По узкой каменной лестнице мы поднялись на самый верх. Нам открылся величественный, грандиозный вид. Москва предстала взору со всеми улицами, площадями и далекими окрестностями. Виден был даже храм Вознесения в Коломенском. Драгоценным каменным ожерельем смотрелись поставленные по берегам Москвы-реки крепости – монастыри Донской, Новоспасский. А прямо под нами простор кремлевской Ивановской площади, которую образуют немые свидетели всей русской истории – Благовещенский, Архангельский, Успенский соборы, Теремной дворец, а вот и Красное крыльцо, откуда выходили цари.
Кремль. Он велик и прекрасен. Чувство восторга не оставляло меня, пока мы не вышли через Боровицкие ворота в Александровский сад, где растворились среди прогуливающейся публики.
У Васи Ловкова был приятель Миша. Они наперебой рассказывали мне о картинах художников в Румянцевском музее и Третьяковской галерее и о том впечатлении, которое произвела на публику и художников картина Репина «Запорожцы» на передвижной выставке. «Картина эта написана кистью шириною чуть ли не в лопату», – уверяли они меня, при этом показывали ладонь с пальцами, говоря: «Вот такой!» Я поражался и думал: как можно писать такими кистями! Я знал только тонкие кисти иконописцев и сам раскрашивал акварелью только таковыми, которые назывались хорьковыми. Поразило меня также и выражение «писать картину», так как до сих пор я знал, что картина раскрашивается по сделанному карандашом или углем контуру, или, как богомазы говорили, малюется.
Мои новые приятели очень интересовались искусством и торопили меня поскорее пойти в галереи, особенно в Третьяковскую. В первое же воскресенье мы втроем отправились в эту галерею. Когда мы вошли туда, я был совершенно потрясен таким громадным собранием художественных произведений. Их было такое множество, что я совсем растерялся и не знал, откуда и как начать смотреть. Заметив мою растерянность, мои юные друзья повели меня прямо туда, где, по их мнению, было самое замечательное. Они привели меня к картине, которая меня сразу ошеломила. Я увидел лежащего человека со страдальческой блаженной улыбкой. Из виска его лилась кровь, а над ним, как кошка с вытаращенными глазами, другое испуганное лицо с безумным выражением. То был отец, убивший своего сына. Передо мною была картина Репина «Иван Грозный». Я был страшно напуган этой картиной и хотел бежать. Но, повернувшись, я увидел на стене изображение женщины, как живой, спящей в кресле. Ее спокойная поза, розовое красивое лицо немного успокоили меня, но все же, крайне взволнованный и разбитый от впечатления, я вышел из комнаты. Запомнилась ограда перед картиной, как бы говорившая, что близко подходить воспрещается.
Мы прошли несколько залов, уже не осматривая картин. И вдруг я увидел толпу людей, напряженно глядевших на одну из картин. Я протолкался к картине и впился в нее глазами… В правом углу картины на снегу я увидел живого человека в веригах, босого, с подвязанным платком на голове и поднятыми кверху двумя перстами правой руки. В центре картины – вдохновенное, трепетное лицо женщины, поднявшей высоко правую руку с двумя пальцами. Мне показалось, что юродивый, сидящий на снегу, говорит: «Так, матушка, так…»
Я почувствовал глубокое сострадание к этой женщине в цепях и сочувствие к юродивому, терпеливо переносящему мороз. То же сострадание я увидел на лице странника, опершегося на посох, глубоким и вдумчивым взглядом смотрящего на женщину. Я был захвачен содержанием картины, наполнившей все кругом, и чувствовал самого себя как бы участвующим лицом этой картины. И вдруг мои глаза остановились на фигуре в меховой шубе и шапке… С ехидно хихикающим злорадным лицом он как бы говорил: «А, попалась, ворона, заковали и тебя. Так тебе и надо!»…И диссонансом звучал его голос, и казалось, что он один олицетворял всех, кто насмехался над людскими страданиями.
Я взглянул на моих друзей. Они в молчании сдерживали слезы. У меня тоже выступили слезы.
– Это «Боярыня Морозова» Сурикова, – объяснили мне мои спутники.
Это первое потрясающее впечатление от «Боярыни Морозовой» осталось у меня на всю жизнь. Мы не имели сил, чтобы смотреть на что-либо другое, и отправились домой. Дорогою я молчал и не мог высказать своих впечатлений. Их было слишком много, и разобраться в них не было сил.
В следующее воскресенье мы опять отправились в Третьяковскую галерею и прямо направились в зал, где висели картины Сурикова. Снова я был как зачарованный и с удвоенным вниманием рассматривал фигуры, лица и их выражения. Все полно гармонией и содержанием.
Мы подошли к картине «Меншиков в Березове». В бедной избе сидит царедворец, опальный, высланный в далекую Сибирь. С ним его две дочери и сын. В парчовых одеждах они жмутся от холода. Какое лицо у Меншикова, бывшего магната! Небритое, обросшее щетиной… Но какой взгляд властителя! Одна из дочерей читает большую книгу – вероятно, псалтырь.
– Этих двух молодых девушек-красавиц Суриков писал со своих дочерей, – объясняет мне Вася.
– Он держал их в строгости, и редко кто их видел, добавляет Миша.
Долго мы стояли около этой картины, не будучи в силах от нее оторваться, обвороженные глубиной мысли Меншикова и очарованием прелестных молодых девушек.
Мы подошли к картине «Стрельцы» и впились глазами в фигуру Петра, могучего царя, и в понурые фигуры стрельцов с черными бородами и недоумевающими, испуганными глазами. Они были на пороге смерти. За что? Как это могло случиться?
Как и в первый раз, я был подавлен силой впечатления, и думалось: какие мысли и волнения может вызвать картина! И кто этот замечательный художник Суриков, громадный и вдохновенный мыслитель? Художник… Так вот как он может волновать сердца, проводить своими картинами идеи, служить красоте и правде, искать истину и находить ее!
Сознание этого воодушевило меня. Ободренный этими мыслями, весело шагал я по улицам, возвращаясь из Третьяковской галереи домой.
Училище живописи и ваяния
В сопровождении Васи Ловкова каждое утро я направляюсь сдавать очередной экзамен. И наконец наступает день, когда любимец всего училища смотритель Александр Захарович Мжедлов объявляет список принятых. В числе первых я слышу свою фамилию. Меня так всего и встряхнуло: «Принят!» Из ста человек, подавших прошения, прошли двадцать восемь. Велика радость избранников. Мы шумно поздравляем друг друга и спешим по домам. Спиридон Иванович и Марфа Захаровна, поздравив меня, просят сейчас же написать письмо в деревню, чтобы поскорее передать Коненковым радостную весть.
Наступает первый день ученья. Запасшись бумагой, иду рисовать в оригинальный класс.
Оригинальным класс именуется по характеру учебной деятельности. Здесь, по идее, делают рисунки со скульптурных оригиналов. Но, конечно же, никаких оригиналов нам, ученикам, не выставляют, а рисуем мы с гипсовых слепков.
Учение в оригинальном классе продолжается недолго. Я даже не успеваю толком запомнить своих наставников.
Оригинальный класс благополучно окончен. И теперь надо делать выбор: живопись или скульптура? Мне почему-то пришлась по душе скульптура, хотя до того я увлекался и рисованием, и живописью. Отправился в скульптурную мастерскую. Открыл дверь и с трепетом подошел к профессору Сергею Ивановичу Иванову, показавшемуся мне очень строгим. Это был человек лет шестидесяти с лишним. Облик характерно профессорский: узенькая жидкая бородка, круглая лысина в венце седых волос, внимательные, умные глаза. Он повернулся и шагнул ко мне.
– Здравствуйте, Сергей Иванович! Я хочу поступить к вам на скульптурное отделение.
– Что ж, батенька, это хорошо, – баском отвечал профессор. – Выбирай себе модель для лепки. Вот, кстати, прекрасная голова Гомера. Вылепи-ка ее.
Я поклонился Сергею Ивановичу и сказал:
– Постараюсь вылепить. Она мне тоже очень нравится.
– Вот и хорошо, – подбодрил меня Сергей Иванович. – Даю вам на работу десять дней.
Я уложился в срок. Работал напряженно, с увлечением. И теперь с нетерпением ждал решения совета профессоров. За голову Гомера мне поставили первый номер – высшую оценку – и приняли в первый класс, называемый головным. До этого экзамена практика моя по скульптуре была весьма скромной. Как-то у себя в деревне вылепил я голову пастуха да еще лепил из глины ворон, которых сажал на изгородь в поле. А тут такой успех: первый номер, да и Сергей Иванович на другой день похвалил от себя и дал скопировать бюст Оленина. Работал я тоже усердно, хотя бюст Оленина нравился мне не так, как голова Гомера…
После рождественских каникул под руководством того же Сергея Ивановича Иванова приступил к занятиям в фигурном классе, где копировал античные статуи «Аполлона», «Боргесского бойца», «Спящего сатира», «Бельведерский торс».
Скульптурная мастерская находилась во дворе училища. Это было большое деревянное строение с верхне-боковым светом с северной стороны. Рядом пристройка – квартира профессора.
В ту пору в мастерской кроме меня работали трое – Анна Голубкина, Дмитрий Малашкин и Лидия Губина.
Голубкина занималась у Иванова второй год. В мастерской стояли ее работы, отлитые в гипсе. Они поразили меня своей значительностью и небывалой выразительностью лепки. Голубкина была известна всем в училище, и будущие живописцы и архитекторы приходили в скульптурную мастерскую любоваться бюстами ее работы.
У станка Голубкина была серьезна и строга. В окружении античных героев ее высокая стройная фигура в черном представлялась совсем неземной: будто мифическая древняя пророчица Сивилла поселилась в нашей мастерской.
Помню ее эскиз «Жатва». Фигура смерти с косой в руках и солдат, зажатый под мышкой у смерти, указывает костлявой старухе, где еще покосить. Естественно, что далеко не всегда Голубкина за свое новаторство получала поддержку и похвалу.
Работала Голубкина энергично, напористо. Смотрела на натуру по-особому: проникая как бы внутрь натуры и находя в ней что-то особенное. Лепить бралась не всякую модель, а только ту, которая чем-либо привлекала ее. Вместе с нами, ее товарищами по учебе, даровитостью Голубкиной восхищался и Сергей Иванович…