– " Селянин и батрак. Приходи в праздник воевать лаптями против ихнего бензина, душителя урожайности культур. Сельхоз."
– " Красный мотальщик и чесальщица. Стройной колонной свершим проход перед придержащими в центре за полгода невыплаканные заработки. Иначе голодовка и могила. Рабфронт."
Такая вот разная ахинея. И за эту неделю в муках продолжились рожденные этими воззваниями всякие явные и тайные совещания, встречи и тусовки. Одному весьма юному и пылкому журналисту одной желто-зеленой молодой газетенки, конечно, пройдохе и пофигисту, только недавно вылетевшему с отличием из университета, удалось побывать, проявив с-дековские чудеса конспирации, чуть ли на всех сборищах.
Так, попал он даже в "белый дом" в большой кабинет, усыпив неусыпную секретаршу своим видом упавшего в эпилепсию благородного юноши, а когда престарелая карга кинулась к аптечке, под непрестанный оркестр телефонов склизнул внутрь и, будучи худосочно-невзрачным, спрятался в один из шкафов за кучу резервных избирательных бланков нового образца и за пыльный огромный портрет прошлого державного руководителя в тенниске, оставленный слепнуть в шкафу на всякий случай.
На этом важном совещании стоял дикий гвалт и крик, в сизом дымном воздухе висел мастерский мат и страшно орал вице-губернатор:
– "…прокламации…беспорядки…головы отвинчу…омон…беспредел… удушу…где зарплаты?…где технологи…за кадыки подвешу…Сам вернется, всех сгундосит…у людей беспокойство по делу…что, капитаны индустрии, не накушались?…прокламашки на углах развели…зубы-то начищу…"
Чиновничий сброд и капитаны мялись:
"…дотаций нету…как в песок ушло…по трубам непроход, по проводам ток отказался сам течь…бумагу бы листовочную изъять…принтеры под печать…все амнистия, проклятая…"
Не выдержал "вице", гаркнул:
– Завтра чтоб все приподнять. Чтоб каждая уличная сука довольно улыбалась. Пошли отсюда!
Но одного капитана задержал:
– Что ж ты, Евграфыч, рожа твоя скотская, людям полгода не платишь. Ты ж сам из свиней, хрячьей породы. Дохнуть начнут, с колами попрут…И от твоего всего "Мотальщика" останется один могильщик.
– Нету денежков, шеф.
– Ты мне-то, Бодяев, байки не заигрывай. Я тебе не курва на гриле, не обсосешь. За кордон, Бодяев, травишь – трави, а тут чтоб ажур выглядел.
– Вот, шеф, вам от сердца коробочка лучших сигар. Лучшая куба из голландии, там в конвертике внутрях и описаньице вложено.
– Дурак, – крикнул вице и добавил свистящим шепотом, – ты мне борзыми то ухи не затыкай. Кровище хлынет, первый на кол сядешь. В Испании и сядешь в свой сапог. Зарплата работягам где?
– Нету ни копья, шеф. Откладываю все до полушки. На выборы.
– Ты чего!? – отшатнулся вице.
– Неправильно, шеф, вы меня позиционироваешь. Скоро выборы в наш сенат, а там и в губернаторы Вас выдвинем. А на какие гроши? Вот коплю по слезинке, складываю в Ваш фонд.
– Ладно, – помягчал вице. – Это дело, коли так. Копи умело. Что ж молчал, партизан?
– Боялся, заругаете.
– И заругаем, – мягко пожурил вице. – Дай-ка сигарку, задымлю с нервов. Ты, Евграфыч, держись клифтива, а то ненароком высунешься, и капец. Взад не всунешься. И волной тебя смоет.
– Уж это понимаем, шеф. Сам-то не объявился?
– Куда! Через недельку у Павлова на даче жены рожденье, ну, у дуры этой кривой. Там и про выборы покумекаем. Он всегда, стервец, старый коньячек вынимает. А Самого – никаких следов, словно в кремле слизнули. Ночь не сплю, гусиной сыпью покрыт и потом моюсь. Со столицей пять раз на проводе, все ищейки нюх сбили…
– Так у него же, у Самого, в Лон…
– Тихо ты. Сам знаю.
– И в Пра…
– Ну все, путем.
– А, может…
– Молчи, дурень, кругом ухи.
– Где, в шкафе, чтоль.
– А то! Пойдем, я тебе в архиве одну бумагу предъявлю. Кстати, и этого, его помощничка, ни следа.
– О це худо, дюже худо, – перешел на псевдомову Евграфыч. – Надо бы его, этого крутилы, все фотки изъять, которые на той большой фотографии, групповой. Помните, шеф? А то у него вся…от, бл…
– Знаю, крестись. Люди роют день и ночь. Но это же не люди, это комоды с погонами. Ты тоже рой.
И гулко стукнула дверь, и все смолкло.
Журналистик в шкафчике сжался, посмотрел в пыльные глаза теннисисту на портрете, обрушил стопку запасных бюллетеней и собрался тихо покинуть покой. Но тут же мелкий какой-то секретарь, канцелярская мышь или таракан, вбежал вдруг в кабинет и распахнул те самые дверцы, собираясь взять один бланк на естественное размножение. И наш ловкий юный журналистик выкатился наружу. Клерк немного завизжал тонкой девичьей фистулой. Как молодец сумел из вертепа выбраться – это сказка венского леса. Побиваемый ногами, стулом и, в ажитации, портретом, выскочил в предбанник и проскользнул орущей секретарше под стул, а потом и у нее между деревянных точеных ножек, вдохнув на секунду запахи чужой дорогой жизни, высклизнул на корточках снаружи, огляделся, как новорожденный и еще не обмытый, и припустил по коридорам диким зайцем. Где уж такого поймать пройдоху старым зажравшимся служакам.
Но у парадного входа, прямо перед белыми толстыми колоннами притормозил, поправляя дыханье. И увидел еще небольшое сборище.
Стоял блеклый мужчина в джинсах и бабочке и держал плакат " Отдайте демократию!". Рядом тусовалась худая кляча в черной длинной юбке с плакатиком " Первомайским салютом по парламентским подголоскам!".
Выскочил из парадных дверей дежурный милицейский чин, догонявший скорее всего вывалившегося из шкафа, но, поскольку не успел того толком разглядеть, то и успокоился, на секунду опять втянулся в двери, а наружу показался уже с дворником, волочившем метлу гигантских, губернских размеров. Метла пришлась как раз впору, и наледь, сор и труха вместе с грязной водой из лужи водопадом полетели на не к месту митингующих. Те сжались, ощерились и даже веско и грозно сказали что-то, указывая плакатами на небеса, но все же поддались природному катаклизму и тихо утекли.
Помчался дальше и шустрый Воробей. Тут кто-нибудь спросит – почему, какой-такой воробей? А, простой. Да звали его, этого юного и пылкого авантюриста именно Воробей. То есть так он всюду сам себя называл, представлялся и подписывал редкие склочные заметки и писульки, мелькавшие в губернских газетенках – а, бывало, и во вполне серьезных органах, таких как "Хохлымская правда" и " Хохтамышское известие". Конечно, по рождению он назывался и иначе. А, может, фамилия у него была такая, не знаем.
В этот день, упрямо шлепая по лужам в гиблых ботинках и светло улыбаясь всем без разбора особам всякой ориентации, Воробей, благо погода сверкала, успел побывать еще на двух сборищах.
В далекой пивной " У обочины", расположившейся как раз напротив главной проходной местного гиганта индустрии " Красного мотальщика", он приткнулся со своим блокнотиком в самом углу шумного прокуренного тусклого зала, прямо возле смрадного беспрерывно посещаемого сортира. Было плохо слышно, гремели, как рельсы, пивные кружки, визжали крупные зеленые наркоманы-мухи, но Воробей все же услышал окончание речи худого и высокого активиста из "Рабфронта".
– Кто это? – указав на него, спросил журналист.
Сосед, неопрятный работяга, поднял тяжелые глаза и оглядел блокнот и карандаш соседа. Потом брякнул пустой кружкой.
– А ты явился кто, филер?
– Журналист я, из свободной прессы выходец, – прикрикнул Воробей на ухо пьющему.
– Тогда пиши, – вступил еще мужик, хрястко приземлившийся рядом. – Холодковский это, великий рабочий ум. Все мозгом чует. Всю вонь. Рабочая закваска и брага, акула Рабфронта. Всех профсоюзных лизунов уел. А сам цел. Горячев, пиши, революционный спокойный дух. Не по понятиям вонючий, а просто дух, понял?
– … вот, градусник накала пересек черту, – заканчивал в это время Холодковский-Горячев, вскочив на пивной табурет и тряся термометром на веревке и красным флажком в руке. – Но мы не дрыхнем, сомкнем колонны ихнего дома и потребуем – выполняй записанный трудовой договор-закон. Архиважно, товарищи. Если эти исполнят скрижали – не надо нам крови. По закону – дай зарплату, дай столовку, а не выгребную яму. Дай матерям копейки на уход. Встанем спокойными рядами, и экономсвобода не за горами…
Проводили Горячева добрыми криками и призывным звоном пустых кружек, тут не удержался и журналист – похлопал. А какие-то двое, пацанята из средних школьников, даже засвистали в пальцы и замотали пустыми рюкзаками с дневниками, изукрашенными красными надписями.
– Пускай Гафонов скажет, – заорал вдруг Воробейный сосед, опять с досадой брякнув пустой кружкой.
– А и скажу, – выступил из тени тяжелый мужик с длинным лоснящимся гладким волосом. – А и скажу, – повысил он голос, удавливая шум. – Что, напилися? Кровинушки нашенской. Засудили работягу в стойло. Впрягли в оглоблю ткацкую-кабацкую. Остригли нагло последнюю мечту – с миром, с тихим уйтить в поддон. И забрали, забрили детинушек нашенских в бандагалы-кормильцы да беспризору, а женок наших на потех ихних яйц. Наши силенки то – тю! Футбол гляжу – и то падаю. Не выгорит! – возопил и потряс он плечами, стянутыми белой рубахой с пояском, после спрыгнул с пивного табурета и прошелся в присядку в круге, подняв одну руку и поигрывая кистью, будто в бедуинском танце.
– Запалим мировуху, – продолжил, сильно хрипя. – Отыграемся хоть бы часик на этих жирных котах, подпустим сальца. У них кодла, а у нас туча поширше. Пускай дохлыми крысами помотаются без хлебушка по горбушкам, понюхают потными рожами наши порты негожие. Вот тебе и Первомай, на гроб цветочки выбирай. А то! – закончил он, сипя, и опять криво покружил вокруг табурета. И куда-то рухнул.
– Упал, – донеслось из толпы. – Доходягу…подымите…на воздух…
Какая-то чуть тяжкая тишина вьелась в залу, лишь мухи звенели, спьяну натыкаясь на кружки. Однако, слава богу, в зале, поощряемый отдельными щедрыми словами и даже хлопками появился в рабочий комбинезон обряженный барабанщик – полноватый веснущатый парень, не вполне в ритм стукающий по инструменту палочками. Вперед выступил специалист рабфронта Горячев и, призывая минимум тишины поднятой рукой, представил: