1
Проснулся Игонин от легкого удара в голову. Открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Потом увидел рядом круглолицего маленького бойца, который курил папироску и поглядывал наверх, на крону сосны.
— Дай закурить, — попросил Петро у незнакомого бойца. Тот без слов оторвал замусоленный конец, выплюнул его, а остатки папироски отдал Игонину. Петро с удовольствием затянулся папиросным дымом и спросил:
— Ты чего там высматриваешь?
— Белочку.
— Да ну? — Игонин пошарил глазами по сплетениям ветвей и колючек, но ничего не обнаружил. «Это она шишку, наверно, уронила, вот я и проснулся, — подумал Игонин. — Да я, кажется, и выспался, надо будить Гришуху и помозговать, что дальше делать».
Только теперь Петро обратил внимание, что под соснами скрытые мелкой порослью и просто на открытом месте лежат и сидят бойцы. Одни спят в самых неудобных позах, другие проснулись — кто курит, кто чистит оружие. А вон там шагает командир в фуражке, вглядывается в лица сидящих и спящих, и Петру очень знакомым кажется этот командир, но приглядеться пристальнее мешает поросль сосенок, разросшаяся здесь особенно сильно. Командир вышел на открытое место, и Петро узнал в нем капитана Анжерова.
— Гришуха, вставай! — потряс Игонин Андреева за плечо, а тот только сильнее засопел. — Да вставай же, соня! — разозлился Петро. — Капитан тебя ищет!
Андреев вскочил, еще не придя в себя ото сна. Он всегда просыпался с причудами. Бывало, проспит тревогу или вскочит до побудки раньше всех, но, продолжая спать на ходу, механически делает все, что положено, хотя сознание пока не включилось в работу. Оно просыпалось у него постепенно.
Вот и теперь. Григорий хоть и стоял на ногах, но глазами хлопал бессмысленно.
— Никак не очухаешься? — улыбнулся Петро. — На-ка затянись пару раз, и будет порядок. Мне вот приятель дал докурить. Послушай, а тебя как ругают? — повернулся он к бойцу с круглым, нежным, как у девушки, лицом.
— Феликс Сташевский.
— Будь здоров, Феликс. Это Гришуха Андреев, а меня Петром мать нарекала. Смекнул?
— Смекнул, — мотнул головой Феликс.
— Люблю понятливых. А капитан, похоже, держит курс на нас.
Петро проверил, все ли пуговицы застегнуты на гимнастерке, поднес руку по привычке к голове, чтоб поправить пилотку, и только тут вспомнил, что потерял ее в бою. Встал рядом с Андреевым и спросил Феликса:
— У тебя, часом, не завалялась в сидоре лишняя пилотка?
— У меня и сидора нет.
— Совсем молодец, такой же горемыка, свой брат, У нас хоть и есть сидоры, да очень тощие. У Гришухи сидором стала противогазная сумка, в ней только книги. Незадача.
Между тем капитан Анжеров действительно направлялся к ним. Лес постепенно оживал, уже слышались голоса, кто-то разжег маленький костер — чтоб дымом не привлекать внимание противника. Анжеров шагал озабоченный, чем-то расстроенный. И никого с ним из знакомых командиров. Когда он поравнялся с сосной, у которой стояли Петро, Григорий и Феликс, Игонин громко поздоровался:
— Здравствуйте, товарищ капитан!
Анжеров вскинул свои строгие глаза и узнал в Петре бойца из своего батальона. Особенно запомнил его по Белостоку, тогда пообещал медаль за уничтоженного диверсанта. Тимофеев отозвался об Игонине так: «Парень бывалый, рисковый, но вполне надежный». И как-то потеплели глаза у капитана, он обрадовался этой встрече, будто были они давнишними, близкими знакомыми. Это, конечно, не укрылось от цепких глаз Петра. «Странный какой-то сегодня у нас капитан», — промелькнуло в голове недоумение. Петро покосился на Андреева, тот, вытянувшись по стойке «смирно», тоже недоумевал.
— Все трое из моего батальона?
— Нет, товарищ капитан. Вот он, — Петро кивнул на Феликса, — из другой части, мы сами только что познакомились с ним.
— Так, так, — проговорил Анжеров задумчиво и вдруг спохватился: — Вы садитесь, садитесь.
Приятели думали, что капитан уйдет, а он и не собирался никуда уходить. Первый сел под сосной и спросил:
— Ну вы что же? Садитесь.
Игонин — парень, посмелее — опустился рядом с капитаном, Андреев — поодаль, не в силах побороть робости, А Феликс вообще не сел — так и стоял, привалившись к сосне плечом.
— Я осмотрел весь бивак, — сказал Анжеров, — и никого из нашего батальона не нашел. Только вы и я. Больше того, ни одного среднего командира.
— Ситуация, — протянул Петро. — А что, товарищ капитан, далеко сейчас ушли наши?
— Не думаю. Вчера мы ворвались на восточный берег вместе, со мной рядом бежал Волжанин. Потом этот пулемет. Комиссар подал команду уходить влево, я остался лежать, думал, сомнем пулеметчика сразу. Колонна ушла левее и далеко уйти не могла. Потому что левее шоссе.
— Надо скорее догонять! — нетерпеливо заерзал на месте Игонин.
— По идее — да. Но сначала придется навести порядок. Командовать умеешь?
— Работенка нетрудная, товарищ капитан.
— Не храбрись! Подымай бойцов и давай построение. Живо.
— Есть! — отозвался Петро, вскакивая. Поднялись и Анжеров с Григорием. Игонин повесил на плечо трофейный автомат: забрал у того фрица, которого закидал гранатами.
— Где головной убор? — спросил, нахмурившись, капитан.
— Потерял в бою, товарищ капитан.
— Возьми мою пилотку, — предложил Андреев и покосился на капитана — что тот скажет. Наступило же времечко! Теперь будет держать при себе, пока не догоним батальон, а как с ним себя вести — одному аллаху ведомо. Постоянно тянуться в струнку — надоест до чертиков, перейти на обычное обращение — вроде неловко, все-таки комбат.
— Правильно... Как ваша фамилия?
— Андреев, товарищ капитан.
— А! — неожиданно улыбнулся Анжеров. — Книжник?
Григорий смутился.
— Самусь докладывал. Верно, вспоминаю: один книжник, другой ухарь, но оба дружат. Так?
— Так точно! — отозвался за Григория Игонин. — Наш лейтенант неплохой человек, но я не ожидал, что за ним это водится.
— Что именно?
— Ну, это, как бы вам сказать...
— Ябеда, что ли, это хотите сказать? Я не говорю — доносчик.
— Выходит, так.
— Запрещаю так думать о лейтенанте Самусе. Это я его вынудил рассказать о вас после того, как уничтожили диверсанта. Ясно? Выполняйте приказание.
— Есть, выполнять приказание!
Петро лихо надел пилотку на голову, расправил под ремнем складки и глянул на Андреева таким орлом, что Григорий только подивился: и откуда такая командирская стать у приятеля. А тот вышел на середину лесной поляны и, сложив из ладоней рупор, зычно и властно прокричал:
— Подъем! Подъем!
Как ни крепок утренний сон, как ни велика была усталость, но бойцы при первых же звуках команды зашевелились, стали быстро стекаться к поляне.
Игонин между тем, подтянутый, какой-то новый, весь преобразившийся, незнакомый Григорию, вытянул в сторону правую руку, скомандовал:
— В две шеренги становись!
Бойцы команду выполнили беспрекословно, хотя кое-где замешкались. Здесь встретились люди из разных подразделений. Те, которые служили раньше вместе, держались каждый своей кучкой и сейчас, образуя строй, тоже не хотели вставать в разные места. Потому и произошла задержка, но она была кратковременной, так что можно с основанием сказать: красноармейцы в тяжелой обстановке не утратили чувства дисциплины, а это было сейчас главным.
На лесной поляне застыли по команде «Смирно» две равные шеренги. Рассчитались по порядку номеров — насчиталось чуть побольше двухсот человек. Сотни настороженных глаз следили за Игониным — как он, по всем правилам устава, подлетел к капитану и, козырнув, доложил:
— Товарищ капитан, бойцы отряда по вашему приказанию построены!
Между прочим, Петро, пока командовал бойцам построение, мучился: как лучше их назвать? Батальон? Слишком не похоже на батальон. Ротой? Великовата рота. Э, черт, не приходило на ум подходящего слова, и Петро решил отрапортовать как о батальоне. В последнюю секунду совершенно неожиданно с языка сорвалось нужное слово — отряд. Что ж, название было точным.
Капитан стоял строгий, подтянутый, красиво и в то же время с неуловимой небрежностью, как это водится за командирами, привыкшими к власти, держал руку у козырька фуражки, пока ему докладывал Петро.
— Вольно! — разрешил Анжеров и пошел вдоль строя. За ним, несколько поотстав, следовал Петро, рядом вышагивал Андреев. Когда Игонин командовал построение, Григорий по привычке ринулся было в строй, но капитан задержал:
— Будете со мной.
Теперь оба приятеля шли за комбатом, чувствуя себя неловко в новом, неожиданном для них положении. Правда, Петро держался естественнее, его нельзя было удивить ничем. А Григорий проще бы чувствовал себя в строю, чем торчать вот так, на виду у всех. И еще пилотки нет на голове.
Капитан остановился возле высокого плечистого бойца.
— Фамилия?
— Красноармеец Куркин!
— Вы что, красноармеец Куркин, не знаете, каким надо становиться в строй?
— Знаю, товарищ капитан!
— Приведите себя в порядок!
Куркин потянулся рукой к вороту гимнастерки, застегнул его, потуже затянул поясной ремень. Другие бойцы, не ожидая, когда им сделают замечание, тоже приводили себя в порядок.
Анжеров остановился как раз недалеко от центра строя, сделал несколько шагов назад, чтоб видеть и фланги, и сказал:
— Расхлябанности не потерплю. Буду наказывать беспощадно, вплоть до расстрела. Задача — догнать колонну. В пути не отставать, соблюдать строжайшую тишину. На привалах костров не жечь. Вопросы? Нет вопросов. Слушай команду: имеющие автоматическое оружие, два шага-а вперед ма-арш!
Строй колыхнулся, и около четырех десятков бойцов выстроились в новую шеренгу.
— Игонин! — позвал Анжеров и, когда тот вытянулся перед ним, приказал: — Будете командовать этим взводом!
Петро обалдело уставился на командира. Одно дело построить отряд и отрапортовать, а другое — командовать сорока бойцами, вооруженными автоматическим оружием. У многих, как и у самого Игонина, трофейные автоматы, штук пять или шесть ручных пулеметов Дегтярева и два наших автомата — ППД. Видя колебание Игонина, капитан поторопил недовольно:
— Принимайте взвод!
— Есть! — гаркнул Игонин, подбежал к своему взводу, обретая уверенность, оглядел строй и скомандовал: — Налево!
Отвел в сторонку и занялся распределением бойцов по отделениям. Так совсем негаданно Петр Игонин превратился во взводного. В это время Анжеров разбил остальных бойцов еще на несколько взводов и приказал готовиться к выступлению.
Между прочим, Петро никогда не стремился стать командиром. Обычно шутил на этот счет:
— Рядовому, братцы мои, служить легче. Верно ведь, Гришуха?
Андреев с ним не соглашался, приводя в доказательство старую, как мир, присказку о том, что плох тот солдат, который не стремится стать генералом.
— А ты, Гришуха, мечтаешь быть генералом? — балагурил Петро. — Давай, давай, ты им станешь, я уверен. Не скоро, правда, но станешь. Вид у тебя подходящий. Приду к тебе и попрошу теплую должность. Сердце у тебя доброе, не откажешь. Не откажешь ведь, Гриша?
Как бы там ни балагурил Игонин, все же судьба настойчиво хотела сделать его командиром. Зимой Петра чуть-чуть не зачислили в полковую школу. Но зачисление не состоялось: то ли командир роты другого подыскал бойца, то ли писарь списки перепутал. После этого Петро изрек лаконично:
— Бог правду видит.
Игонин частенько замещал командира отделения: или потому, что в строю отделения стоял после командира вторым и автоматически являлся бессменным заместителем; или играл тут роль его общительной неунывающий нрав. Недавно вот Самусь назначил отделенным, а сейчас капитан произвел во взводные. Чудеса и только! Так, пожалуй, можно вперед Гришки в генералы вылезти.
Но, думая так, Петро был по отношению к себе необъективен.
Назначение командиром взвода обрадовало его, возвысило в собственных глазах. Ему приятно было это еще и потому, что назначение получил не от кого-нибудь, а от самого комбата Анжерова, у него поощрение заслужить не так-то просто. И хотя Петро ничем не проявил себя еще как командир, тем не менее это назначение связывал со своими геройскими белостокскими днями. И чтоб размышления примирить с совестью, подумал: «Черт те что делается на белом свете, Петька Игонин стал командиром! Кто бы мог подумать?»
Первый привал сделали часов в двенадцать, когда солнце грело вовсю. Григорий выполз на маленькую лужайку, усеянную бело-желтыми ромашками, и разложил на самом солнцепеке сушить книги и общую тетрадь, которую подобрал в куче хлама перед самым прорывом. Сильнее от воды пострадал «Дон-Кихот», меньше — общая тетрадь — может быть, потому, что была завернута в толстую оберточную бумагу.
К нему подсел Петро. Другие бойцы поглядывали на Андреева с любопытством.
— Сушишь? — усмехнулся Игонин. — Давай, давай, потом зачтется. В музей могут попасть эти книжки. А что? Запросто.
— Напрасно стараешься — не заведешь, — отмахнулся Григорий.
— Я тебя и не собираюсь заводить. Но ты погляди — вот эта толстая совсем разбухла, буквы расплылись. На черта она тебе?
Петро подметил правильно. «Дон-Кихоту» досталось крепко, листы покоробились, а некоторые слиплись, и переплет ее потерял вид. Игонин подзуживал:
— Совесть у тебя есть? Бойцы цигарки крутят из листьев, а ты как Кощей бессмертный: ни себе, ни людям.
— Отдать на раскурку? — обиделся Григорий. — Да я ее лучше спрячу куда-нибудь, чем на раскурку. Ты соображаешь, что говоришь?
— Погоди, кто-то обещал не заводиться? Ладно. Можешь прятать куда угодно. Молчу как рыба.
— Ну и молчи.
— Экий ты горячий. Я ведь про книгу — к слову, у тебя в желудке не урчит?
— Урчит, — сознался Григорий. — Сейчас бы целого барана съел.
— Баран — мечта голодного разума. Но я кое-что достал, — и Петро вытащил из-за спины полбуханки хлеба и шматок круто посоленного сала.
— У-у! — зажмурился Григорий от радости. Петро достал нож, разделил и хлеб и сало на три части, одну отдал Григорию и сказал:
— Это тебе, это капитану. Слушай, Гришуха, ты сейчас вроде бы у нас за адъютанта, отдай ему.
Андреев потянул было хлеб к зубам, но, услышав предложение Игонина, остановился и наотрез отказался:
— Ничего не выйдет.
Петро знал по опыту: коли Гришка закусил удила, то спорить с ним бесполезно. Пошел к капитану сам. Тот хлеб принял, но учинил допрос, где его Петро достал. А хлебом с Игониным поделились бойцы — сходиться с людьми он умел быстро.
«Дон-Кихота» Григорий оставил под молоденькой березкой, прикрыв сверху валежником. А «Железный поток» оставил при себе.
2
Днем над лесом пролетел «фокке-вульф», почти на бреющем полете, и сбросил листовки. Трудно гадать — или немцы засекли маленький отряд, или это была простая случайность, что листовки очутились именно в том месте, где дневали хлопцы Анжерова. Вчера, как, только закончили формирование, двинулись догонять колонну. Решили пробираться к шоссе: там легче сориентироваться. Но разведка, вернувшись оттуда, доложила, что на шоссе полно немцев. Капитан круто изменил маршрут, свернул вправо, в лес. Сейчас эти листовки. Неужели немцы что-нибудь пронюхали?
В листовке писалось, что советские войска разбиты или окружены. Пал Минск, на очереди Москва. Сопротивление бесполезно, дальнейшее кровопролитие бессмысленно. Лучше сдаваться в плен и кончать войну. Листовка служила пропуском. Для пущей убедительности на обороте была отпечатана карта, на которой жирный черный удав сдавливал тоненькое красное колечко.
Игонин ходил по биваку и отбирал листовки. Некоторые сами рвали, и некоторые огрызались:
— Боишься, командир? Думаешь, поверю брехне?
— Кто тебя знает, — усмехнувшись сказал одному из таких Петро. — Тебя жалко. Давай, давай. Начитаешься всякой отравы, а потом будешь маяться тяжко. Возиться с тобой придется, но ты сам не дурной, видишь: когда же с тобой возиться?
Красноармеец, худощавый такой, с пасмурным взглядом, сложил листовку вчетверо и положил в нагрудный карман. На Игонина не обратил внимания, будто перед ним было пустое место. У Петра потемнело в глазах.
— Порви! — шепотом приказал он. — Слышишь?
Красноармеец не собирался выполнять приказ.
— Ты! Порви, говорю!
Тот поднял на Игонина глаза, в которых сквозь пасмурность пробивалась злость, упрямо мотнул головой:
— Не порву!
— Порвешь! — голос у Петра сорвался.
— Не скрипи! Командир выискался! Какое твое дело? Хочу рву, хочу берегу.
Однажды, когда Петро впервые прибился с дружком к черноморским рыбакам, один парень, черный, как цыган, франтоватый и наглый, принялся смеяться над ним. Петро не умел танцевать, вот цыган и зубоскалил. Было это возле клуба, в ясный вечер, при девушках. Петро кипел, но держался, пока парень не отмочил что-то очень соленое и обидное. Вот тогда у Петра потемнело в глазах, и он не помнил, что делал. Очнулся тогда, когда четверо рыбаков оттащили его от цыгана, который лежал на земле, стонал и ругался похабно и забористо.
Сейчас случился такой же провал в самообладании, и Петро неожиданно для всех, кто наблюдал эту сцену, тем более для виновника, схватил его за грудки, притянул к себе с такой силой, что у того треснула под мышками гимнастерка.
— Подлюга! — хрипел Петро в побледневшее лицо насмерть перепуганного бойца. — Душу продать задумал, фашисту душу продать хочешь. Не выйдет, вытрясу из тебя сам, вытрясу, подлюга.
Андреев подскочил к Игонину, схватил за руку, спросил с упреком:
— Очумел?
— Уйди! Я его... — Игонин качнул парня сначала влево, потом вправо и со всего размаху отбросил прочь. Парень отлетел метров за десять и завалился в куст орешника. Лежал сначала не шевелясь, видимо, собирался с духом. Вдруг вскочил, поднял винтовку, которая тоже очутилась в орешнике, вскинул ее быстро, целясь в Игонина. Петро как-то даже стал выше, подобрался, выпятив грудь, и двинулся медленно, не спуская глаз с парня, вперед, на сближение с черным злобным кругляшком дула. Цедил сквозь зубы:
— Струсишь, падла. Струсишь, не выстрелишь.
Андреев заорал:
— Опусти винтовку! Опусти, говорю тебе!
Игонин шел и шел на сближение, медленно, неотвратимо, и рука у парня дрогнула, винтовка опустилась, штыком уперлась в землю, Игонин выхватил ее и, взяв за ствол, замахнулся, как дубиной:
— Убью!
Парень схватился за голову и со всех ног бросился бежать. Петро кинул на землю винтовку и, низко наклонив голову, зашагал в глубь леса, где расположился Анжеров. Григорий еле поспевал за ним.
Капитан, лежа на животе, рассматривал схему местности на обороте листовки. Плохо — в отряде ни у кого не нашлось даже завалящей карты. Та, что была перед прорывом, осталась у Волжанина. А без нее командир слеп. В листовке более или менее правильно нанесены крупные населенные пункты — Барановичи, Слоним, Ганцевичи. Слоним где-то недалеко.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
Анжеров поднял голову, еле заметная улыбка скользнула по губам:
— А, комвзвода один! Чего такой хмурый? Случилось что-нибудь? — капитан сел.
— Я, товарищ капитан, чуть не побил красноармейца. Вот Андреев видел.
— Ого! — Анжеров вскочил на ноги, отряхнул гимнастерку и брюки от прилипших желтых иголок и соринок. — Что-то новое в командирской практике.
— Андреев лучше расскажет, он все видел. Если и приврет — не обижусь.
— Отставить! — это слово капитан произнес мягче, чем обычно, как-то обыденно и нестрого. Игонин сразу уловил этот тон и с жаром принялся рассказывать, как тот красноармеец отказался сдать листовку и как он, Игонин, рассвирепел.
— Что вы добавите, Андреев? — спросил Анжеров и как-то сбоку, остро глянул на бойца.
— Все правильно, товарищ капитан.
— В этом я не сомневаюсь. Я вас спрашиваю о другом — как вы оцениваете поступок Игонина?
Петро переминался с ноги на ногу, ни на кого не глядел, он был сейчас пришибленным, жалким. Не ожидая, когда закадычный друг Гришуха даст оценку его поведению, Петро сам решил ускорить ход событий.
— Вы меня разжалуйте, товарищ капитан. Командира из меня не вышло.
— Мне отвечать обязательно? — спросил Андреев.
— Да!
— Игонин погорячился, товарищ капитан, это правильно. Я не оправдываю его.
— Еще бы! — усмехнулся капитан.
— Его, наверно надо наказать, дело ваше, а разжаловать...
— Пожалели друга?
— Нет! — неожиданно твердо возразил Андреев, и капитан даже с любопытством приподнял брови: интересно!
— Продолжайте!
— Необходимо устранить, товарищ капитан, самое главное — плохое настроение у бойцов.
Анжеров пристально, изучающе посмотрел на Андреева, потом на Игонина, и вдруг горячая волна уважения к этим двум друзьям захлестнула его. Нет, Анжеров не был сентиментальным, ему нельзя быть сентиментальным по роду своего занятия. И наверно, в любое другое время он бы строго взыскал с любого командира, который проявил бы невыдержанность, как проявил ее Игонин. Но сегодня сложились несколько необычные обстоятельства и ему, капитану, в них приходится несладко, без помощников, без знания обстановки, с этим отрядом, сколоченным наспех. И вдруг оказывается, что есть у него помощники, пусть малоопытные, но зато думающие, знающие, что от них требуют, помощники, которые увидели то, что как-то невзначай и непростительно для него, опытного командира, оказалось вне поля зрения — настроение бойцов.
Но обычная выдержка не изменила капитану, друзья так и не догадались, какие чувства обуревали их командира.
— Правильно, Андреев, — похвалил он Григория, — в корень смотришь. — Капитан заложил руки назад, как обычно это делал, и принялся вышагивать взад-вперед перед Игониным и Андреевым, упрямо наклонив голову. Потом остановился и повторил:
— Правильно. Газет не видим, радио не слышим, что в мире делается — не знаем. Прячемся в лесу. А противник листовки сбрасывает. Почитаешь их, и до всякой пакости додуматься можно. Некоторые малодушные эти листовки прячут на всякий случай. Так я говорю?
— Так точно! — гаркнул Петро.
— Не так громко, Игонин. Откуда тут взяться хорошему настроению? Помнится мне, Андреев, что вы кончили педагогическое училище.
— Так точно!
— Зарядили оба, как попугаи, — поморщился Анжеров. — Я ведь с вами советуюсь, так говорите со мной запросто. Перед строем или при бойцах ведем речь, тогда другое. А сейчас мы совет держим, проще чувствуйте себя, можете звать меня по имени-отчеству — Алексей Сергеевич.
— Как-то непривычно.
— Привыкайте. Значит, педучилище?
— Да.
— Попробуйте провести беседу с бойцами, задушевную такую. Можете?
— Не пробовал.
— Смелее. Ну, скажем, вспомните о Чапаеве. Я видел у вас в противогазной сумке книги.
— Есть «Железный поток».
— Замечательно! Почитайте. Соскучился народ по светлому советскому слову. Договорились?
— Хорошо, Алексей Сергеевич!
— При первом же случае и проведем!
Издалека человек кажется всегда менее понятным. Мало понимал Андреев и капитана. Сначала он виделся придирчивым службистом, которому распечь подчиненного ничего не стоит — выгнал же Игонина с мозолью на занятия.
Потом вдруг в глазах Андреева комбат вырос неимоверно, и он безропотно поверил в его командирские таланты. Очутившись в этом пока чужом им отряде, Григорий благодарил судьбу за то, что рядом с ними был Анжеров. Сейчас, после этого трудного разговора, капитан раскрылся совсем с другой стороны — раскрылся как человек, правда, раскрылся очень мало, но и этого было пока достаточно, чтобы настроение у Григория поднялось.
Беседу он, конечно, проведет, хотя, откровенно говоря, побаивается. Но не боги же горшки обжигают!
3
Беседу провести, конечно, необходимо, и это будет очень полезно. Однако рассчитывать, что после нее настроение бойцов поднимется, было бы просто непростительно. Это Анжеров отлично понимал. Народ в отряде разномастный, друг к другу притереться еще не успели, все еще жива старая инерция — на привалах держались группами по признаку совместной довоенной службы. Колонна затерялась в лесу, как иголка в сене. Капитан даже подумывал: а не форсировала ли она с ходу и шоссейную дорогу и не устремилась ли на юг, на соединение со второй колонной? Эту возможность капитан не упускал из виду, хотя и держался первоначальной задачи — настигнуть колонну, самому не форсируя шоссе. Жила еще такая надежда. Догонят колонну, и все встанет на свои места. Но командир обязан предусмотреть неожиданности и разные варианты.
Вариант первый. Что, если отряд столкнется с фашистами прежде, чем нагонит колонну? Выдержит бой или рассыплется при первой же опасности? У капитана не было уверенности, что отряд выдержит бой.
Вариант второй. Колонну не догнать. Следовательно, придется на соединение с регулярными частями идти самостоятельно. Сколько это займет времени? Пойдут могучие леса, с питанием будут сплошные перебои. Не разбредутся ли бойцы потихоньку кто куда? Не зря же кое-кто прячет листовки. Учитывать надо и это.
Значит, выход один и главный — всеми силами и возможностями в самое короткое время спаять отряд, сделать из него боевую единицу. Это чертовски трудно, однако задача облегчалась тем, что бойцы успели до войны пройти школу армейской жизни. Есть у них чувство дисциплины, ответственности за себя и товарищей, а главное — они выросли уже при Советской власти, самому старшему из них не больше двадцати трех лет. Этих чечевичной похлебкой с пути не собьешь, для них честь и свобода — не пустые слова и социалистическая Родина — не отвлеченное понятие.
Дело за тобой, капитан. Начинать, пожалуй, надо с простого: выявить коммунистов и комсомольцев и провести с ними собрание.
На одном из привалов Анжеров и Григорий обошли бойцов. Список коммунистов и комсомольцев Григорий занес к себе в тетрадь — двадцать семь человек.
Собрание провели вечером, перед сумерками, когда отряд расположился на ночевку. Прежде чем открыть собрание, Анжеров попросил друг у друга проверить партийные и комсомольские билеты. Такая процедура взаимной проверки была тогда принята, она тем более необходима была в условиях отряда.
Вот поднялась чья-то рука. Анжеров спросил:
— Что там?
Встал коренастый горбоносый боец и доложил:
— Товарищ командир, у одного нет комсомольского билета. Говорит, комсомолец, а билета нет.
— Как это нет? Садись. У кого нет билета?
Поднялся тот самый круглолицый солдат, с нежным девичьим лицом и печальными глазами, который угощал Игонина папиросой, — Феликс Сташевский.
— Объясните.
— Мой комсомольский билет остался в казарме.
Собрание слушало объяснение настороженно, настроение складывалось явно не в пользу Сташевского. У некоторых на лицах можно было прочесть недоверие: «Это еще неизвестно, что ты за гусь!»
— В субботу, — продолжал Сташевский, сильно волнуясь, — командир взвода сказал мне, что поедем в Белосток. С вечера я переложил документы из рабочей гимнастерки в выходную. А утром подняли нас по тревоге. Я подумал, что это обычное учение, и надел старую гимнастерку. Новая с документами осталась в казарме. В казарму я больше не попал. Вот и все. Хотите верьте, хотите нет.
— Не верим.
— Придумать все можно!
— Проверить его надо!
— Тише! — крикнул Анжеров. — Не все сразу!
Собрание стихло. Сташевский низко опустил голову. Уши у него пылали.
— Есть вопросы к Сташевскому? — спросил капитан.
— Кто может подтвердить, что ты рассказал правду?
Сташевский вздохнул. Так случилось, что во время прорыва он растерял друзей. Они, наверное, ушли с колонной.
— Вот видите! — опять выкрикнул кто-то.
— Товарищи... Друзья... — срывающимся голосом горячо заговорил Сташевский. — Честное олово... Отцом-матерью клянусь.
Все снова зашумели. Одни требовали удалить Сташевского с собрания, другие призывали поверить ему и разрешить присутствовать. Андреев не понимал: чего привязались к парню? Разве не видно, что он искренне переживает утерю билета?
— Голосую, товарищи, — сказал Анжеров.
Большинство выразило Сташевокому недоверие. Он быстро взглянул на капитана печальными, полными слез глазами, не видя его, закрыл вдруг лицо руками и убежал. «Почему они ему не поверили? — терзался Григорий. — Он честный, его ж насквозь видно». Хотел возразить капитану — почему же он не вступился? Но, взглянув на него, отказался от намерения — капитан хмурился, на скуле вспух тугой желвак. Нет, это был опять тот капитан, которого знал до прорыва: недоступный как скала.
А собрание пошло своим чередом. Кончилось оно поздно — уже ночь вступила в свои права, теплая, звездная, с непроглядным таинственным мраком леса. Капитан и Андреев вернулись к тому кусту, у которого оставляли Игонина, но Петро куда-то исчез. Вокруг спали люди. Слышался храп, кто-то бредил во сне, бормоча невнятное. Шептались те, кто пришел с собрания, но скоро и шепот умолк — ребята улеглись спать. Разыскивать Игонина не стали, легли под кустом.
Анжеров остался доволен собранием, теперь он знал: опора у него есть надежная.
У Григория из ума не выходил Сташевский. Ставил себя на его место и с ужасом убеждался, что, пожалуй бы, тоже заплакал, если бы с ним обошлись так же.
Вернулся Петро. Прилег рядом с Андреевым и спросил:
— Спишь?
— Нет. Где ты пропадал?
— Посты проверял. Одному цуцику чуть морду не набил.
— Послушай, Петро, — вмешался Андреев. — У тебя то цуцики, то падлы. Всем бы ты морду бил. Надоело, ей-богу. Говори по-человечески.
— Ого! Гришуха начинает меня прорабатывать.
— Нужно мне тебя прорабатывать, — возразил Андреев: ему почему-то не хотелось, чтоб их разговор слышал капитан, но тот наверняка слышал.
— Сидит, понимаешь, под сосной и во всю смолит цигарку. Как затянется, так зарево кругом. Пришлось принять меры.
Замолчали. Слышно было, как капитан повернулся на другой бок, лицом к солдатам. Неожиданно спросил Игонина:
— Вы почему не были на собрании, Игонин?
— Я беспартийный, товарищ капитан. Босяком был, наподобие Челкаша.
— Смотри, ты, оказывается, и Горького читал, — зачем-то подковырнул Григорий: самому даже неловко стало. Да еще при капитане. Но Анжеров будто не заметил этой неловкости.
— Я многое кое-что читал, — обиделся Петро, не ожидавший от друга насмешки, тот никогда еще не подковыривал его: меняется Гришуха, ох, меняется, — Ясно тебе? И вообще, Гришуха, давай не будем подкалывать, я тоже это умею. Я, может, когда вы ушли на собрание, сиротой себя почувствовал, болваном, дураком, места не находил, а ты мне шпильки ставишь.
— Зачем же обижаться, Игонин? — вступился Анжеров. — Шутки надо уважать. Чем же вы занимались до армии?
— Я? Ходил по белому свету.
— Искали что-то?
— А черт его батька знает. Может, и искал.
— Что же?
— Наверно, счастье. Что же еще?
— И нашли? — По голосу чувствовалось, что капитан улыбается. — Какое оно?
— Сермяжное, — засмеялся Петро. — Колючее, как тот еж, в руки никак не дается. Ну его к ляду, то счастье, товарищ капитан. Глупым был, взялся было за ум, да вот война.
— За ум браться никогда не поздно.
— Оно, конечно, так, правда ваша. Только я думаю, товарищ капитан, за ум следует браться сразу, когда «мама» научишься говорить.
— Это слишком рано.
— В самый раз, зато к двадцати годам из таких толк выйдет, — Петро сделал паузу и добавил ни к селу ни к городу: — А бестолочь останется, — сам же и хихикнул. Но почувствовал, что сказал невпопад, спросил: — Товарищ капитан, вам когда двадцать лет было, что вы делали?
Андреев напрягся: интересно, что ответит капитан? Григорий не мог угадать, каков будет ответ. Почему-то ему, как ни странно, и в голову не приходило, что Анжерову тоже когда-то было двадцать лет.
— Безработным был.
Григорий сначала решил, что ослышался, хотел переспросить. Но до Игонина, видимо, тоже не очень дошел ответ капитана, и он переспросил раньше Андреева:
— Как это безработным?
— Очень просто. Никого у меня не было. Отец погиб в империалистическую, мать с младшим братом умерли с голоду в двадцать первом. Я батрачил у одного мироеда. Всю душу из меня вымотал, тогда я и подался в город, в Ростов. А работы себе не нашел — трудно тогда было с работой. Двадцать седьмой год.
— А потом?
— Вы же спросили, что я делал в двадцать лет, я и ответил.
— Можно еще вопрос? — не унимался Петро.
— Дотошный же ты парень, — улыбнулся Анжеров, впервые назвав Игонина на «ты». И в этом «ты» Григорию почудилось больше теплоты и задушевности, чем в официальном «вы».
«Это хорошо, что он с нами запросто, — думал Андреев, не в силах одолеть дремоту. — Хорошо. И меня будет на «ты» или только Петьку?»
— Не хватит ли? Вот Андреев уже спит, а мы ему мешаем.
— Я еще не сплю.
— Тогда другое дело.
— В армии вы давно, товарищ капитан?
— Одиннадцать лет. Я в армии много учился.
— Да, хлебнули вы в жизни, — вздохнул Петро. Разговор на этом оборвался. Вскоре все трое уснули.
Утром Григорий разыскивал Сташевского, на привале подсел к нему, хотел покурить вместе. Сташевский угостил его папиросой.
— Где ты их взял?
— Папиросы? Машина одна интендантская под бомбежку попала, я пять пачек взял. Две замочил при переправе, остальные докуриваю вот. Хочешь, угощу?
— Не откажусь.
Феликс дал Григорию десяток штук. Четыре Григорий запрятал, а шесть раскурит с Петром. Приглядывался к Феликсу. Всякий, даже неопытный в жизни человек мог безошибочно определить, что Сташевский из интеллигентной семьи, никогда физическим трудом не занимался. Лицо у него нежное, одухотворенное. Гимнастерка на спине топорщилась, воротник был великоват. Обмотки намотаны неумело, спадали вниз. Но той беспомощности, которая так бросилась в глаза Григорию на собрании в нем теперь не было. Видимо, вот эта неуклюжесть в одежде создавала впечатление беспомощности, и только.
— Поляк, что ли? — спросил Андреев.
— Обрусевший. Мой прадед участвовал в польском восстании, это еще в прошлом веке. Его сослали в Сибирь.
— Понятно. Откуда сам?
— Из Москвы.
— Родные там?
— Мать, отец, сестра.
— Отец-то кто?
— Профессор Высшего Бауманского училища.
— Вон ты какой! — удивился Андреев. — Почему вчера заплакал?
Феликс взглянул с укором, и Григорий пожалел, что задал такой неуместный вопрос.
— Вы думаете, мне легко?
— Вообще, конечно, история... Восстановить тебя трудно будет.
Феликс не отозвался. Подали команду подниматься. Сташевский вскочил, закинул за плечо винтовку и заторопился в строй. Григорий наблюдал за ним и подумал о том, что Феликсу, неприспособленному к трудностям человеку, тяжелее, чем другим. Потому что все, кого Григорий знал, в том числе и он сам, не были избалованы ни роскошью, ни особым вниманием. Жизнь их не оберегала так заботливо от нелегкого и колючего, как она оберегала Феликса. Видимо, вчерашние слезы были не только выражением обиды, но и сумятицы, которая творилась в его душе.
4
Третий день по лесу, третий день без пищи. Кончилось и курево. А колонны нет и нет, даже следы исчезли. Словно сквозь землю провалилась. В таком лесу с могучими дубами, липами, непременными в этих местах соснами в два обхвата и косматыми березами, в лесу, раскинувшемся на сотни километров, могла затеряться целая армия.
Отряд капитана Анжерова был оторван от внешнего мира и не знал, что делается на белом свете. Уже два дня, как не слышно гула самолетов. Порой казалось, что на земле тихо и спокойно, нет никакой войны, а кошмар первых военных неудач просто приснился.
Без хлеба... Ели грибы, ягоды, сдирали слизистую кожицу с берез. Посланная вперед разведка привела заблудившуюся в лесу игреневую лошадь, с пугливыми фиолетовыми глазами. Капитан приказал зарезать ее и мясо раздать бойцам. У лошади спутали ноги, повалили ее и выстрелили в сердце. Кровь до единой капли собрали в котелки, а потом варили ее и ели. Каждому досталось по куску свежего мяса, и был пир горой.
Утолив голод, бойцы повеселели и подобрели. Жизнь теперь казалась не такой уж невыносимой, как часа два назад. Одно удручало — не было курева. Вспоминали, какую курили махорку до войны, а главное, привередничали тогда много — этот сорт не хорош, этот слаб, давай получше. Сейчас бы любой сорт сгодился. А махорочка-то была какая — моршанская, гродненская. Гродненская самая сердитая.
Вспоминали. Растирали засохшие листья берез, перемешивали получившуюся труху с мохом и дымили беспрестанно, но душу отвести не могли. Курево из листьев и мха было кислым и горьким, от него до боли першило в горле, дым до слез ел глаза.
Шесть папирос, которые дал Феликс, давно были выкурены, а четыре Григорий умудрился сохранить. Четыре полные папиросы! Настоящие! Петра обуяла детская радость, он принялся пританцовывать. Но капитан остудил его пыл. Он забрал у Андреева все четыре папиросы и пустил их по кругу — «по-казацки». Разделил курящих на четыре группы, каждой выдал папироску. Головной закуривал, сразу передавал второму, второй затягивался всего раз, отдавал третьему. Самые последние кричали азартно:
— Легче, легче затягивайся! Не один! И нам надо!
Все глотнули по разу ароматного, вкусного папиросного дыма. Папиросы докурили до такой степени, что остались от них замусоленные бесформенные ошметки. Мало, совсем мало досталось каждому, а вот поди-ка: повеселели хлопцы! Совсем повеселели!
Капитан по-товарищески обнял Григория за плечи, от чего Андреев напрягся — ему и нравилось это, и в то же время робость брала. Спросил запросто, как и Петра, — на «ты»:
— Так где у тебя «Железный поток»?
— Здесь, — показал на противогазную сумку.
— Видишь, какое настроение — самое подходящее для тебя. Представь, что ты политрук. Ну?
— Сделаю, Алексей Сергеевич!
Он бы, наверно, и на луну мог прыгнуть, если бы приказал капитан. Тот обошелся с ним, как товарищ с товарищем, с человеком, которому безгранично верит.
Капитан приказал бойцам рассесться в круг.
— Поплотнее, поплотнее, — говорил он, показывая руками, как плотнее садиться. Когда уселись, объявил:
— Слово предоставляю товарищу Андрееву. Это наш политрук. Прошу учесть на будущее.
Капитан сел рядом с Игониным. В кругу, на виду у сотен глаз, Григорий остался один. Сначала лица казались сплошной безликой массой, но потом стал различать знакомых. Вон тот, остроносый, с пасмурными глазами, не хотел отдавать Игонину листовку, и дело чуть не кончилось трагически. Странная была у него фамилия — Лихой. Совсем не подходящая к характеру бойца. Петро, когда узнал об этом, схватился за живот:
— Как, как?
— Иван Лихой.
— Хо-хо! Ох, и шутники же эти люди — надо же этому хлюпику дать такую грозную фамилию!
Лихой расположился рядом с Куркиным, бойцом атлетического сложения. В первый же день появления Куркина в отряде капитан сделал ему замечание за неряшливый вид, но это впрок не пошло. Григорий замечал, что Куркин частенько ходил в этаком растерзанном виде — гимнастерка нараспашку, пилотка поперек головы. Штыка у винтовки нет, так он ее носит дулом вниз. Сейчас Куркин жует что-то.
Еще один новый знакомый пристроился в сторонке — Шобик. Парень скуластый, белобрысый, костлявый. На его спине очень заметно выпирали лопатки. Как-то на большом привале Шобик заснул на посту. Григорий тогда был караульным начальником и пошел проверять часовых. Шобик спросонья чуть его не застрелил. Пальнул без всяких, ладно рука у него дрожала, а то мог бы убить. Поднялась тревога, думали, что напали немцы. Пришлось нерадивого снять с поста. На смену должен был прийти Феликс, да Григорий пожалел его, не стал будить. Остаток вахты достоял сам, хотя и не положено делать этого караульному начальнику, но никто не заметил нарушения. Шобик привалился спиной к сосне, надвинул на лоб пилотку — видно, собрался вздремнуть. Ну и черт с ним. Зато Феликс смотрит во все глаза, подбадривает. Чего подбадривать? Оторопь сама собой пропала. Вот сейчас прочту отрывок из «Железного потока», тот, когда отряд Кожуха прорывался сквозь ущелье, и посмотрим, что будет.
Григорий читал тихо, но выразительно. Сначала бойцы вроде шумели, и до задних рядов чтение доносилось с пятого на десятое. Но отрывок был интересный, близкий по духу нынешней обстановке, и всем хотелось послушать. Задние зашикали:
— Тише, ничего не слышно!
— Громче читай!
Григорий дождался окончательной тишины и продолжал читать так же негромко, и теперь все слушали его, даже Куркин перестал жевать, а Шобик сдвинул пилотку на затылок. Пропала у него дремота. Когда кончил, закричали:
— Шпарь еще! Здорово написано!
— Продолжай!
Но Григорий спрятал книгу в сумку и сказал:
— В следующий раз, друзья. Мне хотелось бы напомнить вам еще об одном герое гражданской войны. О нем писатель Фурманов написал роман, а режиссеры братья Васильевы поставили фильм — о Чапаеве. Я этот фильм смотрел раз двадцать, честное слово. Кто из вас не видел этого фильма?
Враз загалдели, заулыбались.
— Нет таких?
— Не-ет!
— Помните, как лавина казацкая летела на чапаевцев, а за пулеметом ожидала их Анка?
— Она еще волосы на себе рвала! — крикнул кто-то.
— Не рвала, чего ты брешешь! Ка-ак резанет из «максима», — возразил Куркин. — И здоровеньки булы, казачки!
— Нет, послушайте, а когда Петька объяснял про щечки! Умора! — кричал боец, у которого конопушки залепили нос и ту часть щек, что прилегала к носу. Звали его Сашей.
И пошло. Растревожил бойцов Григорий и уже не смог управлять беседой. Она помчалась сама, как строптивая горная речушка по камням-перекатам. Люди измучились душой, истосковались по доброму живому слову. Теперь вдруг открылись друг другу и увидели, что у каждого за спиной не только их маленькое, порой непримечательное прошлое, но и прошлое их отцов, прошлое революции и ее героев! Нет, не сами по себе живут, не ради личного спасения прячутся в этом белорусском лесу, а сохраняют силы для решительных боев и копят святую ненависть к захватчикам, чтобы защитить то, что штыком и саблей утвердили на русской земле Чапаев и Кожух, чтоб оградить от грабителей завтрашний день Родины, ее будущее. Каждый сидящий здесь знал это и раньше, и дело не в ораторском искусстве Андреева. Он только правильно учел настроение, затронул ту струнку, которая дремала в глубине души каждого. Разбередил эту струнку и сделал прекрасное дело, от него сегодня большего и не требовалось. Анжеров был рад, что сумел рассмотреть в этом чернобровом парне то, что может принести великую пользу отряду, — талант политработника. Да, да этот талант только проклюнулся, но он есть, и это главное. Андреев не сможет так молодецки отдать рапорт, как Игонин, может быть, не полезет безрассудно в самое пекло, как тот же Игонин, но это ему и не надо. У каждого есть свое.
Анжеров ничего не сказал Андрееву, ни одного слова похвалы. Но он крепко, до боли пожал руку, и этого было достаточно. Петро покровительственно похлопал друга по спине — молодец, Гришуха!
5
На марше охранение задержало человека, одетого довольно странно: в новенькую командирскую гимнастерку, перетянутую широким ремнем со звездой на пряжке, в синие галифе и ботинки без обмоток, так что видны даже кончики белых тесемок, завязывающих кальсоны. На голове старое-престарое синее кепи с пуговицей на макушке. Раньше пуговицу обтягивала материя, а сейчас материя порвалась, и железная матово-черная пуговица обнажилась.
Анжеров, к которому провели задержанного, окинул его с ног до головы, потом по цепочке объявил привал. Капитан обратил внимание на одну особенность: гимнастерка под ремнем у незнакомца заправлена без единой складки, сразу угадывалась военная косточка. Волосы у задержанного были сивые, но коротко стрижены, ресницы белесые, на лице и даже на кистях рук, как это успел заметить Григорий, бывший рядом с капитаном, дружно выступали веснушки.
Отряд свернул с заросшего проселка в тень орешника и располагался на отдых. Капитан, Григорий, задержанный и красноармеец-конвоир остались у дороги, под тенью старой, с мощным шатром колючек кривоствольной сосны.
— Кто такой? — спросил Анжеров.
— Старшина-сверхсрочник Журавкин!
— Какой части?
Старшина замялся, затрудняясь ответить, и капитан проникся к нему еще большим недоверием.
— Из Слонимской тюрьмы, — наконец решился Журавкин и быстро взглянул на Анжерова, видимо, хотел проверить, какое впечатление произвело это сообщение. Григорий удивленно приподнял свои черные брови. А капитан недовольно нахмурился, как бы говоря этим: «Таких мне еще не хватало!» Спросил:
— Почему из тюрьмы?
— Был осужден ревтрибуналом в сороковом году за утерю личного оружия.
— Как вас угораздило?
— По пьянке.
— Бежал?
— Из тюрьмы?
— Да.
— Нет. Нас не успели увезти. Распустили на все четыре стороны.
— Куда идешь?
— К своим.
— А точнее?
— К своим. На дорогах полно немцев, вот я и шел лесом.
— Хорошо, разберемся.
— Не верите? — усмехнулся старшина.
Анжеров с прищуром поглядел на Журавкина и в свою очередь спросил:
— Почему я должен вам верить?
— Отпустите меня. Я пойду один.
— Сколько лет вы служили?
— Шесть. А что?
— Значит, кое-что понимать должны. Все! — капитан повернулся к конвоиру и приказал:
— Будете за ним наблюдать. Попытается бежать — стреляйте.
— Не побегу, — опять усмехнулся Журавкин. — Некуда мне бежать.
На этот раз Григорий не мог согласиться с капитаном. Сейчас тот снова показался ему прежним — придирой и службистом, тем, который мог выгнать Петьку на занятия с мозолью на ноге. Чужой, неприступный. Однако это было просто видимостью. Если раньше Григорий не знал, что за той неприступностью таится, то теперь знал. За нею пряталось умное человеческое сердце. Раньше Андрееву и в голову бы не пришло возражать. Как можно! Самому капитану Анжерову — возражать?!
Теперь же Григорий знал, что сможет возразить, даже обязан это сделать. Человек натерпелся в тюрьме и вообще в жизни. Обиженный, мог податься к фашистам, и те приняли бы его обязательно — такие им, говорят, нужны для службы. Но Журавкин подавил обиду, запрятал ее в себе: он до донца остался советским человеком. Нашел наш отряд. Не наш, так другой бы нашел.
Ему не поверили. Капитан Анжеров не поверил. Разве можно так черство относиться к человеку? Хотя Григорий волновался здорово, но набрался храбрости и обратился к Анжерову:
— Можно, Алексей Сергеевич?
Нарочно назвал по имени-отчеству, а не по званию, хотел, чтоб капитан понял: вопрос связан не со службой, а скорее, с человеческими отношениями.
Через руки капитана таких, как Андреев, прошло тысячи, в определенной мере понимать их научился. Как правило, такие парни не умеют скрывать своих чувств, их мысли можно без слов прочесть на лице. Капитан хотя и сбоку, но заметил, что при разговоре с Журавкиным Андреев порывался что-то вставить. Не решался, зато сейчас осмелился. Ясно, какой у него вопрос, и психологом не надо быть, чтоб угадать.
— Если о Журавкине, — сказал сухо капитан, — то вопрос решен.
— Но это же неправильно! — с жаром возразил Андреев.
— Что неправильно?
— Как вы не понимаете: Журавкин человек, а вы его обижаете недоверием.
— Обижаю?
— Да! — у Григория запальчивость не проходила.
— Чем же обижаю?
— Не принимаете в отряд, водите под конвоем. Он же сам пришел!
— Может, ему оружие выдать?
— Ну, оружие... Я не говорю про оружие...
— А если его подослали немцы?
— Да ведь видно же человека насквозь. Наш он!
— Откуда это видно? На лбу написано? Это хорошо, что ты так горячо заступаешься за человека, значит, хорошее у тебя сердце. Но и неопытное еще. Думаешь, немцы дурака бы послали? Нет, не послали бы. Умный лазутчик опаснее дивизии. Он такие сказки сочинит — заслушаешься. Война не любит простофиль, и я им не хочу быть. Журавкин от недоверия не умрет. А в бою посмотрим — проверим. Еще возражать будешь?
Григорий пожал плечами. Что возражать! Капитан, конечно, соли в жизни съел немало, не ему чета. В споре быстро положил на лопатки и возразить нечего. Только вот сердце несогласное, железная логика Анжерова не убедила его. Разум согласен, а сердце нет. Сердце крикнуть хочет: так ведь человек же перед нами. Че-ло-век! Горький говорил: «Человек — это звучит гордо!» Но лазутчики тоже считают себя людьми. И тот считал, который убил Тюрина. Значит, капитан прав? Надо брать сердце в руки, не давать ослабнуть от жалости? Это будет потеря, потеря чего-то дорогого, если вот так вдруг отказаться от привычных понятий. Но это будет, наверно, и приобретением. Хладнокровия? Недоверия? Нет! Капитан бы сказал — бдительности. Без нее на войне нельзя, потеря ее равносильна гибели.
Наверно, потеря «Дон-Кихота» под той молоденькой березкой: — это не просто потеря книги, пострадавшей от воды, а потеря нечто большего — старых представлений о борьбе, когда жестокая действительность бесцеремонно потеснила романтику, с которой неизбежно связывалась война.
Но ведь и без сердца на войне обойтись нельзя. Без сердца человек не поймет товарищества, не разглядит благородства, он просто озвереет. Неужели правда где-то в середине — между умом и сердцем?
Трудные раздумья терзали Григория. Кому о них поведать? Игонин не поймет, капитан прижмет к стенке своей неумолимой прозаической логикой. Лучше спорить с самим собой, поведав этот спор заветной тетради.
6
Утро снова занималось теплое и безоблачное. Июнь в этом году выдался на редкость жарким. И июль начинался так же. В мае прошли обильные дожди, а потом такое тепло. Хлеба росли споро и дружно. Озимая пшеница наливала колос, овес выбросил метелку.
В лесу буйствовала зелень. На полянах трава вымахала по пояс. Если бы не война!
Игонин загрустил. На дневных привалах мало спал: ночами спать было некогда, они проходили в походах.
Ложился по своему обыкновению на спину, грустно вглядывался в немыслимую глубину голубого неба.
— Ты чего пригорюнился, Петро? — спросил обеспокоенно Андреев.
— Тебе-то зачем?
— Вот так здорово! Ты мне на нервы действуешь, да и другим тоже.
Игонин не отозвался. Григорий не стал навязываться. Позднее, вечером, когда отряд готовился к ночному маршу, Игонин заговорил сам:
— Что-то со мной сделалось, Гришуха.
— Смотри не заболей. Не время.
— Нет. Со мной другое, в душе что-то началось, когда Тюрина похоронили, только я поборол себя. А когда тот олух нацелился в меня из винтовки, глянул я в черную дырку... Не испугался. Нет. Мысли перевернулись, кувырком полетели. Бабахнул бы он — и поминай Петьку Игонина. Будто никогда и не было. И ведь от пустяка — от девяти несчастных граммов свинца. Девяти граммов! Фриц бросает на меня бомбы с доброго порося, а пуль сколько, высыпает. Дождь проливной! А надо-то мне всего лишь девять граммов. Но вот весь гвоздь где: так и так маракуй, а мне обязательно до конца войны надо уцелеть. Не трусом каким-нибудь, учти, а героем.
— А! — досадливо отмахнулся Григорий. — Я-то считал, что ты о чем путном загрустил.
— Вот и дурак. От чего же еще грустить? Что курева нет? Да я, если хочешь знать, в любое время могу бросить курить. Жратвы нет? Выдюжу. У меня желудок ко всему приученный. Фриц вот колошматит в хвост и в гриву, вот где заковыка. Тут мозги свихнешь думаючи. Мы ему, конечным образом, морду набьем, будь уверен, и за нашего воронежца счет предъявим, ого, это мы сделаем обязательно! Только вот вопрос: почему же не сделать это сейчас? Что, силенок маловато, кишка тонка? Или Гриша Андреев плохим солдатом оказался? Тут-то я ничего не понимаю, а понять страсть как хочется. Потому мне и грустно, и обидно, что я такой недогадливый. Ну, ты чего молчишь?
— Кричать, что ли?
— Кричи. Мне хочется кричать, И не береди меня больше своими вопросами. Имею я право думать или нет?
— Кто тебе запрещает думать? Думай сколько угодно. Но, думая, не раскисай, пожалуйста.
— Эх, Гришуха, Гришуха. Ты же чуткий, а меня не понимаешь.
— Отчего же? Хорошо понимаю. Но не забудь — ты теперь командир. Не просто Петька Игонин, а командир! Ты нос повесишь, остальные что должны делать? У нас и без того не сладко.
— Что не сладко, это да. Но чего ты мне нотацию читаешь?
— Опять уходишь от разговора?
— Ладно, ладно. Не успел заделаться начальником — и мораль уже читаешь. В болтуна не превратись. При твоем мягком характере и нынешней должности легко стать болтуном!
— Ну тебя к дьяволу! — рассердился Андреев. — С тобой толком и не поговоришь.
Всю ночь шли они во главе отряда, плечо к плечу, вполголоса, почти шепотом, вспоминали исчезнувших вдруг друзей — и Самуся, и Костю Тимофеева, и молчаливого Миколу, и разбитного Синицу.
Неловко идти ночью незнакомым лесом, каждый пенек — препятствие, каждый сучок — забияка, каждая колючка — зла. Григорию привычнее: все-таки рос в лесном уральском краю, Игонину хуже — степной житель. Чаще запинается, чаще колючки бьют его по лицу. Так иной раз смажут, даже искры из глаз сыплются. Плевался Петро, матюкался в сердцах.
Капитан шел где-то позади, в конце цепочки, не давая отставать и растягиваться.
Еле-еле забрезжил рассвет. В лесу его еще совсем незаметно, и вот макушки деревьев посветлели, и небо бледнее стало.
Игонин остановился, прислушиваясь, его толкнули идущие за ним. Шепотом:
— Привал!
И слово, передаваемое шепотом, покатилось по цепочке назад.
Петро напряженно вслушивался и вдруг хлопнул Григория по плечу — тот даже вздрогнул от неожиданности:
— Послушай, послушай, ну?
— Не пойму.
— Эх, ты! Петухи!
И верно: еле-еле доносился петушиный крик. Бойцы располагались на отдых, переговаривались. Спешил к Игонину капитан; слышно было, как он на ходу кого-то пробирал. Пискнула птаха, проснувшись: или оттого, что наступало утро, или ее разбудили бойцы. Где-то далеко-далеко, но внятно и напевно опять прокукарекал петух. Будто тысячу лет не слыхал Григорий петушиного пения, и чем-то родным и грустным повеяло на него.
Поют петухи. Не те петухи, возвещающие мирное светлое утро. Это другие петухи, необычные, военные, и неизвестно, что еще они напоют сегодня.
— Красиво выводит, подлец, — прошептал Игонин.
В это время подошел Анжеров, спросил недовольно:
— Почему привал?
— Петухи, товарищ капитан, — ответил Григорий.
— Поют-то как, заслушаешься! Музыка! — подхватил Игонин. — Деревня рядом, товарищ капитан. И жратва рядом. Поторопимся, а?
Анжеров не возражал Но после привала повел колонну сам, обошел деревню стороной, забрался на дневку в самую глушь. Все знали, что близко деревня, и все роптали на командира. Анжеров передал строжайший приказ — в деревню самовольно не отлучаться. Игонин про себя вполголоса ругался. Люди с голодухи еле ноги волочат, а он боится в деревню идти. Такая возможность раздобыть продукты! Это же первая деревня на всем пути. Все-таки подошел к капитану, спросил:
— Разве мы не пойдем в деревню?
— Обязательно пойдем. Но прежде пошлем разведку.
Петро подтрунивал сам над собой мысленно: «Большое дело голова на плечах, а не кочан капусты. Я б махнул в деревню с ходу. Фрицы бы мне отходный марш сыграли на пулеметах и автоматах. А капитан — голова! Утер мне нос».
В эту ночь сильно умаялись, однако спать никто не мог. Лежали молчаливые и ждали возвращения разведчиков.
Когда по цепочке передали приказ капитана самовольно в деревню не отлучаться, Куркин сказал:
— Видали? Хлопцы с ног валятся, жрать хотят, ему хоть бы что! Нога протянешь с таким командиром. Как хотите, но я в деревню. Кто со мной?
Шобик пошел потому, что не умел страдать молча и терпеливо. Лихой же не мог и шагу шагнуть без Куркина; это с тех пор, когда произошла стычка с Игониным. Куркин яростнее других за глаза ругал Петра и обещал в случае чего Лихому защиту. Но если бы его спросили чего так взъелся на Игонина, не ответил бы — они даже не были знакомы. Просто, видимо, натура такая — ненавидеть любого, кто стоит выше на голову.
Трое исчезли из отряда незаметно, когда бойцы располагались на дневку. Деревенька была маленькая. Но дома добротные, рубленые, с тесовыми и даже железными крышами. Жили, видимо, в достатке. Раскинулась деревенька на окраине леса вольготно, свободно, до шумного тракта рукой подать — километра два.
Трое шли по единственной улице открыто, словно победители, выбирая дом посолиднее, побогаче. В таком и накормят повкуснее, и в дорогу дадут.
Выбрали трехоконный дом с крутой железной крышей, смело постучали. Тихо. Если бы Куркин был наблюдательнее, то обратил бы внимание на тишину и безлюдье. Даже куры не купались в дорожной пыли. Но Куркина гнала вперед первобытная забота — как бы достать еды. Он постучал в подоконник. Стекла жалобно звенькнули. Занавеска, плотно закрывавшая окно, дрогнула, приоткрылся краешек, и в щель глянули на бойцов два настороженных глаза.
Через минуту звякнул запор, и девушка, по самые глаза повязанная коричневым платком, впустила незваных гостей во двор, а потом провела в избу.
— Живем, братцы! — потер руки Куркин. — Довольны, что со мной пошли? То-то! Со мной не пропадешь!
В душной полутемной избе, просторной и чистой, Лихой сказал:
— Угощай гостей, хозяюшка. Мы как волки — из лесу и голодные.
Молодая женщина без единого слова привета или недовольства поставила на стол кувшин простокваши, котел холодной картошки в мундире и горбатый каравай черного, пахнущего солодом хлеба.
Бойцы приставили винтовки к печи и жадно набросились на еду. Чавкали, давились, позабыли, где они находятся. Тем временем во двор ворвались два немецких автоматчика. Два других притаились на улице, у окон. Двое вбежали на крыльцо, пинками сапог распахнули дверь в избу и гортанно гаркнули, нацелив автоматы на обалдевших друзей:
— Хенде хох! Шнель, шнель!
Волей-неволей пришлось поднимать руки. Винтовки сиротливо жались у печки.
Когда разведчики, посланные капитаном, пробирались огородами к окраинному дому, Куркина, Шобика и Лихого конвоировали по улице четверо фашистских автоматчиков. Разведчики долго не размышляли: залегли и открыли по автоматчикам огонь. Свалили одного насмерть, а другого ранили в ногу. Пленные бросились врассыпную. Уцелевшие автоматчики открыли огонь и убили Куркина. Он не добежал до плетня шага три. Пули попали в спину. Куркин сразу остановился, резко крутнулся на месте, словно собираясь вернуться к стрелявшему в него немцу, и тяжело рухнул в крапиву, которой возле плетня были непроходимые заросли. Лихой оказался проворнее. Нырнул во двор первого подвернувшегося дома, перемахнул через плетень и пополз по меже к лесу. За буйной картофельной ботвой его не сыскал бы сам черт.
Шобик бросился вдоль улицы, размахивая руками. Пуля и укусила его в руку. Сгоряча боли не почувствовал. Но, очутившись в лесу, раскис, захныкал — рука болела. Тут его и догнали разведчики.
Анжеров, узнав о случившемся, яростно ударил кулаком о ствол сосны. У него побелели крылья носа, глаза налилась кровью. Андреев еще не видел его таким и вздохнул — будет буря. Ох, несдобровать ослушникам. Но капитан переломил ярость, только скрипнул зубами. Заложив руки за спину, наклонив упрямо голову, расхаживал по поляне — от сосны к сосне.
Разведчики привели к нему Шобика и Лихого. Шобик сгорбился и скулил, словно обиженный кутенок. Рука висела как плеть — ее успели перевязать. Лихой угрюмо смотрел себе под ноги, молчал. Пилотку потерял, когда полз по огороду. На макушке упрямо топорщился вихор — не стриглись давно, обросли. Ждали решения своей участи. Капитан даже не посмотрел на них, а вскинул гневные глаза на старшего разведчика, горбоносого бойца Грачева.
— Вы зачем их привели? — спросил капитан тоном, не допускающим ни ответа, ни тем более возражения.
— Разрешите, товарищ капитан... — хотел было сказать Грачев, и Григорий, наблюдавший эту сцену, отметил, что старший разведчик держится спокойно, не боится гнева командира.
— Не разрешаю, — не повысил голоса Анжеров. — Уведите их с глаз моих, или я обоих расстреляю собственноручно. Ясно?
— Так точно, товарищ капитан, — вытянулся в струнку Грачев.
— Выполняйте. Гоните их из отряда вон. Мне такие разгильдяи не нужны! Потом доложите о разведке.
Грачев отдал приказание двум своим ребятам, и те увели ослушников. Сам коротко доложил о результатах разведки. Немцев в деревне нет. Те, которые убили Куркина, приблудные — ехали мимо, вот и завернули. После стычки с разведчиками побросали убитых в кузов и умчались на полной скорости. Анжеров отпустил Грачева, и вот тогда к нему шагнул Андреев.
— Товарищ капитан!
— Что еще? А, политрук! — он с той памятной беседы звал Григория не иначе как политруком. Политрук так политрук, самолюбие это щекотало, а оно у Григория, конечно, было.
— Товарищ капитан, но ведь красноармеец Шобик ранен.
— И что?
— А вы его выгнали.
— Я его имею право расстрелять!
— Но он ранен.
— Мне нравится твоя настойчивость, Андреев, — зло сказал Анжеров, остановился перед ним, — но вот что смущает — идет она от жалости. Я боюсь, что завтра ты пожалеешь и врага.
— Не пожалею, Алексей Сергеевич, будьте спокойны.
— Не знаю, Андреев. Вчера ты пожалел Журавкина, сегодня Шобика, а завтра какого-нибудь Ганса.
— Это не одно и то же! — воскликнул Андреев, обиженный таким оборотом разговора.
— То же! — жестко возразил капитан. — Логика, ее не перешибешь ничем.
— И все-таки раненого выгонять из отряда — негуманно, неправильно, в конце концов. Нас не этому учили. Нас учили твердости, ненависти, но не жестокости.
— Ого! — удивился Анжеров. — Но знаешь ли ты, что жестокость в определенных обстоятельствах — необходимость! Хорошо, наш спор затянулся. Прикажите, чтоб Шобика оставили. Имейте в виду — на вашу ответственность.
— Есть, на мою ответственность! — обрадовался Андреев и поспешил разыскивать Грачева. Он не заметил, что капитан проводил его задумчивым взглядом, затаив во властных складках лица добрую, еле приметную улыбку.
Когда Петро узнал об этом опоре от самого же Андреева, то осуждающе покачал головой и сказал:
— Эх и дурачина же ты, простофиля! За кого заступился? За Шобика, за этого слюнтяя. Да их с Лихим одной веревочкой связать и на сосну сушить повесить. Зря капитан послушал тебя. Пойду посоветую, чтоб отменил приказ.
— Я тебе пойду!
— Вот, возьмите, — политрук. Нет, чтобы убедить человека, — сразу грозить! Эх, Гришуха, Гришуха!
На том их разговор и кончился.