— Ф-фу, притомился… Привет, Васико.
— Привет, дорогой.
— Тише ты! Начальник спит? Пускай отдохнет, намотался он…
— Скажи, дорогой, почему он дома не отдыхает?
— Обстановка.
— Какая обстановка, чтоб не спать с молодой женой?
— На границе обстановка, — веско сказал Белянкин. — Уразумел?
Скворцов усмехнулся: Витя Белянкин явно стремится выручить начальника заставы, пособляет выпутываться из щекотливого положения. Спасибо, политрук! На заставе я одного тебя посвятил в свою семейную историю. Это же твой хлеб, как ты выражаешься. И ты обязан меня воспитывать и перевоспитывать. А вообще-то мне надо к чему-то прийти в семейных хитросплетениях. Самому прийти. А может, и без меня придут? Не женщины — трибунал придет? Засудит, и все семейные проблемы отпадут…
… Утро выдалось солнечное. О ночном дожде напоминали лужи в низинах да заполненная бурой водой колея на просеке. Земля курилась паром. Скворцов сходил на квартиру, молча побрился, вымылся. Ира так же молча поставила ему на кухне сковородку с яичницей. Он поковырял вилкой, выпил забеленного молоком суррогатного кофе и встал. Женя из своей комнаты не выходила. Шагая по натоптанной дорожке к казарме, Скворцов увидел ребят Белянкиных — Гришку и Вовку. Между братьями разница в возрасте год, но они словно близнецы, все одинаковое: синеглазые, курносые, белобрысые, конопатые, с тощей косицей на цыплячьей шее. На сей раз у братцев назревали крупные события: Вовка и Гришка размахивали кулаками, нос к носу, как петухи клюв к клюву.
«И я был в детстве задиристый», — подумал Скворцов и улыбнулся, и мягкая эта улыбка не сразу сошла с его обветренных, потрескавшихся губ. Вовка и Гришка наскакивали друг на друга, но, завидев Скворцова, драться раздумали. Разошлись, красные, взъерошенные. Зато шипяще обменивались любезностями:
— Толстый, жирный! Поезд пассажирный!
— Сам жиртрест! Жиртрест, жиртрест!
— А ты жирдяй!
Жирдяй — тоже значит толстый. А оба худющие, как щепки.
— Не ссорьтесь, ребятки, — сказал Скворцов, пряча улыбку.
Чертенята! Мне бы таких! Очень не хватает. Родила бы Ира, может, и не приключилось бы у меня того, что приключилось. Ребятня — ради нее стоит жить! На крылечке заставы Скворцов задержался; взглянул на голубое небо, на желто-зеленый массив сосняка, вдохнул терпкого воздуха, прислушался. Над цветами жужжали пчелы, в траве трещали кузнечики, в лесу куковала кукушка. Петух Белянкиных кукарекал с плетня, и ему тут же отзывалась коротким воем овчарка в питомнике, сколько петушок кукарекнул, столько и собака ответно провыла: дуэт! Скворцов поправил фуражку и вошел в прохладное и сыроватое помещение.
… После обеда привезли почту. Письма пограничникам роздал Скворцов, газеты рассортировал политрук. Сержант Лобода выхватил свой конверт, впился в обратный адрес, развернул листок. Скворцов спросил:
— От дивчины, Павло?
— От нее, товарищ лейтенант! Из Краснодара!
Лобода ломает смоляные брови, белозубо ощеряется, трясет кучерявым чубом, по-казацки высовывающимся из-под лакированного козырька, вторично пробегает письмо. Лейтенант Брегвадзе и старшина уже покушались на этот роскошный чуб, но Скворцов сохранил его Лободе: земляк, пускай покрасуется! Сегодня письмеца Скворцову не было. А в прошлую почту пришло от стариков, из Краснодара. Письмо было подписано: «Твои родители», — почерк же везде мамин, отец не охотник до писем, лишь где-то с краю его приписка: «Когда будет внук?» Ни отец, ни мать не ведают, какую кашу заварил их сыночек и какие тучки сгущаются над ним, разлюбезным. Скворцов прошелся по спальням, завернул на кухню, на плац, в конюшню, питомник, склады.
В закутке дежурного зуммерил телефон. Часовой топтался в будке на пограничной вышке, вскидывал бинокль, окуляры сверкали мгновенным режущим отсветом. В питомнике передаивались овчарки, дневальный по питомнику разносил в вольеры миски с супом. На конюшне ржали лошади, скребницы ходили по лоснящимся бокам и крупам. Старшина выговаривал повару в фартуке и колпаке: «Кожуру с картохи потончей срезайте!» Бойцы, подтягивая ремни, расправляя гимнастерки, строились на занятия. Парный наряд перед выходом на границу готовился зайти в канцелярию, где лейтенант Скворцов станет по стойке «смирно»:
— Приказываю выступить на охрану и оборону государственной границы Союза Советских Социалистических Республик…
Привычная, знакомая жизнь. И лейтенант Скворцов может лишиться ее? Скворцов пожал плечами, а сердце заныло так, словно это уже произошло. Оно не переставало щемить и потом, когда Скворцов, проинструктировав и проводив дозор, задержался у настенной карты-схемы, сгорбленный, бездумно уставившийся перед собой. Он вздрогнул и выпрямился, услыхав окающий говорок Белянкина:
— Освободился? Ну-тка, товарищ лейтенант Скворцов, я тебя огорошу! Ошарашу! Положу на обе лопатки!
— Сияешь, как именинник…
— Я и есть именинник! А ты читай, читай! — Он протягивал Скворцову развернутую газету.
— Что читать?
— Заявление ТАСС! От четырнадцатого июня. В газете «Правда», уразумел?
Скворцов прочел заявление, повертел газету, глянул на Белянкина. Тот закатился торжествующим, трубным смехом:
— Видик у тебя — закачаешься! Чья правда? Моя! И «Правда» за мою правду! — Довольный каламбуром, политрук рассмеялся еще победительней.
— Погоди, — сказал Скворцов. — Как же так? Я перечитаю…
Перечитывай не перечитывай, а смысл не изменится. В заявлении — черным по белому — напечатано, что немецкие войска после операций на Балканах отведены в восточные районы Германии на отдых, что Германия не собирается нападать на Советский Союз и что все слухи на этот счет лишены оснований. Так-то: лишены. Но перед глазами же: концентрируют, собирают в ударный кулак танки, артиллерию, пехоту, разведывают наше приграничье, засылают шпионов и диверсантов, это что, развлечения на отдыхе? А быть может, он, Скворцов, неправильно оценивает обстановку, преувеличивает опасность? Да, есть о чем поразмышлять. И пересмотреть свое мнение? С пересмотром спешить не будем.
— Какое сегодня число? — спросил Скворцов.
— Девятнадцатое. А что?
— Да так… Заявление датировано четырнадцатым. Пять дней прошло…
— Что из этого? По радио передавали, да мы, видать, прослушали. А за пятеро суток ничего и не изменилось!
— Измениться может и за час.
4
— До чего же ты поперечный! — в сердцах сказал Белянкин.
— Но, но! — Скворцов усмехнулся. — Не зарапортовывайся. Как-никак, я начальник заставы.
— Ты прежде всего коммунист, и я коммунист! И Брегвадзе с Варановым коммунисты…
— Прямо хоть открывай партсобрание, — сказал Скворцов без усмешки.
— Партсобрание ни к чему, а поговорить по душам, как коммунисты и командиры, можем, — сказал Белянкин, вытаскивая из кармана пачку «Беломора».
— Поговорим, — согласился Скворцов. — С Брегвадзе начнем?
— Я на заставе без году неделя, мне послушать полезно…
— Варанов?
— Почему Варанов? Как что, так меня, Варанов, Варанов…
— Ладно, я начну, — сказал Скворцов. — Попрошу при этом учесть, что разговор у нас неофициальный, доверительный… Чтоб впоследствии не вставлять каждое лыко в строку… Так вот, наш любимый комиссар обозвал меня поперечным. За то, что я не запрыгал козликом, ознакомившись с заявлением ТАСС…
— Не приписывай мне глупостей, — проворчал Белянкин.
— А ты не перебивай. Выскажусь, можешь поспорить. Да, я говорю: привык верить печатному слову. И тут хочу верить.
— И верь на здоровье! Кто ж тебе мешает? — опять встрял Белянкин.
— Немцы мешают. Те, что окопались за Бугом и готовят удар.
— Завел ту же пластинку…
— Ту же, политрук! И буду ее заводить до тех пор, покамест командую заставой! Мой партийный и служебный долг — принимать факты как они есть и поступать соответственно! Я тебе скажу так: заявление ТАСС заявлением, проводи среди бойцов разъяснительную работу, а я укреплял и буду укреплять обороноспособность заставы!
— Это смотря как понимать обороноспособность, — угрюмо сказал Белянкин. — Иному мерещится: он мобилизует, а в реальности демобилизует…
— Знакомые песни! — Скворцов поморщился, застучал карандашом о чернильницу.
Они сидели в канцелярии: Скворцов и Белянкин за столом, Варанов и Брегвадзе на диване. Брегвадзе и Варанов пришли сюда, не сговариваясь, каждый с «Правдой».
— Валяй, Варанов, выкладывай, — сказал политрук.
— А чего выкладывать? Я считаю: начальник заставы по закону заостряет бдительность. Я у вверенного объекта насмотрелся на фашистов. Лезут па мост, хотя это запрещено, кажут голый срам, орут: «Рус, капут!» Друзья себя так не ведут…
— Да какие они друзья? — сказал Брегвадзе.
— Однако и не враги, — сказал Белянкин. — У нас с ними пакт о ненападении.
— Который они порвут, как клочок бумаги. — Скворцов сложил промокашку вдвое и разорвал ее, обрывки подбросил на ладони, ссыпал на стол.
— Мне только одно непонятно, товарищи, — сказал Варанов, — неужели боимся Гитлера?
Белянкин и Брегвадзе ответили почти одновременно:
— Что за нелепое предположение, Варанов?
— Мы никогда, никого и ничего не боялись!
— Конечно, нашему руководству смелости не занимать, — сказал Скворцов. — Но Гитлер силен, вся Европа на него работает… Думаю: руководство наше опасается каким-нибудь неосторожным шагом спровоцировать Гитлера на войну. Поэтому нам и шлют указания из Центра: усилить наблюдение, не поддаваться на провокации…
— Что мы и выполняем, — сказал Варанов.
— Слушайте, ребята. — Скворцов оживился, подался вперед. — А что, если заявление ТАСС рассчитано не столько на армию, на пограничников, сколько на страну? Чтоб успокоить народ, а?
Брегвадзе собрал кожу на лбу в глубокомысленные складки, Белянкин хмыкнул, Варанов проговорил:
— Отчего бы и нет?
— И еще возникло соображение! А что, если заявление ТАСС адресовано не столько нам, сколько Гитлеру?