Старшему двадцать лет. Взвод в караул уходил.
Штыков деловитый щёлк, на плечи ломкий ремень.
Обмороженных неба щёк достиг уходящий день.
Или:
Эх, жись, хоть плачь, хоть матерись:
Три года я герой.
Раз мы сильны – молчит война,
Раз мы не спим, живёт страна.
А я не сплю с женой.
Это я для одного «женатика» написал. Или:
Ты мне сказал: «Послушай, Крупин, – и сплюнул окурок в окно,
– Дай мне свой боевой карабин, хочу застрелиться давно.
Дальше шли мои зарифмованные уговоры отказаться от суицида, а завершалось:
– Мысли твои, чувства твои, как и мои рассказики —
Это в клетке казармы поют соловьи,
Это буря в ребячьем тазике.
И ему же:
Как разобраться в жизни хорошенько?
Ух, как она прибрала нас к рукам.
И нам с тобой, сержант Елеференко,
Служить ещё как медным котелкам.
По «заявкам трудящихся» сочинял частенько. Одно моё «творение» очень было популярным:
Упрёки начальства, заборы – мелочью стали ныне:
Сердце робость поборет, сердце в разлуке стынет.
Смирительную рубашку на гордость не примет сердце.
Я горд, от тебя, Любашка, мне уже некуда деться.
Это извлечение из середины стиха. А сочинилось оно «из жизни». Рядом с нашей сержантской школой в подмосковном Томилино (потом мы переехали в Вешняки) были огромные армейские склады – и нас, совсем зелёных, ещё «доприсяжных», гоняли туда. А нам и в радость. Это ж не полоса препятствий, не строевая подготовка. В этих складах были не только обмундирование, топливо, всякие запчасти, и еда была. Таких, похожих на пропасть, ёмкостей для засолки капусты мне уж больше и не увидеть. И там, на этих складах, моё свободное сердце, а когда оно не свободно у поэта, увлеклось учётчицей Любашей. Таких там орлов, как я, были стаи, но я-то чем взял: увидел у неё учебник литературы для школы. Оказывается, готовится к экзаменам в торговый техникум. Предложенная ей моя помощь ею отринута не была. Тогдашние экзамены требовали не собачьего натаскивания на ЕГЭ, сочинение требовалось и устный экзамен тоже. Ну, вот. Она жила в доме барачного типа недалеко от части. И я, я рванул в самоволку. Любовь делает нас смелыми. Там проволока была в два ряда и собаки. Но собаки были давно прикормлены, своих не трогали, а в проволоке были секретные проходы. А чтобы тебя часовой пропустил, надо было сказать пароль: «Рубите лес!» – а часовой отвечал: «Копай руду». И всё, и зелёный свет.
И вот я сижу у Любаши, и вот ей вручены мои стихи, и она: «Ах, это мне? Врёшь! Списал!» И вот надвигается чай, я развожу тары-бары про образ Базарова или ещё про кого, образов в литературе хватает. Далее – я не выдумал – дверь без стука открывается от пинка, и на пороге огромный сержантюга из стройбата. Любаша, взвизгнув, выпрыгивает в окно. Оно открыто, ибо это ранняя тёплая осень. Сержант хватает меня за грудки, я возмущённо кричу: «Ты разберись вначале! Я ей к экзаменам помогаю готовиться». На столе, как алиби, тетради и учебники. Сержант не дурак, понимает, что ничего не было. Садится. Из одного кармана является бутылка белой, из другого – красной. Выпиваем. Молчит. Знает, где что лежит у Любаши, ставит на стол. Закусываем. Ещё выпиваем. После молчания: «А знаешь, хорошо, что я тебя застал. Я же на ней жениться хотел. А если она так к себе парней будет затаскивать, что с неё за жена?» – «Я не парень, я репетитор». – «Кто?» – «Ну, консультант». Вернулся я в часть, и как-то всё обошлось, и пароль и отзыв. Только вот собаки облаяли, хотя и не тронули, не любят они пьяных.
Моё это стихотворение однополчане рассылали своим Любашкам, Наташкам, Сашкам (Александрам). Не у одного меня смирительную рубашку на гордость не принимало сердце. Они переписывали стихи, как бы ими сочинённые, для своих адресаток. Всё получалось хорошо, но иногда имя девушки сопротивлялось и не хотело лечь в строку. Как в неё поставить Тамару, Веру? Тогда в ход шли уменьшительно ласкательные имена: Тамара́шка, Вера́шка.
А раз меня засекли с книгой на посту. Чтение было увлекательным. Вот доказательство:
Вынесли прИговор – строгий выговор
И пять нарядов: читать не надо.
Шекспир сильнее? Чего? Бледнею:
Ужель уставов и даже взгляда всех комсоставов?
Так вероятно. Поймя превратно мои ответы,
Они вскричали о партбилете, о долге, чести,
Литературе в моей анкете не давши места.
Сочинённое немного повторяет ещё доармейское, когда я ездил поступать в Горький, в институт инженеров водного транспорта. Ткнул пальцем наугад в справочник высших учебных заведений. От того такая глупость, что с работы не отпускали, а учиться нельзя было запретить. Вот дальнейшее:
Скальте зубы, как в ковше у эскаватора:
Конкурс мал, прекрасен город… уезжаю!
Услыхав, заржали б зебры у экватора.
Знаю.
Не хочу я сотни дней скитаться по лекториям
И учить осадку в реках пароходную:
Я хочу войти в литературную историю,
А не в водную.
Крепко сказано. Автору семнадцать лет. Стихи, кстати, процитированы в повести «Боковой ветер» и вот – да, так бывало в советской империи, в ней книги читали – прочли в Горьком, в этом вузе и написали в Союз писателей справедливо обиженное письмо. Говорили об этом вузе самые хорошие слова. И я с этим очень был согласен и, конечно, извинился перед ректоратом и студенчеством.
– В РОССИИ ТРИ ПРОЗАИКА, Бунин, ты и я, – говорит по телефону знакомый писатель Анатолий.
Я понимаю, что он уже хорошо выпил.
– Тут у меня ещё Женя сидит.
– Да, и ещё Женя.
«ПЕЧАТЬ – САМОЕ сильное, самое острое оружие партии». Такой лозунг в моём детстве был повсюду. И я совершенно искренне думал, что это говорится о печатях. О тех, которые ставят на бумагах, на справках, которыми заверяют документы или чью-то доверенность. Круглые, треугольные, квадратные. Без них никуда. Все же знали, что документ без печати – простая бумажка. А «без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Писали контрольные диктанты на листочках с угловым штампом.
Так и думал. А когда мне стали внушать, что печать – это газета, журнал, я думал: какая ж это печать? Это газета, это журнал. А печать это печать. И при ней штемпельная подушка. Прижмут к ней печать, подышат на неё да и пристукнут ею по бумаге. И на отпечаток посмотрят. И человеку отдадут. А тот на печать полюбуется. Не на саму печать, а на её оттиск, который уже тоже сам по себе печать.
ОТКУДА СЛОВО золотарь, то есть ассенизатор (по Маяковскому революцией призванный), я не знал. И вдруг в Иране разговор о поэзии. Проводят при дворе шаха вечер поэзии. Нравится шаху поэт, открывай рот, туда тебе накладывают полный рот золота. Не нравится – тоже открывай рот, и тоже накладывают, но уже другого «золота».
ТЯГА ЗЕМНАЯ. Только ею побеждён непобедимый Святогор. Земля. Всё из неё, от неё и в неё. Всегда очень волновал запах земли, свежей пашни. Свежевырытой могилы. Конечно, по-разному. Народный академик Терентий Мальцев относился к ней как к родной матери. Приникал к ней, слушал её, вдыхал запах. Время сева определял даже так: садился на пашню в одном белье, а то и без него. Шутил: «Сегодня рано, послезавтра поздно. Завтра выезжаем».
РАНЬШЕ ПЛЕВАЛИ в лицо, сейчас вслед, в спину. Прогресс. Значит, идём вперёд, значит, боятся.
ВСПОМНИЛСЯ КАРТОННЫЙ шар, в который я был заключён. В школе математичка Мария Афанасьевна, зная о моих стихах по школьной стенгазете, велела сочинить стихи о геометрических фигурах: диагонали, катете, гипотенузе, биссектрисе, секторе, сегменте, прямоугольнике, трапеции, сказав, что все они вписаны в идеальное пространство шара. Написал как пьесу в стихах. И пришлось исполнять роль шара. Потом меня долго обзывали «толстый». Очень это было горько. Какая ж девочка полюбит мальчика с таким прозвищем?
– ЖЕНЩИНЫ ЛЮБЯТ подлецов, почему?
– Женщины любят победителей. Сильных любят. Подлецы нахальны.
НАЧАЛО ПРОТЕСТАНТИЗМА от перевода Священного Писания Лютером от «Вульгаты». Он избегал слова «Церковь». Он ушел от ватиканского престола, но, по гордыне, не пришёл и к Восточной церкви. Заменил слово «церковь» словом «приход», то есть вера в приход. Каждый приход получался столпом и утверждением Истины. И уже к середине 19‑го века было до семидесяти различных течений, движений протестантов. Плодились как кролики, и как кролики были прожорливы. Но не как кролики, не питались травой, им души простачков подавай.
ПРИТЧИ О ЗАСЕЯННЫХ полях. Одна о семенах, брошенных в землю придорожную, в каменистую, и в землю добрую. И другая, о том, как на посеянное поле ночью приходит враг нашего спасения и всевает плевелы. То есть, как ни добра почва, как ни хорошо всходят посевы, надо быть начеку. Не мы выращиваем их, но охранять обязаны.
– ВЫЛЕЧИЛ Я СВОЕГО соседа от беса, – говорит на привале во время Крестного хода Анатолий. – Как? Он мне всё время: бесы, бесы, всё они ему казались, казались. Видимо, пьянка догоняла, пил он крепко. А уже и отстал от пьянки, бесам-то, видно, в досаду. Опять тянут. Везде у него бесы. И жена уже не смогла с ним жить, ушла к матери. Звал его в церковь, ни за что не идёт, не затащишь. Оделся я тогда, прости, Господи, самочиние, в беса. Вечером, попоздней. Вывернул шубу, лицо сажей вымазал. К нему. В коридоре грозно зарычал, потопал сапогами, дверь рванул, вламываюсь. Боже мой! Он в окно выпрыгнул. Я скорей домой, умылся. Рубашка, курточка. К нему. Он во дворе, еле жив, в дом идти боится. И мне, главное, ничего не рассказывает. В дом зашли вместе. Я у него в первую ночь ночевал. А потом в церкви батюшке повинился. «Ну, Анатолий, – батюшка говорит, – ну, Анатолий! А если б он умер от страха?» – Говорю: «От страха бес из него выскочил». – «Вместе с ним». А я скорей голову под епитрахиль сую. И что? И не являлись ему больше никакие бесы. Я к жене его сходил, уговорил вернуться.