Хозяйка вечеринки забрасывает уже никому не нужную доску Уиджа в ящик стола, где она скоро будет позабыта, и бежит в ярко освещенную электрическим светом гостиную – изобретение Эдисона стало последним писком моды. Там она беззаботно окунается с головой в последнюю вечеринку уходящего лета.
Снаружи ветер задерживает дыхание на мгновение и вдруг, словно сорвавшийся с цепи пес, яростно бросается вперед по проспектам и переулкам. Срывает модные шляпки-клош с нарядных головок двух молодых особ, которые выгуливают стриженого пуделя на Ист-ривер и обсуждают обстоятельства смерти Рудольфа Валентино. Затем ветер летит дальше, мимо кварталов, залитых неоновыми огнями, мимо громыхающего по Второй авеню трамвая, сотрясая окна в домах бедняков, пытающихся досмотреть остатки снов, до того как настанет неумолимое утро с протяжными автомобильными гудками, громыханием тележек и трамваев – тех самых чистильщиков ботинок, что работают дни напролет на Юнион-сквер, газетчиков, выкрикивающих скандальные заголовки на Таймс-сквер, молоденьких телефонисток, жадно разглядывающих модные пальто в витринах дорогих бутиков. Величественные небоскребы нависают над спящим городом, словно равнодушные боги из стали и стекла.
У входа в джаз-клуб ветер замирает, словно пораженный залихватской мелодией, какофонией из надрывного рева труб, экспрессивных фортепианных проигрышей и смеси блюза и рэгтайма такой силы, будто она хочет всколыхнуть безмятежный городской горизонт.
На Боуэри под нарядным навесом театра бушует танцевальный марафон. Конкурсанты – молоденькие девчонки со своими приятелями – самоотверженно крутятся в унисон, готовые зубами и ногтями вырвать у жизни все те голубые мечты, что навязывает им реклама в газетах и по радио. Их ноги, стертые туфлями, ноют от волдырей, но в глазах горят звезды. Еще дальше, в центре города, на Великом Светлом Пути, прозванном так за ослепительную иллюминацию, выплывают в ночь хозяева жизни, властители умов и сердец. У выходов и у ворот покорно ждут фанаты в надежде ухватить хотя бы отблеск невероятного сияния какой-нибудь новомодной актриски или певички, получить автограф бродвейской звезды. Это время расцвета преходящей славы, сладкой жизни, легкой поживы и головокружительных излишеств. Люди переполнены жаждой ярких впечатлений и исполнения тайных запретных желаний.
Но ветру вся эта суета побоку – он всего лишь ветер. Ему не хочется стать модным радиоведущим или удачливым предпринимателем. Он не станет спешить в офис поутру, не влюбится без оглядки в Дугласа Фэрбэнкса[7], не будет горланить песни с «улицы жестяных сковородок»[8], полные сожаления, мук несчастной любви или безудержного веселья. (Разве мы не веселимся, детка?) Равнодушным призраком он проносится мимо скотобоен на Четырнадцатой авеню, мимо тех несчастных, что вынуждены торговать собой на темных переулках. Где-то неподалеку Госпожа Свобода вздымает факел во тьму, зовя к причалу всех бегущих от войны, голода и безнадежности. В свою землю обетованную.
Ветер заметает дешевые многоквартирные дома, где многие из мечтателей со звездами в глазах бесславно окончили свой век, успев дать новую жизнь сотням таких же, вынужденных теперь влачить существование в нищете и запустении, безрезультатно катить в гору камень забот, как Сизиф. Ветер треплет сушащейся на веревках одеждой и спешит дальше по темным переулкам, где даже в этот час голодные, оборванные дети шарят по помойкам в поисках чего-нибудь съедобного. Этот ветер вечно путешествовал по земле. Он видел все ужасы жизни, выступал молчаливым свидетелем на сожжениях ведьм, проследовал за изгнанными индейцами вдоль Дороги Слез, наблюдал, как из рабовладельческих судов выгоняют испуганно моргающий живой товар: у этих людей не было никакой собственности, кроме невыносимого горя. Когда Линкольна поразила пуля злодея, ветер был там. Он разносил запах пороха на Сражении при Энтитеме. Он скитался с дикими бизонами и невесомыми, как перья, пальцами, касался островерхих шляп пуритан. Он разносил слова любви и превращал слезы в мутные соленые дорожки на таком количестве лиц, что невозможно сосчитать.
Ветер легко несется дальше, по Боуэри, и заворачивает на Вест-Сайд, обитель ирландских групп вроде «Подставных мальчишек», верхом разъезжающих по Девятой авеню и предупреждающих бутлегеров об опасности. Над могучим Гудзоном ветер разгоняется и летит вдоль сверкающего роскошью Гарлема с его знаменитыми мыслителями, писателями и композиторами. Перед старым, разваливающимся особняком ветер стихает. Разбитые окна заколочены гнилыми досками, водостоки забиты. Некогда этот дом был пристанищем неописуемого зла. Теперь это просто призрак отжившей эпохи, позабытый в тени процветающего шумного города.
Дверь протяжно скрипит на проржавевших петлях. Ветер осторожно влетает внутрь и крадучись перемещается по темным коридорам, которые заворачиваются в странной, одуряющей манере. Покинутые пустые комнаты, гниющие в забвении, уходят направо и налево от коридора. Некоторые двери никуда не ведут, и за ними лишь голая кирпичная стена. Потайной люк распахивается в спусковой желоб, разверзающийся в подземелье. В спертом воздухе стоит вонь крови, мочи, адреналина и страха, первобытного ужаса настолько всеобъемлющего масштаба, что он пропитал весь дом изнутри и стал такой же его неотделимой частью, как стены, гвозди в древесине и вездесущая гниль.
В черных тенях по углам клубится что-то ужасное, и ветер, хорошо знакомый с подобной жутью, вырывается прочь из этого места. Он спешит дальше, в безопасность легких высотных зданий, где нет ничего, кроме синего неба и надежды на светлое будущее, процветание и прогресс. Будущее, опровергающее весь ужас темного прошлого. Будь ветер часовым, он бы тут же забил тревогу. Он бы кричал о том, какие злодеяния еще могут произойти. Но ветер знает, что никто не станет прислушиваться к его воплям.
Глубоко в подвале разваливающегося дома вспыхивает к жизни очаг. Огонь вздымается вверх с треском, похожим на кашель умирающего человека, горько смеющегося над своей незавидной судьбой. Из подземной могилы, пропахшей смертью и гнилью, поднимается слабое сияние. Нет никаких сомнений – в темноте можно различить слабое шевеление: предвестье страшных злодейств.
Страшный Джон вернулся домой. И у него большие планы на будущее.
Глава 2Эви О’Нил, Зенит, штат Огайо
Прижимая к болезненно пульсирующему лбу ледяной компресс, Эви О’Нил проклинала этот злополучный час. Настал полдень, но, судя по боли в ее голове, с тем же успехом могло быть и шесть утра. Последние двадцать минут отец пилил ее за выходку на вчерашней вечеринке в отеле «Зенит». Уже несколько раз была затронута тема алкоголя, не преминули вспомнить и веселые игрища в центральном фонтане. И все, что произошло между, конечно же, тоже. Ей предстоял тяжелый день, это очевидно. В голове словно происходил пикет с транспарантами «Воды!», «Аспирина!» и «Замолчите уже!».
– Ты знаешь, что мы с мамой не терпим пьянства. Ты что, не слышала о восемнадцатой поправке к Конституции?
– Сухой закон? Я пью за него каждый раз, как только могу.
– Евангелина-Мария О’Нил! – раздраженно одергивает мама.
– Твоя мать – секретарь Женского общества трезвости Зенита. Ты вообще думала об этом? Думала о том, какие могут быть последствия у того, что ее дочь заметят шатающейся пьяной по городу?
Эви воспаленными глазами покосилась в мамину сторону. Та сидела в кресле неестественно прямо, сжав губы в бескровную ниточку. Пышные волосы были зачесаны в строгий узел на затылке. На кончике носа у мамы громоздились очки-обманки, как их называли флэпперы. Все фицджеральдовские добродетельные красавицы были миниатюрны, синеглазы, светловолосы и безнадежно близоруки.
– Ну? – прогремел отец. – Что ты скажешь в свое оправдание?
– Боже мой, надеюсь, мне никогда не придется надевать обманок, – страдальчески пробормотала Эви.
Мама в ответ только устало вздохнула. После гибели Джеймса она будто сжалась, усохла, завяла, словно та злополучная телеграмма из военкомата высосала ее душу.
– У вас в молодежной среде принято воспринимать все как игру, как развлекаловку? – не унимался отец. Сейчас он сел на любимого конька, и его понесло: чувство ответственности, гражданский долг, взросление и забота о завтрашнем дне. Этот припев Эви знала наизусть. Чего ей сейчас хотелось точно – так это похмелиться, хотя бы понюхать пробку. Но родители отобрали ее походную фляжку, шикарную посудину из серебра с выгравированными инициалами Чарльза Уоррена. Старый добрый Чарли, такой лапуля. Эви решила стать его девушкой, но хватило ее на неделю. Насколько Чарли был мил, настолько же был и скучен. Петтинг в его понимании состоял из сухих скупых поцелуев, похожих на птичье клевание, и холодных рук, безжизненно лежащих на девичьей груди, как крахмальная салфетка на столе у скучной чопорной тетки. Какая печаль.
– Эви, ты меня вообще слушаешь? – Папа дошел до точки кипения.
Она вымученно улыбнулась:
– Конечно, как и всегда, папочка.
– Зачем ты сказала эту гадость про Гарольда Броуди?
Эви нахмурилась. Такое нельзя было спускать на тормозах.
– Потому что это правда.
– Ты обвинила его в… в… – Папа запнулся и покраснел.
– В том, что он чпокнул эту бедную девочку?
– Евангелина! – ахнула мама, схватившись за сердце.
– Ах, простите. В том, что он воспользовался ею и бросил в положении.
– Почему ты просто не можешь быть, как… – Мама замолкла, но Эви уже знала продолжение. «Почему ты не можешь быть такой же, как Джеймс?»
– Ты хочешь сказать, мертвой? – огрызнулась она.
Мама поникла, как подстреленная птица, и на мгновение Эви со всей силы себя возненавидела.
– Евангелина, прекрати, – вмешался отец.
Эви угрюмо потупилась, склонив растрескивающуюся от боли голову.
– Прости.
– Тебе стоит знать, что если ты не сделаешь публичного извинения, семья Броуди подаст на тебя в суд за публичное оскорбление.