— Возьмешь у меня змеевик?[3] — приоткрыв глаза, спросил вдруг умирающий старик.
— Возьму, — спокойно, не отводя взгляда, ответил Сокол.
Тот не без усилия протянул морщинистую руку с длинными, но ухоженными ногтями и вложил в ладонь Сокола амулет.
Сперва ничего не происходило — змеевик, сохранивший тепло хозяина, грел руку, и казалось, в нём нет ничего колдовского. Чародей даже подумал, что дело обойдётся без обычной в подобных случаях борьбы. Но вот ладонь слегка кольнуло. Сокол невольно сжал амулет и сразу же почувствовал, как на него обрушился мощный поток неведомой силы. Будь на его месте обычный человек, или даже чародей без достаточного в таких делах опыта, поток неизбежно захватил бы его, сокрушил, подчинил своей власти, превратил бы в живое орудие, способное продолжить дело умирающего. Но Сокол не зря считался сильнейшим среди собратьев по ремеслу, его собственная мощь значительно превосходила ту, что заключалась в змеевике. Поэтому он без страха раскрылся потоку, вбирая в себя каждую его частичку. Он впитывал чужую силу, как человек, одержимый жаждой, глотает воду; он растворял её и использовал для усиления собственной мощи.
И почти сразу почуял неладное. Нет, он ни на миг не потерял власть над потоком, тот по-прежнему легко покорялся, но странная чужеродность входящей силы насторожила. На своём веку Сокол многое изведал и до сих пор полагал, что столкнуться с чем-то совершенно новым ему не придётся. И вот столкнулся. Колдун служил кому-то настолько чуждому, что Сокол не смог даже отдалённо понять сущность этой силы. В другой обстановке он не преминул бы выяснить её природу, но сейчас его собственная неимоверная воля превратилась в помеху. Она успешно подавляла чужой поток, но вместе с тем и закрывала его от сознания чародея. Только подчинив себя чужой воле — как случилось бы со всяким принявшим от колдуна змеевик, кто не обладал могуществом соизмеримым с могуществом Сокола — можно понять хоть что-то. Но это стало бы слишком дорогой ценой за знание, а Сокол не готов был заплатить свободой и за более ценные сведения.
Выпытывать у православных селян, какой именно силе служил колдун, бесполезно — эти люди давно забыли своих прежних богов. В лучшем случае от них можно получить лишь смутный намёк. Сокол подумал, что на этот раз любопытство придётся оставить неудовлетворённым. А жаль…
— Как звали тебя? — спросил он. Именно так: «как звали», а не «как зовут».
— Вихрь, — ответил тот хриплым, но отнюдь не старческим голосом.
Чародей резко повернул руки ладонями к себе и оборвал призрачную нить неведомого потока, уже почти полностью иссякшего и растворившегося в нём. Те крохи, что остались в распоряжении колдуна, пригодятся ему в странствиях по загробному миру, каковые никогда не бывают лёгкими у представителей их племени.
— Я последний… — прохрипел Вихрь, как бы желая о чём-то предупредить чародея, но не договорил. Хрип оборвался. Старик медленно закрыл глаза и, сипло выдохнув в последний раз, спокойно умер.
Дело сделано. Теперь местные жители, несмотря на своё христианство, похоронят колдуна с соблюдением старых обрядов: подрежут, как водится, подколенные жилы; положат в гроб лицом вниз; вынесут головой вперёд, а в могилу вобьют непременный осиновый кол. Но всё это уже не будет иметь значения. Колдун перестал быть опасным. Перед самой своей смертью, он, собственно, перестал быть колдуном — стал обычным человеком. Но суеверных мужиков не переубедишь. Да и зачем? Так им будет спокойнее.
Чего нельзя сказать о самом чародее. Страха он по-прежнему не испытывал, но смутное беспокойство осталось. Ох, не прост был колдун, ох не проста сила.
Сокол вместе с Еленой и охотником вышел во двор.
Народ с прибытием чародея осмелел и толпился уже возле самых ворот, вполголоса обсуждая событие. Увидев выходящих, все устремились навстречу, спрашивая, что да как.
— Всё, отмучился, — сообщил охотник вздыхая.
Люди, перекрестившись, заметно повеселели. На лицах появились улыбки, и радость сдерживало только уважение к усопшему. Староста торжественно направился к Соколу, протягивая ему с поклоном тряпичный свёрток.
— Вот, прими от мира. Чем богаты, — промолвил староста.
Сокол развернул тряпицу. Сельцо расщедрилось на две серебряные гривны, что за такую работу явный перебор — видимо сильно напугался православный народ этой смерти. Чародей оставил у себя одну гривну, вторую же вернул старосте.
— Этого хватит, — сказал он. — А теперь отвезите меня обратно.
Провожал чародея только охотник. Староста остался в селе, немедленно занявшись устройством похорон. Суеверные жители решили похоронить колдуна ещё до захода солнца.
По дороге парень немного разговорился. Звали его Николай, но соседи чаще называли его Дымком, за тот запах, что шёл от него постоянно после долгих лесных скитаний. Он и в самом деле промышлял охотой, впрочем, как и многие из его села. А вот покойного колдуна, как оказалось, знал лучше прочих.
— Как-то раз попросил меня Вихрь волчонка добыть. Не молочного, понятно, но щенка. Зачем ему понадобился зверёк, колдун не сказал, а я, понятно, не спрашивал. Где тот волчонок теперь, не знаю. Верно подрос уже…
Во время неспешного разговора Сокол часто трогал пальцами змеевик, а то и вытаскивал, чтоб ещё раз взглянуть. Тот выглядел вполне обыкновенным — серебряный с вплавленным в серебро янтарём, с рисунком в виде солнца и месяца.
Вот еще одна странность — как такой амулет мог храниться у колдуна, если известно, что их брат не жалует ни серебро, ни янтарь. Вернее сказать, серебро и янтарь не жалуют колдунов. Впрочем, возможно это ещё одно суеверие, ждущее опровержения. Или же Вихрь был не простым колдуном, а кем-то сверх этого. Кем? «Я последний…» — сказал он. Последний кто?
Много в колдуне странного, слишком много. И в змеевике его тоже.
Только показался Мещёрск, охотник опять сник. Он не любил город.
Сельцо. Три дня спустя.
Отец Леонтий был человеком небольшого роста и средних лет. Его пузатое, словно бочонок, тело и лоснящееся, вечно красное лицо с жидкой бородой, делали его похожим на бога вина Бахуса, каким того изображали италийские живописцы. Это сравнение было тем более точным, что священник слыл любителем выпить. Каждый вечер он обходил паству будто бы с увещевательными речами. Иногда, ему приходилось долго слоняться от дома к дому, иногда обход заканчивался в первом же дворе. Так или иначе, но к себе он возвращался обычно заполночь. Пиво, медовуху, брагу готовили в каждом доме по-своему и любой прихожанин, оказавшийся утром в нескольких шагах от батюшки, по одному лишь его дыханию, мог легко определить, у кого из селян тот гостил накануне.
Будучи ещё монахом, он грешил чревоугодием и не любил работать. Большую часть времени проводил в своей келье или гулял по лесу, возлагая заботу о пропитании на двух расторопных слуг. До ухода в монастырь был Леонтий человеком обеспеченным, да и в обитель ушёл не по велению сердца, а скрываясь по осторожности природной от нелегкого и опасного времени. Тихая, размеренная жизнь вдали от мира ему пришлась по душе. В те годы общежительный устав ещё только обсуждался, и монастыри больше напоминали хорошо укрепленные постоялые дворы, чем строгие заведения затворников. Разве только церковь, да отсутствие явного блуда, отличали обитель от какого-нибудь дорожного приюта. Но зато божьих людей не трогали ни ордынцы, ни князья, да и не всякий разбойник решался нападать на монастыри. Находясь у Христа за пазухой, иноки жили при этом почти также как в миру; каждый вёл своё хозяйство, держал собственную казну. Что до общественных работ, то имеющие средства нанимали вместо себя тех, кто пришли в монастырь без гроша. Игумен же слыл человеком сговорчивым и прощал монахам мелкие прегрешения за воз репы или кадку зерна. Он радел за общее дело и потому с готовностью закрывал глаза на частности.
Так и прожил бы Леонтий иноком до конца своих дней, но жизнь резко изменилась, когда в монастырь пожаловал владимирский викарий и принялся наводить новый порядок. Подобно ангелу, что спустился в египетской пустыне к Пахомию Великому, викарий принёс с собой общежительный устав. Разжиревших от изобилия и лени монахов, коих вместе с Леонтием насчитывалось больше половины братии, он принудил заниматься трудом и продолжительными молитвами. Им приходилось соблюдать многочисленные посты, как канонические, так и те, что учреждал по ходу дела сам викарий. Такое выдерживал не каждый. Многие собирали добро (нередко даже возросшее за время монашества) и уходили. Леонтий же в по-прежнему неприветливый мир возвращаться отнюдь не жаждал. Он избрал другую стезю. Перестал роптать, претерпел всё насилие над плотью, и уже через год его рукоположили в священники.
Из несклонного к подвижничеству Леонтия вышел не самый лучший священник. И потому, после возведения в сан, его не послали в новые земли, а отправили в уже сложившийся приход, который накануне лишился своего основателя. С трудом добравшись до Сельца, которое и отыскалось-то не сразу, Леонтий с ужасом обнаружил, что прежний священник ввёл в приходе непонятный ему уклад. В избе нашлись книги и свитки, писанные латынью, которую новый батюшка не знал. И таковых неправильных трудов оказалось много больше, чем греческих или славянских. На сводах церкви он разглядел изображения мудрецов, про которых мало что знал, а иных и вовсе затруднился припомнить. Но самое ужасное, что посреди алтаря стояло вырезанное из дерева изображение Иисуса Христа, похожего ликом на какого-нибудь поганого Световита.
Леонтий, конечно, знал, что подвижники, расходясь по весям и продвигая влияние церкви, обустраивали приходы исходя из собственного разумения, или же пытаясь приспособить каноны к местным поверьям. Никаких чётких, обязательных для всех правил, не существовало. Но увиденное настолько отличалось от привычного Леонтию, что всё пришлось переиначивать. Первым делом он тайно сжёг оставшиеся от предшественника книги и списки, все, что не смог прочесть. Затем взялся за лики. Обнаруженного на стене Вергилия батюшка тронуть не решился, так как не имел представлени