Пропащий — страница 9 из 27

ть книгу, но до этого дело не дошло, потому что он вносил изменения в рукопись до тех пор, пока от рукописи не осталось буквально ничего, редактирование рукописи было не чем иным, как полным сокращением рукописи, от которой в итоге ничего, кроме названия «Пропащий», не уцелело. Теперь у меня одно только название, сказал он мне, и это правильно. Не знаю, нашлись ли бы у меня силы написать вторую книгу, не думаю, сказал он; если бы «Пропащий» увидел свет, сказал он, думал я, — мне пришлось бы покончить с собой. С другой стороны, он был любителем каталожных карточек, исписывал тысячи, десятки тысяч каталожных карточек и складывал их в стопки — как в своей квартире на Кольмаркте, так и в охотничьем доме в Трайхе. Возможно, каталожные карточки и есть то, что тебя на самом деле интересует, то, что заставило тебя сойти в Атнанг-Пуххайме, думал я. Или — они лишь тактика затягивания времени, потому что при мысли о Вене тебе становится страшно. Собрать все записи Вертхаймера, содержащиеся на тысячах каталожных карточек, думал я, и издать их под названием «Пропащий»? Вздор. По моим предположениям, он уничтожил все карточки в Трайхе и Вене. Не оставлять следов, ведь это одно из его высказываний. Стоит нашему другу умереть, как мы тотчас гвоздями прибиваем его к его собственным высказываниям, выражениям — убиваем его же оружием. С одной стороны, он живет в том, что сказал за свою жизнь нам (и другим людям); с другой стороны, мы убиваем его словами, им же сказанными. Мы — самые бесцеремонные (по отношению к нему!) в том, что касается его высказываний, его записей, думал я; не останься у нас его записей, потому что он предусмотрительно их уничтожил, — мы, чтобы уничтожить его, ухватимся за его высказывания, думал я. Мы нещадно используем его наследство, чтобы вконец уничтожить все от него оставшееся, чтобы еще больше умертвить мертвого, если же он не оставил нам такого наследства, которое мы можем уничтожить, мы это наследство придумываем, попросту придумываем высказывания против него и так далее, думал я. Наследники жестоки, друзья покойного не имеют ни малейшего такта, думал я. Мы ищем свидетельства против него, в свою пользу, думал я. Мы растаскиваем все, что может быть использовано против него, чтобы поправить собственное положение, думал я, — это правда. Вертхаймер всегда был кандидатом в самоубийцы, но он перерасходовал средства на своем счету, он должен был покончить с собой до того, как он на самом деле это сделал, задолго до Гленна, думал я. Его самоубийство, таким образом, неприятно и унизительно в первую очередь потому, что он назло покончил с собой перед домом своей сестры в Цицерсе, думал я, — желая прежде всего успокоить свою нечистую совесть, которая никак не могла успокоиться из-за того, что я не отвечал на письма Вертхаймера, что я совершенно постыдным образом бросил его в одиночестве, ведь то, что я не мог уехать из Мадрида, было, конечно, заурядной ложью, которую я распространял исключительно затем, чтобы не оказаться во власти своего друга, ждавшего от меня, как теперь стало ясно, последней возможности остаться в живых; перед самоубийством он написал мне в Мадрид четыре письма, оставшиеся без ответа, и лишь на пятое письмо я ответил ему, что абсолютно никуда не могу поехать, не могу пустить прахом свою работу ради поездки в Австрию, все равно с какой целью. Я прикрыл свою ложь сочинением "О Гленне Гульде", этим неудавшимся эссе, которое я, как я теперь думал, брошу в печь сразу же по возвращении в Мадрид, потому что оно не имеет ни малейшей ценности. Я постыдным образом оставил Вертхаймера одного, повернулся к нему спиной, когда он находился в состоянии крайней душевной подавленности. Но я подавил мысль о том, что со своей стороны хоть как-то виноват в его самоубийстве, от меня бы ему не было никакого проку, сказал я себе, я бы не смог его спасти, он-то, конечно, уже давно созрел для самоубийства. Во всем виновата высшая школа, думал я, виновата консерватория! Сначала — мысль о том, чтобы стать знаменитым, причем наипростейшим способом и на самой высокой скорости; для этого, конечно, консерватория является идеальным трамплином, так думали мы трое — Гленн, Вертхаймер и я. И лишь Гленну удалось осуществить задуманное нами, Гленн в конце концов использовал нас в своих целях, думал я, — использовал все, чтобы стать Гленном Гульдом, пускай даже и неосознанно, думал я. Нам, Вертхаймеру и мне, пришлось бросить музыку, чтобы расчистить дорогу Гленну. Тогда эта мысль не казалась мне такой абсурдной, какой она кажется сейчас, думал я. Да ведь Гленн-то, когда приехал в Европу и стал учиться у Горовица, уже был гением, а мы тогда уже были неудачниками, думал я. По сути, я не хотел стать виртуозным пианистом, Моцартеум и все с ним связанное было для меня лишь отговоркой, на самом деле я хотел спастись от скуки, от моего рано наступившего пресыщения жизнью. По сути, и Вертхаймер поступал так же, как я, поэтому из нас, как говорится, ничего и не вышло, ведь мы совершенно не думали о том, чтобы чем-нибудь стать, в отличие от Гленна, который во что бы то ни стало хотел стать Гленном Гульдом и приехал, чтобы использовать в своих целях Горовица, в Европу, чтобы, отучившись у Горовица, стать не кем иным, как гением, нетерпеливо и вожделенно ожидаемым всеми, — так сказать, рояльным мировым потрясением. Я не мог нарадоваться на словосочетание мировое потрясение, пока стоял в холле в ожидании хозяйки, которая, как я думал, скорее всего, занималась кормежкой свиней на заднем дворе гостиницы, о чем можно было догадаться по звукам, доносившимся оттуда. Лично я никогда не испытывал потребности стать мировым потрясением, да и у Вертхаймера не было такой потребности, думал я. Голова Вертхаймера в гораздо большей степени устроена, так же, как моя голова, чем как голова Гленна, думал я; в отличие от нас с Вертхаймером Гленн носил на плечах голову виртуоза, а мы были всего лишь рассудочными головами. Если мне придется пояснять, что такое виртуозная голова, я смогу сказать об этом так же мало, как и о том, что такое рассудочная голова. Не Вертхаймер подружился с Гленном Гульдом, а я; я сблизился с Гленном и подружился с ним, и только потом к нам примкнул Вертхаймер, и, по сути, Вертхаймер всегда был для нас посторонним. Но втроем мы, можно сказать, были друзьями на всю жизнь, думал я. Одним только фактом своего самоубийства Вертхаймер сильно навредил сестре, думал я; в провинциальной дыре, Цицерсе, жене владельца химического концерна все время будут припоминать самоубийство брата, думал я, и его бесстыдство — повеситься на дереве напротив сестриного дома — будет работать против нее. Вертхаймер не придавал значения похоронной помпезности, думал я, в Куре, где его похоронили, никакой помпезности и в помине не было. Примечательно, что похороны состоялись в пять часов утра, на них, кроме людей из похоронного бюро, присутствовали лишь сестра Вертхаймера, ее муж и я. Хочу ли я напоследок еще раз увидеть Вертхаймера? — спросили меня (как ни странно, этот вопрос задала мне сестра Вертхаймера), но я сразу же отказался. Это предложение вызвало у меня отвращение. Как и всё происходившее, как и все принимавшие в этом участие. Было бы лучше совсем не приезжать на похороны в Кур, думал я теперь. Из телеграммы, которую отправила мне сестра Вертхаймера, нельзя было понять, что Вертхаймер покончил с собой, сообщалось только о времени похорон. Поначалу я было подумал, что он скончался во время визита к сестре. Такому визиту я бы, что естественно, удивился, ничего подобного я себе и представить не мог. Вертхаймер никогда не навещал свою сестру в Цицерсе, думал я. Он покарал ее самой страшной карой, думал я, — на всю жизнь разрушил ей мозг. Поездка из Вены в Кур заняла тринадцать часов, австрийские поезда запущены, в вагонах-ресторанах, когда таковые имеются, подают отвратительнейшую еду. Я хотел — передо мной стоял стакан минеральной воды — спустя двадцать лет еще раз перечитать "Смятение воспитанника Тёрлеса" Музиля, но у меня не получилось, я больше не выношу рассказов ни о чем, прочту страницу — и дальше не могу читать. Я больше не выношу описаний. С другой стороны, я уже не в состоянии коротать время за чтением Паскаля, потому что все его «Мысли» я знаю наизусть, и удовольствие от паскалевского стиля быстро себя исчерпало. Так что я довольствовался рассматриванием пейзажей за окном поезда. Города, когда их проезжаешь, выглядят запущенными, крестьянские дома разрушены, потому что хозяева повыдирали старые рамы и заменили их нелепыми пластиковыми окнами. Над пейзажем возвышаются не церковные колокольни, а импортные силосные башни из пластика и гигантские складские корпуса. Поездка от Вены до Линца — не что иное, как путешествие по безвкусице. От Линца до Зальцбурга — ничем не лучше. Да и тирольские горы приводят меня в уныние. Я всегда ненавидел Форарльберг, как и Швейцарию, где для идиотизма, как говаривал мой отец, просто дом родной, и в этом пункте я не стану ему перечить. Кур был знаком мне по частым остановкам здесь вместе с родителями; когда мы ездили в Санкт-Мориц, то всегда ночевали в Куре, всегда в одном и том же отеле, где воняло мятой, где знали моего отца и делали ему скидку в двадцать процентов, потому что он более сорока лет был постоянным клиентом отеля. Это был так называемый приличный отель в центре города, я уже не помню, как он назывался, кажется, если я не ошибаюсь, "Под солнцем", хотя и находился в самом темном городском переулке. В ресторанах Кура наливают самое скверное вино и подают самые невкусные колбаски. Отец всегда ужинал с нами в отеле, заказывал так называемую закусочку и называл Кур приятной промежуточной станцией, этого я никогда не понимал, так как всегда считал Кур особенно неприятным. Своим высокогорным идиотизмом жители Кура были мне отвратительны даже больше, чем зальцбуржцы. Я всегда воспринимал как наказание поездки в Санкт-Мориц с родителями, а чаще — только с отцом, наказанием были и ночевки в этом унылом отеле, окна которого выходили в тесный переулок, где стены домов пропитались сыростью до третьего этажа. В Куре я никогда не спал, думал я, я лежал, будучи не в состоянии сомкнуть глаз, меня переполняло отчаяние. На самом деле Кур — это самое мрачное место,