Пропавший сын Хрущёва или когда ГУЛАГ в головах (с иллюстрациями) — страница 6 из 39

Конечно, официальный образ бывшего советского лидера - влиятельного человека, который, в зависимости от точки зрения, либо положил конец сталинскому деспотизму, либо нанес непоправимый вред величию сталинского СССР - не совпадает с тем, каким я запомнила моего деда. К моменту моего рождения в середине 1960-х он уже был в отставке и постоянно проживал на закрытой правительственной даче в Петрове-Дальнем - поселке, расположенном к западу от Москвы примерно в часе езды от Кремля. По меркам российской истории, в ссылке Хрущёва не было ничего трагического - и всё благодаря десталинизации. В России первые лица обычно расставались с властью одним из трёх способов: убийство, тюрьма, естественная смерть. Дед был первым, кто действительно оставил свой пост, о чём он с гордостью заявил своим противникам в Кремле в последний день пребывания в должности: «Моё самое большое достижение - это то, что меня отправили в отставку простым голосованием».

Однако у сравнительно безобидной отставки Хрущёва (остался в живых и формально на свободе) была и оборотная сторона. Всё, что он мог делать, это размышлять над результатами своего правления и допущенными просчетами. Живя в комфорте, на щедрую государственную пенсию и под заботливым присмотром врачей, он был не больше, чем политическим трупом. Его падение, хотя и без фатальных последствий, пагубно сказалось на всей нашей семье: моя мать больше не могла публиковаться даже под мужниной фамилией; муж Рады, главный редактор ведущей советской газеты «Известия» Алексей Аджубей был смещен с должности и был вынужден сочинять подписи к фотографиям. Ну и, конечно, Леонид, который к тому времени был мертв уже более двадцати лет, он больше всех пострадал от дедушкиной отставки.

Хрущёв, между тем, дабы не предаваться грустным мыслям, не позволял себе в отставке ни минуты покоя. Будучи реформатором даже на пенсии, он немедленно принялся превращать усадьбу Петрово-Дальнее в образцовое хозяйство, наполненное помидорными плантациями, тыквенными грядками и пчелиными ульями. Мама вспоминала, как дед, у которого теперь полно было свободного времени, загорелся идеей создать новую технику выращивания помидоров. В 1968 году он вырастил лучшие помидоры в округе: огромные - «с великаний кулак», хвастал он, - с тёмно-красной кожицей. Каждое утро он выходил в огород полюбоваться своей работой. Помидоры были такие красивые, что он никак не мог себя заставить собрать урожай. В тот год в сентябре случились ранние заморозки, и однажды, проснувшись, он обнаружил, что все его хваленые помидоры почернели и скукожились на кустах. Мама говорит, что дед был безутешен; он выглядел даже более сокрушенным, чем в день своей отставки.

«Плохой год во всём - и в погоде, и в политике», - говорил он детям, имея в виду ввод советских танков в Чехословакию месяцем ранее. Антикоммунистическая «Пражская весна» отцвела, не принеся плодов; Брежнев подавил её точно так же, как за десятилетие до этого Хрущёв подавил восстание в Венгрии. Теперь, на пенсии, Хрущёв сожалел о том своём решении. «За двенадцать лет мы так ничему и не научились», - сказал он, спотыкаясь о погибшие помидорные грядки на пути домой. В то время я не могла осознать в полной мере, какова связь между помидорами и танками, но смутно понимала, что то, что происходит в нашей частной жизни, так или иначе неотделимо от политики.

Вскоре выяснилось, что справляться с сельскохозяйственными проблемами куда проще, чем с политическими печалями, и Хрущёв всей душой прикипел к своей даче[21]. То, что она была государственная, не имело значения; для него - и для других - это было место, где он мог укрыться от всевидящего ока власти. Дом с тремя спальными комнатами - большой, по меркам СССР 1960-х годов - стоял в лесу и был огорожен высоким забором. Забор, как правило, означал привилегированность участка. В дедовом случае он означал ещё и ссылку.

Долгие годы Петрово-Дальнее было для моей семьи воскресным домом. Во время наших визитов действовало негласное правило: мы должны были поддерживать деда, скрашивать его одиночество. Из моих дачных ощущений той поры больше всего мне помнится именно это чувство долга, а ещё - трагедии, черным облаком нависшей над дедом Никитой.

Я также помню, что даже простая прогулка могла обернуться государственным делом. Однажды в конце лета 1970 года мы с двоюродным братом Никитой и дедушкой гуляли в окрестностях Петрова-Дальнего. Дед настоял, чтобы мы прогулялись подальше, проверить состояние большого пшеничного поля. «Самое время собирать урожай, она совсем перезрела», - сказал он, и мы принялись искать кого-нибудь, чтобы спросить, почему не собирают пшеницу. Когда мы, наконец, нашли одного колхозника, то он в ответ на требование Хрущёва, объяснившего, что, мол, радеет о народном хлебе, рассмеялся: «Ты нам больше не начальник. Иди к черту со своими указами!»

Вскоре к нам подоспели охранники из Петрова-Дальнего, чтобы вернуть своего «узника» и его внуков на вверенную им территорию. С кагэбэшниками позади, мы возвращались на дачу в полном молчании. Дед то и дело снимал свою новую шляпу - недавний подарок, он любил, когда ему дарили шляпы - и вытирал пот с бровей. Был прохладный августовский день, и я не могла понять, отчего ему так жарко. Оглядываясь назад, я думаю, что он тогда должен был почувствовать себя уязвленным. Он, столько лет посвятивший служению СССР, не мог не ощутить острую обиду, может быть, даже более острую, чем от своей принудительной отставки. Однако его преданность советскому государству была непоколебимой. Когда мы сели ужинать, он только и говорил о том, что нужно будет утром позвонить председателю колхоза и напомнить, что эта пшеница не его собственность.

Не знаю, позвонил он тогда или нет, но я до сих пор неуютно себя чувствую в окружении деревьев и зелени. Я тут же вспоминаю те неприятные эмоции и начинаю паниковать. Я даже дыни не люблю: они были навалены горой на веранде, и их сладкий, резкий аромат всегда будет ассоциироваться у меня с чувством обреченности и смертной тоски.

Однако дед никогда не поддавался унынию. Временами он проявлял склонность к шалости, к восхитительной непосредственности. Даже если взрослые решительно пресекали баловство на даче и заставляли нас вести себя как образцовые советские дети, дед всегда позволял нам подурачиться.

Помню, как однажды мы с младшей сестрой Ксенией спрятались в библиотеке, чтобы избежать работы в саду. Дед считал, что даже самым маленьким детям необходимо «трудовое воспитание», поэтому мы регулярно должны были собирать клубнику или помидоры. Но это было грязное и утомительное занятие, и мне вовсе не хотелось так проводить выходной день. Зато библиотека с её монументальным письменным столом и книжными полками во всю стену казалась мне, пяти-шестилетней, величественным, почти священным местом. Полки были заставлены книгами всех цветов и размеров, а также сувенирами кремлёвской эпохи: памятными подарками от глав государств и организаций, с которыми дед имел дело. Тут же стояла кушетка, обитая желтокрасной парчой, под которой явственно чувствовались пружины.

Я, как вечная заводила, подначила Ксению опробовать их на «прыгучесть». Мы прыгали и скакали, вопили от восторга, пока в комнату не вошла мама и не застыла в ужасе. Как посмели мы вести себя так безответственно в этом доме?!

Мама ругалась так громко, что в библиотеку, привлеченный шумом, вошёл дед. Плотный мужчина, одетый в традиционную белую рубашку и мешковатые серые брюки, он имел своеобразную походку: двигался быстро и плавно, широкими шагами, словно бы скользил по полу. И вот он стоял в дверях и обозревал сцену: наши с сестрой испуганные мордашки, повернутые к нему, и возмущенное лицо матери. Дед от души расхохотался и сказал маме: «Да ладно, они же дети! Конечно, им хочется попрыгать. Я бы и сам с удовольствием попрыгал, да боюсь, пружины не выдержат. Так что они это делают за меня». Мы, довольные, захихикали.

Дедово добродушное легкомыслие не исчерпывалось только этим эпизодом. Помню, как-то мы все собрались за длинным обеденным столом в огромной, обшитой казенными деревянными панелями столовой. Обеды на даче были для меня всегда до слез утомительным испытанием. Мы, дети, должны были сидеть молча в течение всего этого очень взрослого мероприятия. И вот, чтобы как-то развлечься, я начала хлюпать - шумно всасывать лапшу из супа. Мама увидела - и услышала - и её лицо побледнело. Я в очередной раз опозорила её. Хрущёвы, красноречиво говорил её взгляд, не должны себя так вести. Она велела мне сейчас же перестать, а я из чувства противоречия ответила, что перестану, только если мне позволят выйти из-за стола. Мама настаивала, что я должна сначала доесть суп. Наше препирательство зашло в тупик, и внезапно мы оказались в центре скандала.

Все разом замолчали и посмотрели на нас. Я продолжала шумно есть суп, и моё протестное хлюпанье эхом отражались от стен столовой. Я и хотела бы перестать, да не могла, пригвожденная всеобщим вниманием. Наконец дед нарушил молчание: «Что ж, Нина, ты думаешь, что у тебя хорошо получается, но я могу хлюпать громче. Давай поспорим. Если я хлюпну громче, ты прекратишь. Если ты громче, мы все порадуемся, и ты продолжишь». Я согласилась. Он наклонился к тарелке, зачерпнул суп и, поднеся ложку ко рту, со знанием дела тоже хлюпнул. Звук, который он произвёл, был несравнимо громче моего. Я проиграла честно, и все вокруг рассмеялись. Это было то, что мне нравилось в дедушке: он не стеснялся вести себя глупо перед гостями; он был готов слезть с пьедестала, чтобы помочь внукам выйти из неловкой ситуации. Эта отзывчивость была свойством его натуры, и, как я позже узнала, многое объясняла и в его политике, и в его абсолютной преданности делу коммунизма, и в его человеческом отношении к людям, лишенном обычного советского чванства и советской же жесткой субординации. Но я также выяснила, что это его понимание и терпимость никогда не распространялись на его старшего сына.

В то время, однако, я ничего не знала про Леонида и помню только, что позже в тот же день бабушка взяла меня с собой в теплицу, в теплом, влажном воздухе которой круглый год росли и благоденствовали клубника, разные цветы и дыни. Расположенное в нескольких шагах от дома, строение это было дедушкиной гордостью: он сам его соорудил из деревянных реек и целлофановой пленки. Я же терпеть не могла туда ходить, потому что там трудно дышалось. Бабушка сказала, что ей якобы нужна моя помощь с кабачками, но на самом деле она хотела поговорить со мной с глазу на глаз. Она заявила, что если я и дальше буду плохо вести себя, мама больше никогда не возьмет меня на дачу.