке и наверху, в степи, торопились пожать Курчатову руку, обнять, поздравить с успехом. У Курчатова подрагивали от волнения губы, влажно сияли глаза. Он был растроган, мягок, ликующ, счастлив — все сразу. В землянке, когда наверху разразилась пылевая буря, пришла минута для разговоров, а не только для восклицаний. Курчатов пожимал руки теоретикам, экспериментаторам, конструкторам, поздравлял каждого с успехом.

Подали машины, надо было поскорей уезжать от места, на которое надвигалось радиоактивное облако. Участники испытания направились в поселок. Лишь через несколько часов стало возможным возвратиться на полигон. Картина была впечатляющая. От металлической башни не осталось и следа, на месте, где она недавно возвышалась, сияла дымящаяся воронка с оплавленными краями. Деревянных домиков как не бывало, пятиэтажные каменные здания представляли собой груды развалин. Взгляду открывались всюду знаки огромного разрушения — сорванные и отброшенные стальные мосты, обрушенные тоннели, паровоз, лежащий на боку далеко от рельсов, вздыбившееся железнодорожное полотно. Знаменитый конструктор тяжелых танков Николай Духов взволнованно показал рукой на одно из своих детищ, взброшенное взрывной волной на холмик:

— Как мячик его! Такую махину — как футбольный мяч!

В гостинице Курчатов сел писать отчет правительству об успехе произведенного испытания. Такие важные известия нельзя было доверить машинисткам, все доклады и рапорты писались от руки. Один из участников испытания — у него был почерк получше — перебелил доклад. В тот же день его отправили самолетом в Москву.

В эту ночь долго не засыпали. А когда уже все улеглись, Курчатов вышел наружу, смотрел на осеннее, великолепно иллюминированное звездами небо, вспоминал отрывочно и хаотично прошлое. Одно воспоминание заставило его радостно усмехнуться. Сегодня был не просто великий день, а в некотором роде юбилейный. Ровно девять лет назад, тоже 29 августа, он подписал первый набросок большой урановой программы. Девять всего лет — как много переменилось с той поры!

Уже через два дня американцы знали, что в Советском Союзе произведено испытание ядерной бомбы. По их собственным сообщениям, опубликованным через несколько лет, «летающая крепость В-29» вела тайный облет границ Советского Союза. Когда самолет вернулся на базу, обнаружилось, что все сфотографированные пленки засвечены и причина — интенсивная радиация в высоких, слоях атмосферы. Пробы воздуха и пыли содержали осколки распада плутония. В Вашингтоне неожиданное известие ввергло всех в шоковое состояние. Президент Трумэн целых три недели не мог признать, что «политика атомного шантажа», так рьяно им проводимая, отныне полностью провалилась. Лишь 23 сентября 1949 года он вынужден был оповестить американцев, что в Советском Союзе произошло успешное испытание ядерной бомбы. Всему миру стало ясно, что мирный труд советских людей отныне надежно прикрыт могущественным ядерным щитом.

По указу Президиума Верховного Совета СССР от 29 октября 1949 года физики, государственные и промышленные деятели получили высокие награды Родины за успешно завершенную атомную программу. Игорь Курчатов и многие другие активные участники советской атомной эпопеи были отмечены высшим в стране званием — Героя Социалистического Труда. Другие стали орденоносцами, получили премии.

Долгая, трудная и вдохновенная работа сотен ученых и инженеров, десятков тысяч строителей и промышленных рабочих, великое напряжение всех сил советского народа завершилось блистательным успехом.