Прометей раскованный — страница 6 из 9

Не ради славы – ради жизни на Земле...

Глава перваяНочь опускается на западную Европу

1. В гонке  экспериментов лидирует Фредерик Жолио

Фредерик возбуждался горячо и быстро, уравновешенность не являлась чертой его характера. Но таким взволнованным Ирен давно его не видела. Она с сомнением взяла протянутый им номер «Натурвиссеншафтен», пришедший в Париж 16 января 1939 года.

— Ты думаешь, это важно? Ган раньше пытался переубедить нас с Полем в приватных письмах, сейчас проделывает это публично... Мне надоели его попытки перевоспитать нас в экспериментаторов немецкого толка!

—   Прочти,— настаивал Фредерик.— Это важно, это дьявольски важно! Это чёрт знает, куда ведёт нас!.. Если это верно!..

Она углубилась в короткую заметку, подписанную Ганом и Штрассманом. И ей вскоре передалось волнение мужа. Она молча перевела взгляд со статьи на Фредерика.

—   Да, Ирен,— сказал Фредерик торжественно,— Ган подтверждает твои опыты. Он честно расписывается в том, что права была ты, а не он с Мейтнер. Вот он, час твоего торжества! Радуйся, Ирен!

Она не радовалась. Совсем другие, сложные чувства заполонили её: одновременно облегчение и разочарование, удовлетворённость и сожаление, почти грусть. Итак, Ган ошибался, он извиняется перед парижскими коллегами. Да, но как извиняется! Он считал их фантазёрами, отчаянными смельчаками, а они были скорее трусами, так вытекает из его статьи. Не их осторожное «лантаноподобное вещество», а самый настоящий лантан, самый настоящий барий — вот что обнаружили в Берлине! Когда-то Фредерик и она наблюдали нейтроны, но не осмелились их открыть. Сейчас они не осмелились открыть распад урана, это за них сделал Ган со Штрассманом.

—  Я понимаю тебя, Ирен,— сказал Фредерик.— Вы с Савичем подарили Гану открытие, которое могли совершить сами. Но что теперь поделаешь? Будем смотреть вперёд, а не назад.

—   Что ты собираешься делать, Фред?

—  Я хочу сам убедиться в распаде урана. Я хочу поставить такой эксперимент быстро, точно, неопровержимо.

Она нашла в себе силу улыбнуться. Теперь Фред снова наденет белый халат, дни и ночи будет проводить у лабораторных столов — так давно уже этого не было! С тех пор как его назначили профессором Коллеж де Франс и директором лаборатории ядерного синтеза в Иври, всё его время занимали чтения лекций, административные дела, монтаж циклотрона, пока единственного во Франции. К тому же Фред, недавно вступив в социалистическую партию, быстро стал в ней видной фигурой — не было антифашистского митинга, где бы он не выступал. Временами казалось, что он навсегда забросил лабораторию, хотя сам он и уверял в противном.

Но Ирен видела, что он недооценивает сложности опыта. Воспроизведение химической методики Гана потребует идеально чистых реактивов, тончайших определений... Смогут ли они соревноваться с берлинскими химиками в той области, где те всех сильнее?

—  Я и не собираюсь соревноваться с Ганом в химии! — воскликнул Фредерик. —Мы поставим эксперимент совсем по-иному.

Он с жаром излагал свои новые мысли. Сперва поражённая, потом восхищённая, Ирен узнавала и отзвуки старых предположений, полумечтаний, полупророчеств, то, о чём они когда-то спорили и что вошло в его нобелевскую лекцию, а наряду с ними и совершенно новые идеи, пока ещё прозрения, а не формулы... Она схватывала его мысли на лету, продолжала, подтверждала, с каждой фразой они становились доказательней. Нет, Фредерик не просто возвращался после длительной отлучки к лабораторному столу, чтобы продолжить прерванные работы,— он возвращался вдохновлённый, он намеревался совершить ещё одну революцию в науке.

А он, понемногу обретая в своих рассуждениях почти вещественную выпуклость мысли, шаг за шагом формулировал теорию атомного распада. Он не знал, что за две недели до него старая соперница Ирен Лиза Мейтнер и её племянник Отто Фриш уже разработали теорию деления ядра и именно в этот день, 16 января, отсылают свою заметку в «Нейчур». Он независимо приходил к той же истине: ядро урана раскалывается, осколки разлетаются с исполинской энергией, величина её, быстро вычислял он в уме, что-то около 200 миллионов электрон-вольт на атом. И он шёл дальше Фриша и Мейтнер — он задавал себе тот великий вопрос, который так и не пришёл в голову тётке и племяннику: исчерпывается ли распад ядра урана двумя новыми ядрами более лёгких элементов? И он отвечал себе: нет, не исчерпывается, не может исчерпаться! В ядре урана 92 протона и 146 нейтронов, на один протон в уране приходится 1,59 нейтрона; нейтрон в ядре вроде цемента, скрепляющего отталкивающие друг дружку протоны, и нужно много цемента, чтобы сделать прочным это самое тяжёлое из ядер. А у средних элементов цемента поменьше: у бария 81 нейтрон на 56 протонов — отношение 1,45, а у лантана 82 нейтрона на 57 протонов — отношение 1,44. Значит, при распаде ядра урана появляются лишние нейтроны. Куда же они деваются? Никуда не деваются — вылетают наружу. Поглощается один нейтрон, и, распадаясь, ядро урана одновременно испускает несколько новых нейтронов. А те разбивают следующие ядра, и наружу вырывается ещё больше нейтронов. Цепная реакция распада охватывает массу урана. Начинается атомный пожар — исполинское высвобождение внутренней энергии. А если процесс не поддастся контролю,— атомный взрыв. Катастрофа, какую он предсказывал в нобелевской лекции!

—   Всё это надо проверить,— сказал он.— Выделяются ли нейтроны, сколько их выделяется, с какой энергией? И прежде всего — найти осколки распада ядра. Если они разлетаются с той огромной энергией, какую мы только что подсчитали, то их свободный пробег в воздухе составит примерно три сантиметра. И тогда мы их обнаружим легко.

И он быстро набросал схему удивительной установки, позволяющей обнаружить разлетающиеся осколки уранового ядра.

—   Как видишь, мы не будем повторять химические операции Гана,— с торжеством закончил Жолио.— Мы пойдём своим путём.

Ровно через тридцать лет после этого дня помощник Фредерика Ганс Халбан с восторгом напишет о подсчёте длины пробега осколков урана, лежащего в основе задуманного Жолио эксперимента:

«Мало кто из физиков мог точно сделать подобное предсказание, но для Фредерика Жолио это было сравнительно легко...»

Опыт, задуманный и осуществлённый Фредериком Жолио, так поразительно прост и так мастерски изящен, что находится в той области, где наука становится искусством. Он давно превзойдён как факт науки и вечно сохраняется как творение экспериментального искусства.

Жолио взял латунный цилиндрик высотой 50 миллиметров и диаметром 20 миллиметров и покрыл его наружную поверхность окисью урана. Латунный цилиндрик помещался внутри бакелитового той  же высоты, но большего диаметра. Жолио подбирал бакелитовые цилиндрики так, чтобы наименьшее расстояние между стенками цилиндров изменялось от 3 до 20 миллиметров. Внутрь латунного цилиндрика вставлялся источник нейтронов, уран распадался, и осколки его ядер, пролетая воздушную прослойку, оседали на внутренней бакелитовой поверхности. Химический анализ осадка легко показывал, какова природа осколков и много ли их. А варьируя расстояние между цилиндрами, можно было определить длину пробега осколков в воздухе, то есть их энергию.

В результате удалось установить, что среди осколков имеются: барий, лантан и другие элементы и что все они и вправду разлетаются с гигантской энергией, равной 200 миллионам электрон-вольт на каждый акт деления ядра, и что, вне сомнения, освобождаются вторичные нейтроны и, стало быть, цепная реакция распада урана вполне возможна.

Первый опыт, проведённый 26 января, занял не больше получаса. А когда он был закончен, Фредерик взволнованно сказал помогавшему ему Льву Коварски:

— Я глубоко уверен, что в этот час многие физики сделали то же самое.

Он, повторяем, не знал, что именно 16 января, когда в его мозгу вспыхнула схема блестящего эксперимента, Отто Фриш и Лиза Мейтнер отправили письмо в «Нейчур» и в том письме высказаны две такие же идеи: распада урана и огромной энергии, выделяющейся с осколками ядра, а о третьей идее — выброса вторичных нейтронов,— определяющей возможность цепной реакции, там и слова нет. И что, таким образом, Мейтнер и Фриш, раньше узнавшие об открытии в Берлине, одновременно и предвосхитили Жолио, и отстали от него.

Равно не мог он догадываться, что именно в день 26 января, когда он выполнил свой эксперимент, в Америке с трибуны Вашингтонского совещания физиков Бор объявит о состоявшемся в Европе расщеплении урана, а Ферми провозгласит возможность цепной реакции благодаря выбросу вторичных нейтронов.

И, конечно, сам Ферми, с торжеством обнародуя свою новую теорию, и не подозревал, что за десять дней до него эту же идею высказал Жолио, и не только высказал, но как раз в минуту, когда Ферми стоял на трибуне, уже подвергал химическому анализу осколки распавшегося урана — и очень многие из осколков были получены в результате бомбардировки вторичными нейтронами.

И хотя Жолио не сомневался, что вспыхнуло соревнование между физиками, он и не предугадывал истинных масштабов соперничества, ещё не ставшего войной лабораторий, но уже и тогда, в хмурые январские дни, носившего в себе задатки своеобразных «научных гонок».

Сообщение Гана и Штрассмана было подобно огромному булыжнику, упавшему в озеро,— от него мигом побежали бурные круги. Четыре университета в Соединённых Штатах, Радиевый и Физико-технический институты в Ленинграде, лаборатории Англии, Франции, Германии, Дании спешно ставили эксперименты с ураном, спешно выясняли одни и те же проблемы: есть ли точно распад, и точно ли так велика энергия осколков, и возможна ли цепная самоподдерживающаяся реакция распада.

В мире началась лихорадочная гонка «урановых экспериментов».

В этой гонке с самого старта лидирующее положение занял Фредерик Жолио.

2. Сциллард снова в роли вопиющего в пустыне

Фредерик Жолио был не один. Вокруг него создалась группа талантливых сотрудников. Каждый и сам по себе являлся крупным учёным, а возглавляемые им, они составляли такую научную силу, равную какой в те дни в мире не было.

И прежде всего это была Ирен, его жена, первооткрывательница, как и он, искусственной радиоактивности, именно её с Савичем исследование урановых загадок и натолкнуло Гана на его открытие; и это был ближайший помощник Лёг Коварски, полный, малоподвижный, с медлительной речью, аккуратный и настойчивый экспериментатор; и второй помощник, теоретик и экспериментатор Ганс фон Халбан, по внешнему облику типичный немец, но наделённый пылкой французской душой — он давно уже считал Францию своей истинной родиной.

А кроме этих трёх самых близких помощников, сотрудничали с Жолио и блестящий исследователь космических лучей Пьер Оже, и теоретик Франсис Перрен, сын знаменитого физика Жана Перрена, и Бруно Понтекорво, прославившийся открытием замедления нейтронов, и Бертран Гольдшмидт, и Жюль Герон, и Анри Муре, и многие другие, менее известные, но не менее энергичные и знающие учёные. И лишь недавно Париж покинул Вольфганг Гентнер, после возвращения от Лоуренса помогавший монтировать циклотрон в Коллеж де Франс,— Гентнеру предложили профессуру в Гейдельберге.

С таким блистательным коллективом можно было ставить перед собой сложнейшие научные задачи.

И со всей свойственной ему стремительностью мысли и быстротой экспериментальной работы Фредерик Жолио приступает к решению сложнейших загадок уранового распада — не повторяет открытое, а смело прорубается в чащу неизвестного.

Почти за две недели до появления первой статьи Фриша и Мейтнер, опубликованной в «Нейчур» 11 февраля, и за три с лишком недели до второй заметки Фриша, содержавшей описание его эксперимента и появившейся 25 февраля, Жолио 30 января 1939 года представляет в Академию наук доклад, смело озаглавленный: «Экспериментальное доказательство взрывного расщепления ядер урана и тория под действием нейтронов».

И если Мейтнер с Фришем соблюдают осторожность и даже термин «деление ядра», введённый ими в физику, как-то подчёркивает спокойный характер процесса, то Жолио настаивает на взрыве в ядре. Прошло всего четыре дня после первого эксперимента, но Жолио, воспользовавшись своими любимыми камерами Вильсона, уже первым в мире фотографирует траектории осколков атомного распада. И Жолио делает многозначительный вывод: найден новый мощный источник энергии, но это не всё — возможна катастрофа не только в ядре, но и гораздо больших масштабов... Грозный намёк на военные потенции урана дан печатно — и тоже впервые.

Правда, Жолио не может пока ответить на вопрос, который примерно в эти же дни скептик Плачек ставит перед Бором: если цепная реакция осуществима, то почему она никогда не осуществляется в природе? Ведь и урана в земле много, и блуждающих нейтронов хватает, а даже намёка на взрывы в урановых рудах нет.

Но если сегодня Жолио и не может ответить на такой вопрос, то не сомневается, что завтра ответ будет найден исчерпывающий. И если возможно на всё сразу ответить, прекратилось бы развитие науки! Сейчас главная задача — определить испускание вторичных нейтронов. Жолио утверждает, что наблюдал их в эксперименте. Но сколько их выбрасывается при раскалывании ядра, неясно. И, стало быть, надо прежде всего пролить свет на эту самую важную из загадок уранового распада.

Может возникнуть отнюдь не праздный вопрос: почему Жолио шагнул дальше всех? Почему те же Фриш и Мейтнер, Ган со Штрассманом, особенно Бор и Ферми, оба крупные мыслители в физике, почему все они лишь постепенно проникали в тайны уранового распада, каждый вносил какую-то свою особую идею, а у Жолио все их идеи возникли вместе и сразу? Жолио несомненно гениален, но выше ли он Ферми или Бора?

Разгадка, вероятно, в том, что новое открытие соответствовало всему строю мыслей Жолио. Для Гана и Мейтнер деление урана было опровержением их прежних взглядов, они не могли быстро «переварить» такие факты. А для него, предсказавшего в Стокгольме взрывные реакции, распад урана лишь подтверждал его старые идеи. Открывающее новые пути озарение обычно завершает долгие поиски. Упавшее яблоко привело Ньютона к правильной теории тяготения, ибо и до того он размышлял о его природе. Без этого Ньютон, наверно, просто бы съел яблоко, не вдаваясь в отвлечённые рассуждения.

И февральское письмо Сцилларда к Жолио, в котором Сциллард выражал мрачную надежду, что вторичных нейтронов не будет или их будет образовываться немного, пришло в Париж в момент, когда Жолио с Халбаном и Коварски совершенно точно знали, что нейтронов выделяется больше двух. Они, правда, подсчитали, что на один первичный нейтрон приходится 3,5 вторичных, в то время как в действительности вторичных было 2,5, но это не колебало основного вывода, что вторичные нейтроны существуют и что их больше первичных.

Сциллард в Колумбийском университете только подготовлял аппаратуру для решающего эксперимента, а парижане уже заканчивали очередной доклад, не оставлявший сомнения, что цепная реакция реальна.

Статью об этом важнейшем факте  парижские  физики  для быстроты опубликования послали в «Нейчур», а не во французские журналы, обычно не торопившиеся с научными новостями. И чтобы избежать медлительности парижской почты, тоже всем известной, Коварски сам отправился на аэродром в Ле-Бурже и собственными руками положил пакет в почтовый мешок самолёта, вылетавшего в Лондон.

Сциллард ещё не знал об этой статье, когда 16 марта вместе с группой других физиков-эмигрантов явился к Бору толкать того на самоцензуру. А если бы знал, что его собственное определение испускания вторичных нейтронов не только подтверждено в Париже, но и усилено, подавленное настроение, в какое впал Сциллард после удачного опыта, стало бы, наверно, ещё глубже.

Он не захотел вторично обращаться к парижанам от одного своего имени. Он помнил, что его первое, февральское письмо не возымело успеха. От лица всех американских физиков-атомщиков к Жолио воззвал Виктор Вейскопф, тоже эмигрант, физик-теоретик, после войны занявший высокий пост директора Международного института ядерных исследований в Швейцарии (ЦЕРН). Вейскопф не поскупился на горячие фразы. Телеграмма, отправленная Халбану, его хорошему знакомому, состояла из ста сорока слов.

Радиограмма Вейекопфа пришла в Париж 1 апреля. Вероятно, ни в одном городе мира так не любят дурачиться в этот день, как в весёлом Париже. Халбан сидел в ванне, когда из-за двери просунулась рука с телеграфным бланком. Халбан прочёл послание заокеанского друга и расхохотался. Он решил, что его вышучивают. Заткните рты, друзья, ваш голос слишком громко разносится по всему миру, к нему прислушиваются хмурые бяки немцы,— нет, так можно советовать, лишь посмеиваясь. Неплохая первоапрельская мистификация, очень неплохая!

Всё утро Халбан с друзьями потешались над остроумными забавами американских коллег, но потом до них дошло, что дело отнюдь не в первоапрельских шуточках. Телеграмма Вейекопфа лишь более резко требовала того же, о чём говорил Сциллард в письме к Жолио. Эмигранты-физики восхищались блестящими исследованиями парижских друзей, но страшились их результатов — и страшились больше, чем восхищались.

Жолио с сотрудниками устроили горячее обсуждение послания Вейскопфа.

Между собой они давно решили все открытия, совершённые в их маленьком коллективе, считать общим достоянием. Самовозвеличивание было чуждо их творческому общению. Никто но собирался ревниво кричать: «Это моё! Моё!» — защищая свои успехи от посягательств соседа. Но сейчас от них требовали много большего: им предлагали отказаться от возвеличивания их родины в деле, являвшемся безмерно важным для всего человечества.

И они все запротестовали — и порывистый Жолио, и не менее порывистый Халбан, и всегда невозмутимый Коварски. Как! Отказаться от публикаций, когда они так близки к практическим результатам? А где гарантия, что другие учёные последуют за ними?

—   На самоцензуре настаивают Сциллард и Вейскопф, а не американские физики,— доказывал Халбан.— Это понятно: они эмигранты, они больше всех страшатся Гитлера. Но американцы будут продолжать публикации. В каком мы тогда окажемся положении?

— Я защищаю принцип Марии Кюри: научное открытие должно быть обнародовано, чтобы принести пользу всему человечеству,— заметил Жолио.— И я тоже считаю, что эмигранты играют свои сольные партии. Если бы с такими предложениями обратилась Американская Академия наук, они были бы серьёзней. Но и тогда нам было бы нужно отыскать способ взаимной информации, которого я пока не вижу.

Коварски указал ещё на одно соображение против самоцензуры:

—  Чтоб заполучить уран и другие материалы, нам нужны немалые средства. А кто их даст, если не будут знать, чем мы занимаемся? Я что-то не слышал, чтоб котов покупали в мешке.

— И тогда засекречивание исследований превратится в прекращение исследований,— подвёл итоги Жолио.— Я согласен: предложение Вейскопфа и Сцилларда следует отклонить.

Он с нелёгкой душой отвергал просьбу заокеанских физиков. Меньше всего Жолио собирался работать на Гитлера. Но оставить исследования из страха, что ими воспользуются силы зла? Но ведь их могут поставить себе на службу и прогрессивные силы! Нет, нет, человечество должно быть информировано обо всём!

И, отправив в Америку вежливый отказ, Жолио обратился к дальнейшим исследованиям. На очереди стояло практическое осуществление цепной реакции уранового распада. Задача представлялась простой.                              

Задача оказалась очень непростой. Цепная реакция не шла.

Всё, казалось, было правильно: и ядра урана делились, когда в них попадал один нейтрон, и осколки разлетались с чудовищной энергией, и при этом высвобождалось около трёх вторичных нейтронов, и каждый делил новое ядро — реакция должна была нарастать лавинообразно, с колоссальной скоростью, с мощным выделением энергии. Но не было ни лавинообразного нарастания, ни колоссальных энергий. Уран так же не хотел взрываться на лабораторном столе, как он не взрывался в рудах, миллиарды лет покоившихся в земных толщах.

Жолио охватывало чувство, похожее на отчаяние. Он с досадой отходил от приборов. Экспериментаторы как бы споткнулись на быстром бегу. В любом исследовании временами возникают загадки, исследование и есть распутывание загадок. Здесь была не только простая загадка — неведомое и непреодолимое препятствие, глухая стена.

Разгадка тайны пришла не от приборов, разгадка была найдена в маленькой заметке Бора, напечатанной в мартовском номере американского журнала «Физикал ревью». Заметка называлась: «Резонансные явления в расщеплении урана и тория и деление ядер». И в ней, предваряя свою большую, совместную с Уиллером теоретическую работу, Бор высказывал предположение, что делению подвержен лишь уран-235, которого очень мало, а уран-238, которого в 139 раз больше в естественном уране, лишь захватывает нейтроны, как быстрые, так и некоторые медленные, резонансные.

Жолио пришёл в восторг. В отличие от Ферми и Сцилларда, не сразу признавших новую теорию Бора, Жолио мгновенно в неё уверовал. Она распутывала все узлы, освещала все тёмные места. Всё стало в поведении урана ясно как на ладони!

Цепная реакция не шла в естественном уране по той совершенно простой причине, что и не могла идти. Расщеплялся изотоп-235, а его было слишком мало, и все выброшенные им нейтроны поглощал уран-238. Ядерный огонь, искорками распада урана-235 вспыхивавший в толще урана, мгновенно гаснул в общей негорючей массе, только и всего!

Но зато теперь было отчётливо видно, что надо сделать, чтобы цепная реакция пошла. Открывались два пути: или полностью разделить оба изотопа урана и проводить опыты с чистым ураном-235, что, между прочим, грозит атомным взрывом, или добиться, по крайней мере, существенного обогащения природной смеси лёгким изотопом, чтобы оставшийся тяжёлый изотоп не мог поглотить все нейтроны распада.

Ни в одной лаборатории мира не научились разделять изотопы урана, ещё нигде не было выделено и микрограмма урана-235, а его требовалось в миллионы раз большие количества.

Был ещё один путь. Если тяжёлый уран-238 поглощал все быстрые нейтроны, а из медленных — лишь резонансные, то надо замедлить быстрые нейтроны до скоростей ниже резонансных, и тогда тяжёлый уран перестанет их поглощать, и все они, вырываясь при расщеплении лёгкого изотопа, пойдут крушить другие ядра лёгкого изотопа, ибо тот поглощает любые нейтроны, и лавиной нарастёт количество вторичных нейтронов: цепная реакция наконец-то пойдёт!

На первый план после глубокой заметки Бора выдвигалась проблема хорошего замедлителя нейтронов.

Жолио прежде всего вспомнил о воде и парафине, замедляющее действие которых открыл нынешний его сотрудник Понтекорво. Но и вода, и парафин не только замедляют, но и сами поглощают нейтроны, применять их невыгодно. Хорошие результаты показал гелий, но его чертовски мало, к тому же этот газ не удержать в обычных сосудах. Неплох и графит, но он требует умопомрачительной чистоты: малейшие примеси делают его непригодным. А лучше всего тяжёлая вода, открытая Гарольдом Юри в 1932 году. Она отличалась от обычной тем, что в ней вместо всем известного водорода с атомной массой 1 занимал его изотоп дейтерий с массой в два раза большей: ядро дейтерия состояло из одного нейтрона и одного протона. Почти не поглощая нейтронов, тяжёлая вода тормозила их шальные скорости.

Тяжёлой воды во Франции практически не было. Можно было собрать граммы её по разным лабораториям, а для атомного реактора требовались сотни килограммов, если не тонны.

Группа Жолио решила создать цепную реакцию, применяя хорошо очищенный графит.

В июне 1939 года Фредерик сидел в своём кабинете в Коллеж де Франс.

Перед ним лежал только что пришедший в Париж номер «Натурвиссепшафтен». Жолио задумался над статьёй берлинского физика Зигфрида Флюгге, озаглавленной «Возможно ли техническое использование энергии атомного ядра?». Статья была полупопулярной, скорей для широких кругов читателей, чем для учёных, на ней лежал странный отпечаток: она не то угрожала, не то предупреждала, что в мире скоро появится новый фактор, влияющий и на политику, и на экономику, и на всю общественную жизнь. И фактор этот называется — атомная энергия. И не оставалось сомнений, что физики, оставшиеся верными Гитлеру, крепко надеются на действие этого фактора в их пользу. В дверях показался толстый Коварски:

—  Наш важный гость прибыл. Вы его примете здесь, Фредерик?

Жолио поспешно встал:

—  Да, лучше всего здесь.

Коварски присел к столу. Жолио встретил у дверей «важного гостя», шедшего с Халбаном. Гостем был Эдгар Сенжье, директор бельгийской компании «Юнион миньер», добывавшей в Конго на рудниках Шинколобве в Катанге больше урановой руды, чем весь остальной мир, вместе взятый. Жолио собирался просить у Сенжье уран для исследований.

Жолио начал издалека:

—   Вы, кажется, приехали из Англии, господин Сенжье? Вам понравился май в Лондоне?

Сенжье нетерпеливо отмахнулся. Он был из людей, сразу берущих быка за рога.

— Май как май, не в мае дело. Тем более, что уже июнь. Я хочу от вас компетентного разъяснения, Жолио. И если вам придётся раскрывать некоторые секреты, не бойтесь — я друг Франции.

Жолио переглянулся с помощниками. До сих пор Сенжье лишь устанавливал монопольные цены на урановую руду — что ему сейчас понадобилось? Напористый директор «Юнион миньер», возможно, потребует слишком большой платы за свой уран.

Халбан утвердительно кивнул головой, Коварски ограничился тем, что опустил и опять поднял веки. Оба физика считали, что уран стоит любой платы.

—  Я слушаю вас,— учтиво сказал Жолио.

—  В Англии я встретился с Генри Тизардом. Вы слышали о Тизарде, господа? Это руководитель всех английских военных исследований. Разговор наш был чертовски интересным.

— Что же вам сказал сэр Генри Тизард? — с той же учтивостью осведомился Жолио.

—  Сначала он потребовал, чтобы мы предоставили Англии исключительное право на всю радиево-урановую руду Шинколобве. А когда я не менее прямо ответил, что наша компания ни при каких условиях не лишит остальной мир урана, он воскликнул: «Не ведаете, что творите!» Я потребовал объяснений. Он ограничился тем, что взял меня за руку и произнёс: «Будьте осмотрительны!  В ваших руках находится материал, который, если он попадёт в руки врага, может привести к катастрофе для вашей и моей страны». Он, конечно, крупный учёный, сэр Тизард, но занят обороной Англии и, возможно, преувеличивает опасности... Я хотел бы знать от более объективных людей, каков процент правды в его заявлении.

— Обстоятельства таковы, что владение ураном влияет на судьбы мира,— спокойно подтвердил Жолио.

Директор компании перевёл взгляд с Жолио на его помощников — те согласно закивали головами. Сенжье задумался. Теперь с ним разговаривал уже не Тизард, тоже физик, но всё же не атомщик, теперь он слышал эти же грозные слова об уране от лауреата Нобелевской премии — в мире, вероятно, не существует сегодня в ядерных проблемах авторитета крупнее, чем Жолио,— ему нельзя не верить!

Сенжье, однако, мало было одной веры. Он стремился к пониманию. Чтобы правильно действовать, он должен точно знать.

— Прочтите эту статью,— сказал Жолио, протягивая Сенжье свежий номер журнала.

— Итак, исполинские новые источники энергии! — сказал Сенжье, возвращая журнал.— Вещество, в миллионы раз превосходящее по взрывчатой силе динамит. Я верно формулирую?

— Совершенно верно. Атомная сверхбомба, которая, если её удастся создать, способна будет в одном взрыве полностью истребить такие города, как Брюссель, Париж или даже Лондон и Нью-Йорк.

Сенжье совладал с охватившим его волнением. Он снова вошёл в обычную свою форму — был собран, энергичен, деловит.

—   Я слушаю, господа. Чего вы ждёте от компании?

—   Нам нужен уран,— сказал Жолио.— Нам нужно урана гораздо больше, чем его способны получить немецкие физики. И для исследований в Париже, и для испытания сверхбомбы, когда мы её изготовим.

—   Где вы намерены произвести испытания сверхбомбы?

—   Где-нибудь в Сахаре. Подальше от человеческого жилья и от недоброго глаза.

—  Хорошо! — сказал Сенжье.— Вы получите столько урана, сколько будет нужно. И на исследования, и на сверхбомбу. Что до испытаний в Африке, то наша компания возьмёт на себя частичное финансирование связанных с ними работ. И с сегодняшнего дня ни один грамм бельгийского урана не пересечёт границу с Германией!

Он энергично ударил ладонью по статье Флюгге.

3. Проблема джинна, вырвавшегося из бутылки

Пауль Розбауд, редактор научного журнала «Натурвиссеншафтен», в середине мая приехал в Химический институт кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме.

Розбауд хотел повидать своего старого друга, Отто Гана, но в коридоре встретил Иосифа Маттауха, приехавшего из Вены после бегства Лизы Мейтнер и определённого Ганом на её прежнюю должность. Расположение Гана к Маттауху шло так далеко, что он для венского профессора выхлопотал у властей даже оставленную Лизой квартиру. Правда, Маттаух в научном творчестве не сумел полностью заменить Лизу, но он был физик, в отличие от химика Штрассмана, и физик неплохой, с большими знаниями, открытым характером и, как и все близкие сотрудники Гана, отнюдь не с коричневыми взглядами.

Розбауд, тоже выходец из Австрии, охотно беседовал с земляками. Он остановил Маттауха:

—  Вы не от шефа ли?

—   От него.

—   Как себя чувствует профессор Ган?

Маттаух выразительно пожал плечами:

—  Как любой другой человек, которому понадобилось бы решить проблему, как загнать обратно джинна, выпущенного им из бутылки.

Маттаух любил поговорить. А с Розбаудом он разговаривал с особой охотой — тот разбирался в любых вопросах физики, умел вдумчиво слушать и, что тоже было немаловажно, в качестве влиятельного лица в издательстве мог посодействовать печатанию срочных извещений и этим помочь научной карьере.

Розбауд высоко поднял брови:

—   Вы говорите об урановых реакциях, профессор Маттаух?

—   О чём же ещё? Ган считает себя виновником огромного зла. Правда, оно ещё не произошло, но ни один физик не сомневается в его неизбежности. Кстати, Розбауд, к вам не поступили какие-либо новые материалы? Открытия сыплются водопадом, из Парижа их выстреливают пачками. Наши светила тоже стараются не отставать.

Редактор помедлил с ответом.

—   Нет, важных статей не приходило. Правда, есть заметка доктора Флюгге... О ней я и хотел посоветоваться с Ганом.

—  Зигфрид совершил сногсшибательное открытие?

—  Да нет... Общедоступное истолкование возможностей, которые таятся в урановой проблеме. К профилю моего журнала такие популярные статьи мало подходят.

—  Так в чём дело? Швырните в корзину или возвратите автору.

—  Я так и собирался сделать, но Флюгге вдруг страшно заволновался и третий день донимает меня просьбами скорей напечатать его урановые рассуждения. Похоже, что он придаёт им огромное значение. И его поддерживает фон Вейцзеккер. Впечатление такое, будто в урановых исследованиях появилось что-то мне неизвестное. Я и решил — может быть, профессор Ган...

Маттаух понимающе усмехнулся:

—   Всё правильно — важные новые обстоятельства... Но Ган ничего вам не скажет. В нашем институте знаю о них только я. Впрочем, дело секретное, я давал подписку...

—   Если секретное, лучше не говорите,— сдержанно сказал Розбауд.

— Какие могут быть от вас секреты? — великодушно возразил Маттаух. Он оглянулся. Коридор был пуст. Маттаух понизил голос: — На днях состоялось совещание в министерстве. Речь шла о сверхбомбе. Государство берёт все урановые исследования в свои руки, задания будут давать военные власти. Институт Гана представлял я. Ах, что там было, доктор Розбауд! Хартек, оказывается, целую петицию направил военным... Гонка к атомной бомбе — так бы я назвал теперь направление наших работ.

— А почему институт представляли вы, а не Ган или Штрассман? — поинтересовался Розбауд, когда словоохотливый профессор закончил перечисление учёных, принимавших участие в тайном совещании.

— Ну, настроения Гана хорошо известны. Он мне сказал, когда я вернулся с совещания: «Я покончу с собой, если вы, физики, дадите Гитлеру атомную бомбу». Думаю, он и раньше говорил это, и не только мне, но и людям, которые не так свято умеют хранить секреты, как я. Между прочим, на совещании Дамес стал критиковать Гана за публикацию в вашем журнале той знаменитой его работы со Штрассманом, но я такое выдал Дамесу, что уважаемый минестериаль-советник проглотил язык. А что до Штрассмана, то Фриц ещё несдержанней нашего директора. Я же, как вы знаете, предельно осторожен, великолепно держу язык за зубами, естественно, мне доверяют больше, чем другим сотрудникам института.

— Я всё-таки не понимаю, какое отношение имеют настояния Флюгге и фон  Вейцзеккера  к  тому  совещанию,— сказал Розбауд, подумав.

— Вот ещё, не понимаете! Очень прямое отношение, смею заверить. Я ведь Зигфриду и Карлу-Фридриху тоже рассказал... Смешно! От Флюгге и Вейцзеккера таить такие события! А кто тогда будет работать на бомбу? Ещё бы от Гейзенберга или Боте засекречиваться! И Зигфрид, конечно, сообразил, что вскоре военная цензура наложит лапу на все урановые сообщения и сами вы не захотите подвергать себя опасности, публикуя их. Вот он и старается опередить события.

—   Да, вероятно, именно так, профессор Маттаух,— согласился Розбауд и прошёл к Гану.

Директор Химического института с сигарой в руке задумчиво шагал по кабинету. Он пошёл навстречу Розбауду, приветливо усадил в кресло, сам сел напротив.

Розбауд с грустной нежностью смотрел на Гана. Старый химик сдал за последние месяцы. Он становился всемирно знаменит, имя его было на устах у всех физиков земли, упоминалось в газетах и радиопередачах, а он сгибался, как будто слава была непосильна его плечам. В его лице всегда покоряло особое сочетание суровой мужественности и почти детской доброты. «Какой хороший человек!» — невольно являлась мысль у каждого, кто знакомился с Ганом. «Какой несчастный человек!» — надо было сказать, взглянув сейчас на его больное лицо с затравленными глазами. «Отто и впрямь недалёк от самоубийства!» — подумал Розбауд, припомнив излияния Маттауха, мнившего себя самым осторожным в мире...

—   Как вам нравится свистопляска вокруг цепной реакции? — горько спросил Ган.— Страшно подумать, к чему это приведёт!

— Вам не следует винить себя, Отто,— мягко сказал Розбауд.— Вы учёный. Вы совершили важное открытие. Вы не могли умолчать о нём.

—  Я совершил зловещее открытие,— непримиримо возразил Ган.— Мир ещё не способен благоразумно воспринимать такие открытия!

—   В Ленинграде сообщили, что академик Хлопин нашёл около тридцати новых элементов в результате распада урана,— сказал Розбауд.

Ган нервно передёрнул плечами.

—   И русские включились в гонку! У них есть шансы обогнать нас: в Ленинграде три года работает циклотрон, а в Германии пока ни одного. В Германии, которая всегда славилась совершенством научной техники! Но я даже рад этому. Я не хочу, чтоб к дикостям, творящимся на моей родине, добавился ещё план истребления человечества. Розбауд примирительно сказал:

—  Ну, насчёт планов истребления человечества... Между прочим, Макс фон Лауэ оптимистичней смотрит на будущее, Отто. Он недавно сказал Хоутермансу, что атомную бомбу в Германии не создадут. Он выразился так: «Нельзя изобрести того, чего не желают изобрести!»

Ган вскочил, бросил в пепельницу горящую сигару и сердито зашагал по комнате — Розбауд лишь поворачивал голову, следя за другом.

—  Чепуха! Макс в душах разбирается хуже, чем в физике. «Не желают изобрести»! Кто не желает? Вы поручитесь за Пауля Хартека? Или за Вальтера Боте? А молодой Вейцзеккер, или Флюгге, или Дибнер, или наш Маттаух? И, наконец, Гейзенберг! Разве он упустит шанс добавить к своей славе величайшего физика Германии ещё и ореол первооткрывателя самого страшного оружия, которое знало человечество?

—   Да, Гейзенберг,— задумчиво сказал Розбауд.— Гейзенберг — вопрос! В нём и научный гений и близорукое тщеславие, глубокая человечность и неприятное высокомерие. Очень трудно сказать, что сделает Гейзенберг.

—   Наоборот, очень легко! Ради тщеславия он принесёт свой гений на службу Гитлеру! — Ган, снова схватив сигару, почти с отчаянием добавил: — Я мечтаю иногда о том, чтобы добиться международного соглашения — нагрузить на пароход все мировые запасы урана и потопить их в океане. Только это обеспечило бы безопасность человечеству.

Он сердито уставился в окно. После некоторого молчания Розбауд заговорил опять:

—  У меня лежит статья Флюгге о возможностях урановых реакций. Картина нарисована впечатляющая... Политики заинтересуются...

—   В корзину её, Пауль! Хватит, что ураном интересуются учёные. Трагедия начнётся, когда распадом ядра займутся политики.

—   И мне так кажется,— ответил Розбауд и стал прощаться. Раньше, приезжая в Институт кайзера Вильгельма, он не ограничивался посещением кабинетов директоров, лаборатории привлекали его больше. И сам он в лабораториях неизменно был желанным гостем. Учёные охотно знакомили доброжелательного редактора со своими находками — он мог и напечатать сообщение об успехах, и подать дельный совет при неудачах.

Но сегодня доктор Розбауд заторопился к себе.

А в своём служебном кабинете в редакции он вынул из стола статью Зигфрида Флюгге и задумался над ней.

Итак, политики в Германии всё же заинтересовались распадом ядер. И Маттаух прав: военные власти наложат запрет на любые публикации по урану. Для Флюгге ближайший номер «Натурвиссеншафтен» — последняя возможность объявить миру, что немецкие физики знают практически всё о грозных возможностях урана, что они не отстают и не собираются отставать. Он хочет на весь мир прокукарекать: «Вот они — мы!», перед тем как им всем грубо зажмут рот.

И впечатление от лихого кукареканья будет страшным, размышлял Розбауд. А за границей воскликнут: «Вон на что замахиваются немцы!» Эффект усилится и тем, что после статьи Флюгге, последней открытой публикации по урану, наступит гробовое молчание. Да, скажут за рубежом, немцы пригрозили тем, что они могут сделать, теперь они делают это. Ган неправ. Ган хочет успокоить мир. Мир надо ужаснуть. Возможно, только здесь ещё кроется последний шанс на спасение мира.

Розбауд придвинул к себе статью Флюгге и написал на титульном листе: «В ближайший номер. В набор. Весьма срочно».

Отодвинув статью, он открыл тайный ящичек в столе, вынул оттуда неоконченное письмо и дописал его.

«Также спешу уведомить вас,— писал он,— что военные власти Германии заинтересовались урановой проблемой. В министерстве состоялось тайное совещание под председательством профессора Абрагама Эзау. На совещании присутствовали следующие известные физики...»

4. В ожидании конца света

Весну и лето 1939 года Сциллард провёл в состоянии глубокой подавленности.

Его обращение к Жолио имело единственным реальным следствием то, что на Сцилларда стали коситься американские физики. В этой стране «частной инициативы» требование самоцензуры рассматривалось прежде всего как отказ от личного успеха—славы, денег, общественного положения. Какой-то эмигрант из какой-то третьестепенной европейской страны осмеливается вводить свои порядки в Нью-Йорке! Известный физик Раби заявил, что Сцилларду давали в Колумбийском университете работать как гостю, но могут и отказать в гостеприимстве. Сциллард покорился. Он опубликовал свои собственные исследования. Они, в общем, повторяли данные Жолио.

Ещё ни разу прежде Сциллард с таким вниманием не прочитывал поступавшие из Европы научные журналы. Ещё никогда с такой тревогой он не разворачивал газеты. Буря в политической жизни совпала с бурей в науке. Гитлер последовательно вёл Германию к войне, а в лабораториях мира разгорелась цепная реакция урановых исследований. В апреле были опубликованы исследования Ленинградского физико-технического института.

В радиевом институте Хлопин с учениками умножил в несколько раз число элементов, найденных Ганом, Жолио и американцами при распаде урана. Такие же сообщения поступали из Англии.

И Сцилларда буквально потрясла статья Флюгге «Возможно ли техническое использование энергии атомного ядра?» в июньском номере «Натурвиссеншафтен». Флюгге, правда, писал об «урановой машине» как о мощном источнике энергии, но было ясно, что немцы задумываются о ядерной бомбе.

Хорошо знавший Германию Сциллард не мог допустить, чтоб такая статья появилась без санкции сверху. В печати немцы сообщали, конечно, значительно меньше, чем дознались в лабораториях. Очевидно, они так далеко продвинулись в разработке ядерной бомбы, что не считают нужным скрывать её принцип.

И он понял: нужно снова бить тревогу! Мир ждала беда. Необходимо заставить американское правительство заинтересоваться атомной энергией. Пришла пора урановым исследованиям перестать быть частной инициативой университетов, иначе Гитлер быстро обгонит своих противников. И ещё была важная задача — сделать всё, чтобы бельгийский уран не попал в руки немцев. О соглашении между Сенжье и Жолио Сциллард, естественно, не знал.

Неудача Ферми с военными показывала, что надо идти прямо к президенту Рузвельту. Но как доберётся до президента малоизвестный эмигрант, из милости получивший приют? И даже если он чудом проникнет в Белый дом, прислушается ли президент к его предостережениям? Кто он такой для президента?

Юджин Вигнер, уже давно работавший в Принстоне — его эмигрантский срок подходил к концу, он мог подавать просьбу об американском подданстве,— посоветовал использовать авторитет Эйнштейна. Альберт Эйнштейн тоже эмигрант, но он самый знаменитый физик мира, к его голосу президент прислушается. Эйнштейн сможет помочь и в деле с бельгийским ураном. Он — друг королевы Бельгии Елизаветы. Он бывал у неё во дворце, они вместе играли скрипичные дуэты. Королева, как и Эйнштейн, отличный музыкант. Как-то, в восторге от её игры, он воскликнул после совместного концерта: «Ваше величество, вы такой скрипач, что вам не нужна должность королевы». Оп попросит Елизавету наложить запрет на вывоз урана в Германию. Фирма «Юнион миньер» обладает большой самостоятельностью, но к мнению королевы Бельгии она не может не прислушаться.

Вигнер вызвался сопровождать Сцилларда к Эйнштейну. Эйнштейн в июле отдыхал в Лонг-Айленде, на даче доктора Мура. Вигнер записал по телефону название приморской деревушки — Патчоге.

Друзья два часа разыскивали деревушку со странным названием «Патчоге». Никто о ней не слыхал. Сциллард купил карту Лонг-Айленда. Но и там не было Патчоге, зато имелся посёлок Пеконик.

—  Возможно, я ошибся,— смущённо пробормотал Вигнер.— Индейские названия так трудны, к тому же было плохо слышно...

—  Поехали в Пеконик,— решил Сциллард.

В Пеконике никто не знал доктора Мура. Два часа поисков окончились безрезультатно. Жестокая жара измотала полного Сцилларда. Вытирая пот, он в изнеможении прислонился к дереву.

—  Послушайте, Вигнер,— уныло сказал он,— я вижу в этом перст судьбы. Древние греки говорили, что против рока бороться нельзя. Нам не найти Эйнштейна. Нам не заинтересовать правительство урановыми проблемами. Нам не отстоять бельгийского урана. Давайте же плюнем на всё это предприятие и отправимся домой.

Вигнер был упрямей порывистого Сцилларда. На вид невзрачный, с тихим, вкрадчивым голосом, со странной привычкой при каждом слове кивать головой, он за внешней мягкостью таил стойкую душу. Он органически не умел оставлять дело недоделанным.

—  Мы ещё не все улицы обошли. Где-нибудь же этот Мур живёт! А если он на конечном от нас расстоянии, то, потратив конечное время, мы его обязательно найдём.

—   К чёрту доктора Мура! К чёрту все конечные и бесконечные расстояния до его дома! — объявил охваченный новым вдохновением Сциллард.— Я буду искать Эйнштейна, а не Мура.

И, подойдя к мальчику лет семи, мастерившему себе удочку, Сциллард вызывающе сказал:

—   Уверен, что ты не знаешь, где живёт Эйнштейн.

—   Ну, вот ещё!— возмутился мальчишка.—Кто же не знает Эйнштейна? Я могу с вами пойти к его дому.

Эйнштейн встретил гостей на веранде и провёл в свою комнату. Ядерными проблемами Эйнштейн раньше не интересовался. Освобождение внутриатомной энергии казалось ему делом далёкого будущего. Но, выслушав Сцилларда, он понял, что ошибался, скептически относясь к ядерным исследованиям. Возможный захват Гитлером бельгийской руды становился страшной угрозой. Спокойно смотреть, как Гитлер овладевает возможностью создать истребительнейшее оружие, Эйнштейн не мог.

—   Что я должен сделать? — спросил он.

—  Мы составим письмо бельгийскому правительству, а вы подпишете,— предложил Вигнер.— И копию письма перешлём в Государственный департамент, чтобы американские дипломаты тоже помогали спасти руду Катанги от Гитлера.

Эйнштейн согласился подписать такое письмо. Сциллард и Вигнер уехали. Сциллард недолго радовался успеху. Даже если удастся защитить от Гитлера руду Катанги, остаётся нерешённой главная проблема — не дать немецким физикам вырваться вперёд. Сциллард ломал над этим голову. Он искал верного способа добраться до Рузвельта — и вскоре нашёл его.

Сцилларда познакомили с экономистом Александром Саксом, другом и советником Рузвельта. Сакс когда-то слушал лекции Резерфорда, немного разбирался в физике. Сциллард быстро убедил его, что в мире нарастает драма, связанная с научными открытиями. Сакс согласился передать президенту письмо Эйнштейна и добавить свой комментарий.

Сциллард набросал второй проект письма, более резкий, в нём затрагивались все грани урановой проблемы. Сциллард наконец высказывал всё, что его мучило.

В этот день, 2 августа 1939 года, Сцилларда к Эйнштейну сопровождал Эдвард Теллер. Теллер имел собственную машину и примчался в ней из Вашингтона.

Два эмигранта из Венгрии, два крупных специалиста в ядерной физике, они разительно отличались и внешне и внутренне. Они глядели на один и тот же мир, но видели в нём разные картины. Там, где один с восторгом открывал яркий свет, второй с угрюмым презрением бормотал: «Как темно!» Увлекающийся, открытый, быстро превращавший любого знакомого в друга Сциллард являлся как бы противопоставлением хмурому, недоверчивому, ни с кем тесно не сходящемуся, откровенно всех презирающему Теллеру. В Сцилларде покоряла его высокая человечность, о Теллере знакомые говорили, что в нём «что-то демоническое».

Удивительным парадоксом истории было то, что два столь разных человека собрались настойчиво добиваться одной цели.

По дороге Сциллард прочитал Теллеру черновик письма. Теллер посоветовал вставить фразу о фон Вейцзеккере.

— Никто не сомневается в том, что Гейзенберг — в науке величина более крупная,— сказал Теллер.— Но наука переплелась с политикой, Лео. Именно поэтому мы и едем с вами к Эйнштейну. Я несколько лет прожил бок о бок с Карлом-Фридрихом и знаю, на что тот способен. Отец его шишка в нацистском правительстве, это тоже важно. И не забывайте, что Флюгге — сотрудник Вейцзеккера, за страницами этой статьи я вижу тень моего бывшего друга.

Сциллард не считал Вейцзеккера столь крупной фигурой в урановых делах, но спорить не стал.

Эйнштейн удивился, что письмо написано иначе, чем уславливались. Он заколебался. Его подталкивали ускорить разработку физики ядра, он не имел к ней близкого касательства. Его призывали стать крёстным отцом новой отрасли промышленности — ещё было неясно, чего больше принесёт эта отрасль, горя или счастья для человечества. Под дружным нажимом двух физиков он взялся за ручку. Он пробормотал, качая головой:

— Впервые в истории человек намеревается использовать энергию, которая происходит не от солнца.

В письме к президенту говорилось:

С э р!


В течение последних четырёх месяцев благодаря работам Жолио во Франции, а также Ферми и Сцилларда в Америке стала вероятной возможность ядерной реакции в крупной массе урана, вследствие чего может быть освобождена значительная энергия и получены большие количества радиоактивных элементов.

Это новое явление способно привести также к созданию бомб, возможно, хотя и менее достоверно, исключительно мощных бомб нового типа. Одна бомба этого типа, доставленная на корабле и взорванная в порту, полностью разрушит порт с прилегающей территорией.

И дальше высказывалось пожелание, чтобы правительство взяло под своё покровительство урановые исследования, в настоящее время рассредоточенные в частных университетах, и назначило для централизованного руководства ими специальное лицо, облечённое нужными полномочиями.

Заканчивалось письмо так:

 Мне известно, что Германия в настоящее время прекратила продажу урана из захваченных чехословацких рудников. Такие шаги, быть может, станут понятными, если учесть, что сын заместителя германского министра иностранных дел фон Вейцзеккера прикомандирован к Институту кайзера Вильгельма в Берлине, где в настоящее время повторяются американские работы по урану.

Искренне Ваш

Альберт Эйнштейн.

 С драгоценной бумагой в руках оба физика помчались в Вашингтон.

—  Теперь дело за вами,— сказал Сциллард, вручая Саксу письмо Эйнштейна.

Но Саксу, несмотря на близость к Рузвельту, лишь через два месяца удалось добиться приёма у него. И, к ужасу Сакса, президент без воодушевления выслушал и письмо, и приложенный к нему меморандум Сцилларда — Сакс вслух прочитал оба документа.

—  Интересно! — утомлённо сказал Рузвельт. Полупарализованный президент к концу своего рабочего дня очень уставал.— Но мне кажется, Алекс, что на этой стадии исследований правительству вмешиваться преждевременно.

Огорчённое лицо Сакса заставило Рузвельта засмеяться.

—  Приходите утром,— сказал он.— Поговорим за завтраком. Всю эту ночь Сакс не сомкнул глаз. Рузвельт не поверил в гигантскую важность проблемы. Как переубедить его? Как растолковать, что в науке разразилась революция, которая скажется на жизни всех людей? Он не внял научному авторитету Эйнштейна, будет ли он прислушиваться к аргументам Сакса?

II внезапно Сакс нашёл верный путь к душе президента.

Утром он с довольным видом вошёл к Рузвельту. Президент передвинул свою инвалидную коляску к столу, где был сервирован завтрак, и скептически поинтересовался:

— Вам, кажется, пришла в голову блестящая идея? Времени одного завтрака хватит, чтобы изложить её?

—   История, которую я хочу рассказать, очень коротка, хотя и имела огромные исторические последствия,— невозмутимо начал Сакс.— К Наполеону, готовившему свой парусный флот к вторжению в Англию, явился молодой изобретатель Фултон и предложил построить паровые корабли, которые бы не зависели от капризов ветра. Суда без парусов? Это же чепуха! Об этом ещё никто не слышал! И Наполеон сердито прогнал Фултона, а пароходы стали бороздить воды лишь через два десятка лет. Как вы думаете, Франклин, не была бы ли по-другому написана история Англии, если бы Наполеон проявил больше понимания возможностей своей эпохи?

Рузвельт задумался, потом с улыбкой написал что-то на бумаге и передал слуге. Слуга принёс бутылку коньяка «Наполеон». Рузвельт налил себе и Саксу. В столовой появился адъютант президента генерал Уотсон. Рузвельт вручил ему принесённые Саксом документы.

—   Это требует действий! — сказал президент.

Сциллард ликовал, когда Сакс передал подробности беседы с Рузвельтом. Вскоре Сциллард убедился, что даже приказ президента не может привести в движение бюрократическую военную машину. Военные по-прежнему не верили в значения открытий физиков. «Эти эмигранты пытаются придать себе авторитет!» — таково было мнение заправил армии и флота. Чтобы их, однако, не обвинили, что они игнорируют указания президента, Ферми ассигновали 6 тысяч долларов и выделили 4 тонны графита и 50 тонн урана.

А в Европе в это время разразилась война.

И первым её результатом, имевшим значение для ядерных исследований, было то, что Германия, вторгнувшись весной 1940 года в Бельгию, захватила там свыше тысячи тонн урановой руды из Катанги. Отныне фашисты имели столько урановых материалов, что их хватило бы на все запросы немецких физиков.

И хотя Сенжье обещал Жолио передать Франции весь уран рудников Шинколобве, он не сумел выполнить обещание, и не по своей вине: в противоположность Жолио, французское правительство не торопилось с вывозом руды из Бельгии. Политики, стоявшие во главе Франции, проницательностью не поражали, а их военные стратеги думали, что более безопасного места, чем Бельгия, в Европе и не отыскать: не полезет же, в самом деле, Гитлер нарушать нейтралитет этой маленькой мирной страны — это будет просто некрасиво с его стороны!

А когда Гитлер ринулся именно на Бельгию, о спасении урана никто и не думал, срочно понадобилось спасать самих себя.

Эдгар Сенжье ещё в октябре 1939 года выехал в Нью-Йорк и остался там, руководя из-за океана делами своей африканской компании.

Сенжье отдал приказ отправить в США и Англию все запасы радия, около 120 граммов стоимостью в 1,2 миллиона долларов. Он хорошо запомнил разъяснение Жолио о военном значении урановой руды. И когда стало ясно, что французское правительство не торопится приобрести уран, Сенжье распорядился отправить за океан всю руду, скопившуюся на складах обогатительной фабрики радиевого завода в Оолене. Война сорвала и этот план. Для бельгийской урановой руды не хватило тоннажа — и она вся досталась немцам.

Теперь Сенжье заботился лишь о том, чтобы богатства Шинколобве не попали в руки фашистов, если они вторгнутся в Африку, а такую возможность нельзя было исключить. И вскоре 1250 тонн урановой руды несколькими пароходами в сентябре и октябре 1940 года были тайно вывезены из порта Лобато в Анголе и складированы в одном из бесчисленных пакгаузов Нью-Йоркского порта.

Если бы немцы захватили Конго, им достались бы взорванные рудники и пустые склады. Зато американское правительство получило массу урана, равную его количеству во всём остальном мире.

Но американское правительство не знало, что делать с нежданно обретённым богатством. Его по-прежнему мало интересовал уран. Оно с неохотой поддалось настояниям антифашистов-эмигрантов и собиралось в урановой гонке с Германией спешить медленно.

Даже второе письмо Эйнштейна, отправленное Рузвельту 7 марта 1940 года, ничего не сдвинуло. Сциллард и его друзья после короткого периода воодушевления с отчаянием увидели, что их возможности в Америке много меньше тех, какими располагали немецкие физики. Германия к этому времени владела урановыми рудниками Чехословакии, потом захватила руду в Бельгии, почти всё мировое производство тяжёлой воды было в её руках.

Недостаток средств военное командование с размахом перекрыло обилием заседаний. Военные деятели созывали совещания, заполняли длиннющие протоколы. Дело тонуло в море слов.

Сциллард позже с негодованием рассказывал физику Лэппу:

«В период между 1 июля 1939 года и серединой марта 1940 года не было произведено ни одного эксперимента по цепной реакции. Мне опротивело бездействие!»

Заседания, создававшие видимость развития науки, но, в сущности, тормозившие её, так болезненно действовали на Сцилларда, что впоследствии он возвратился к этой теме, но не в научном трактате, а в фантастическом рассказе «Фонд Марка Гейбла». Сциллард описывает состояние человека, добровольно уснувшего на триста лет и разбуженного через девяносто. Мир, в который он внезапно попал, уродлив. Развитие науки не усовершенствовало, а развратило его. Миллионер Марк Гейбл просит у Проснувшегося совета, как организовать благотворительный фонд для регресса науки. Проснувшийся с воодушевлением заявляет, что нет ничего проще, чем добиться упадка науки. Нужно только делать это под ложным знамением её прогресса.

«Учредите фонд с ежегодным взносом в тридцать миллионов долларов. Предложите субсидии учёным, испытывающим недостаток в средствах. Организуйте десять комитетов и в каждый включите двенадцать экспертов для рассмотрения заявок. Вытащите из лабораторий самых способных учёных и сделайте их экспертами. А лучших из лучших в своих отраслях поставьте председателями с большим окладом. Учредите также десять крупных премий за лучший научный труд года. Вот и всё. И тогда,— закончил Проснувшийся,— учёные будут искать только быстрых, а не глубоких решений, только выгоды, а не истины. Лучшие умы вообще отойдут от исследований. Наука станет подобна салонной игре, в ней возникнут моды. С наукой будет покончено быстро».

В этой беспощадной сатире явственно слышится шум заседаний, которым Сциллард и его друзья отдавали своё время в годину великих испытаний...

В то тревожное лето 1939 года, перед самым началом войны, в Соединённые Штаты приехал Вернер Гейзенберг, и эмигранты ухватились за зыбкий шанс склонить на свою сторону главу германской физики.

Джордж Пеграм спросил Гейзенберга, не хочет ли он последовать примеру Эйнштейна и других немецких физиков, решивших натурализоваться в Америке. Он может рассчитывать на профессуру, ему создадут хорошие условия работы и жизни.

Гейзенберг отклонил предложение Пеграма:

— Моему попечению поручены славные молодые физики, я должен думать о них. В это тяжёлое время я нужен Германии.

Он говорил с таким пафосом и верой в свою роль, что Пеграм не осмелился прямо заговорить об урановой бомбе.

Это сделал Ферми. Приехав для чтения лекций в Мичиганский университет, Ферми повстречал Гейзенберга на квартире своего друга Сэма Гоудсмита, тоже крупного физика, открывшего вращение электрона вокруг собственной оси. Гейзенберг гостил у Гоудсмита.

Гоудсмит в двадцатые годы работал у Бора и сдружился там с Гейзенбергом. Подолгу обитавший в Копенгагене Гейзенберг был молод, общителен, слава одного из создателей квантовой механики ещё не заставила его «на самого себя оглядываться с почтением». Он с увлечением помогал Бору разрабатывать «принцип дополнительности», участвовал в весёлых играх молодых учёных. В мире, вероятно, не существовало тогда второго места, где бы так сплотились учёные из разных стран, как Копенгагенский институт теоретической физики.

С той поры утекло много воды. И если на непосредственного Ферми слава подействовала мало, то Гейзенберг переменился. Он не переметнулся к фашизму, не стал проповедовать «арийскую физику», но он был первым человеком среди немецких физиков — он сознавал своё значение. Фашисты всюду усердно внедряли «принцип фюрерства». Гейзенбергу нравилось, что его мысли воспринимаются скорее как откровения оракула, чем как требующие проверок предположения учёного. И пропаганда «великой Германии» не была вовсе ему чужда. Он был лишь против того, чтоб оружием доказывать превосходство немцев.

Ферми в первом же разговоре стало ясно, что Гейзенберг отлично знает всё, что относится к расщеплению урана, но сам этими проблемами пока не занимается.

А когда речь зашла об эмиграции из фашистской Германии, Гейзенберг ответил Ферми, как и Пеграму:

— Если Гитлер развяжет войну, он потерпит поражение. В момент катастрофы я должен быть в Германии, чтобы сохранить научные силы страны. Германия нуждается во мне. Я её не покину.

После войны Гейзенберг с охотой будет говорить о том, что в августе 1939 года только двенадцать человек в мире по-настоящему разбирались в проблемах атомной бомбы и что если бы эти двенадцать человек вступили между собой в соглашение прекратить её разработку, то мир никогда бы не узнал, какая угроза таится в распаде урана. Гейзенберг, вероятно, слишком уж переоценивал свою исключительность. Но даже если и согласиться с его «теорией двенадцати», то одно станет беспощадно ясно: с ним пытался вступить в соглашение, быть может, самый выдающийся из «двенадцати» — и Гейзенберг категорически отверг всякую попытку найти приемлемое для всех решение.

Вскоре Гейзенберг покинул Америку и из спокойной мичиганской квартиры Гоудсмита возвратился в охваченный страхом и оглушаемый нацистскими дикими воплями Лейпциг, где судьба в образе безоговорочного веления фашистской верхушки уготовала ему опасную функцию — стать руководителем немецких урановых исследований.

Следующая встреча Гоудсмита и Гейзенберга состоялась в Германии в апреле 1945 года: начальник специального отряда «Алсос» Гоудсмит, одетый в военную форму, явился арестовать пытавшегося скрыться от американских войск своего бывшего друга Гейзенберга.

Сциллард подталкивал Пеграма и Ферми на рискованные беседы с Гейзенбергом. Если бы у него была власть, он, возможно, арестовал бы Гейзенберга, чтоб не выпустить его обратно. Власти у Сцилларда не было. Проницательность его по-прежнему вызывала у влиятельных особ скорей досаду, чем понимание. Мир — так ему казалось — неотвратимо катился к катастрофе.

Все первые месяцы войны Сциллард жил как бы в ожидании конца света.

Глава вторая