ИЗРАИЛЬСКОЕ ПОСОЛЬСТВО. Приезжаем с Сергеем Харламовым за визами наверное раз пятый. Заранее приезжаем. И всегда оказываемся последними. Они идут и идут. «Как?» – возмущаемся мы. Отвечают: – «Разве б ви не заняли очередь для мами?»
Две дамы. Одна с выбритыми усами, другая с ними. Обсуждают третью подругу, к которой ради здоровья ездят два раза в год, весной и осенью, когда в России плохая погода. Одна: «Она же уже просит сала. Ну и шо сказать – ездила на рынок». Другая: – «Ну так! Она же ж в Киеве жила, привыкла. А уехала, там опять стала еврейкой. А от сала не отвыкнет. Я тоже везу». – «Скилько?» – «Та шматок приличный».
– ЛИТОГРАФИЯ, ЧТО ТАКОЕ? Слушай. – Владик делает большую паузу. – В Суриковке, учти, все камни были на учёте. Почему? – Опять долго молчит. Поднимает палец: – Деньги на них печатали. То есть можно было печатать. Вот такой толщины (показывает), идеально отполированы. А линогравюра – дело проще. Вырезаю. То, что вырезаю, будет светлое, а то, что оставляю, тёмное. Но это, конечно, букварь, азбука, извини! Да! Я наивный до примитива, да я и в самом деле примитив. Но для своих студентов я кое-что значу. Они же не знают, что я ничего не значу. Одна нашлась, стерва с ушами, натуральная полуобнажёнка, говорит на языке якобы языке графики. Это у неё диплом. Диплом! А такие претензии! Врать ей, как девушке, я могу, но в графике? Никогда! Линия! Глубина! Образ! Характер! Ты что! Фаворский, Кузьмин, Константинов! Ты веришь, что чёрно-белое может передавать цвет? Веришь? Значит, ещё не пропал.
ЖИТЕЙСКАЯ МУДРОСТЬ попутчика: «Не бери дурного в голову, а тяжёлого в руки». Он вроде ещё совсем не старый, а наколка на руке совсем ископаемая: «За измену не прощу». Ещё бы надо: «Не забуду мать родную».
О, ЗИМНИЙ САД в лунную ночь! Золотой мёд лунного света, серебро заснеженных ветвей, таинство синих теней на молодом нежном снегу. А утром? Утром ещё лучше: рассвет розоватит белые букеты кустов и деревьев. Зеркальца снежинок посылают друг другу зайчиков.
От тоски по таким русским снегам можно заболеть в любой Калифорнии.
СОСЕДКА ЛИДИЯ Сергеевна очень любит свиней. Я ей сказал однажды, что сло́ва «свинья» не было в русском языке, только «порося», «поросята», то есть бегущие по росе, да даже и по Руси, так как «роса-росс-русь» – близкие слова. Это Лидии Сергеевне очень понравилось. Как и её мужу, Льву Николаевичу, который часто лежит на плоской крыше сарая, пребывает в отдохновении после вчерашних излишеств.
– Именно так! – восклицает он. – Какая же это свинья, если у неё сердце как у человека.
– То-то и лежишь как боров, – смеётся Лидия Сергеевна.
ДИМИТРИЕВСКАЯ СУББОТА. Идёт тихий мокрый снег. С яблонь течёт, стволы почернели. Костя затопил баню. Дрова – просмолённые шпалы дают такой дым, что Костя называет баню «Линкор «Марат».
Надо привыкать к себе и не ругать себя, а понимать, и не переделывать, а потихоньку доделывать. Радуюсь одиночеству. Тут я никого не обижаю, ни на кого не обижаюсь. Такое ощущение, что кто-то за меня пишет, ездит за границу, выступает, говорит по телефону, а я, настоящий, пишу записки – памятки в церкви. На себя, выступающего, пишущего, говорящего, гляжу со стороны. Уже и не угрызаюсь, не оцениваю, не казнюсь убогостью мыслей, произношением, своим видом в двухмерном пространстве. Конечно, стал хуже. А как иначе – издёргался и раздёргался. И вижу прибой ненависти к себе и нелюбви. И уже и не переживаю. В юности был выскочкой, даже тщеславен был. Себя вроде в том уверял, что рвусь на трибуну бороться за счастье народное, а это было самолюбие.
Хорошо одному. Стыдно, что заехал в такое количество жизней и судеб. На моём месте другой и писал бы, и молился бы лучше, и был мужем, отцом, сыном лучшим, нежели я, примерным.
Надел телогрейку, резиновые сапоги, носки шерстяные. Красота! Грязища, холод, а мне тепло и сухо. Так бы и жить. Снег тяжёлый, прямой. Но что-то уже в воздухе дрогнуло, пошло к замерзанию.
– Чего с этой стороны заходишь? – спрашивает Костя.
– В храме был, записки подавал. Суббота же Димитриевская.
– Я не верю, – говорит Костя. – Что свинья живёт, что лошадь, что человек. Кто помрёт, кто подохнет, кого убьют – всё одно. Не приучали нас. Учили, что попы врут. А выросли, сами поняли, что и коммунисты врут. Пели: «По стенам полазили, всех богов замазали. Убирали лесенки, напевали песенки». Не верю никому!
– Но Богу-то надо верить!
– Да я чувствую, что что-то есть. Да что ж люди-то все как собаки? Злоба в них как муть в стакане. Пока муть на дне – вода вроде чистая, а чуть качни – всё посерело.
– Прямо все как собаки? И ты?
– Да! Я же вчера с соседкой полаялся. И она оттявкивалась.
В АНКЕТАХ НА ВОПРОС: «Какими языками владеете?», честно писал: «Русским со словарём». Конечно, это самохвальство было. А когда стал добавлять: «со словарём Даля», то это очень правильно.
К 200‑летию Даля была отчеканена медаль, и мне позвонили, чтоб был на торжественном заседании. Вспоминаю безо всякой обиды, даже с улыбкой, и вот почему. Сочинил тогда же, на этом же заседании стих, даже и не записал его, на банкете прочёл друзьям. Очень смеялись. «Медали Даля мне не дали, а дали всякой мелюзге, и я остался без медали. Скажу себе: не будь в тоске, ведь не остался ты без Даля, а он потяжелей медали». Так вот что интересно: на эти строчки, и не записанные и не напечатанные, поэт Евгений Нефёдов написал очень смешную пародию, которая называлась «Обездаленный». Я Женю понимаю, его обидело выражение «всякой мелюзге». Конечно, нельзя так обо всех. Да я ж под горячую руку. Писал о Дале статьи, на медаль надеялся. А сейчас смешно. И хорошо, что не дали: по большому счёту, не заслужил. Да и много у меня этого железа.
БЫЛО: КОШКА и хозяйка в доме, собака и хозяин на улице. Стало: хозяйка и собака в доме, и обе считают хозяина за прислугу. Для одной ведро вынеси, другую на прогулки выведи.
ПРАВООХРАНИТЕЛЬНЫЕ ЛЮДИ кричали: мы с преступностью боремся, а сами мы бедные, дайте нам достойную зарплату. Дали и сверхдостойную. Преступность, естественно, увеличилась.
КТО КАКИЕ делает поступки, тому такие сны снятся. А надеяться на сны пророческие смешно. Кто мы такие? Тут одно – просыпаешься и скорее забудь любой сон. А зациклишься на нём, он на тебя начнёт действовать. По одно время я целую тетрадь (хорошо, сгорела) записал. Всего-всего там было. Сны обрадовались, что я их ценю, и снились без передышки. В постель шёл как в театр. И царя видел, и Сталина, всякие катаклизмы и сюрреализмы, и, конечно, куда денешься, вторую половину человечества, слабый пол. Слабый-то слабый, но так умеет скрутить, что потом не знаешь, как его из памяти изгнать.
ЖИВУ СИРОТОЙ, ни отца, ни матери. Друзья умирают, родня тоже. Друзей новых не будет, пополнения родни нет. Вокруг всё новое, чужое. Для молодёжи я уже как ископаемое, раскапывать которое им некогда. Да и неохота, собою заняты. Я ни о чём не прошу – одно меня гнетёт: как же мало в них от нашего поколения. Мало чего? Любви к России! Понимания, что она ближе всех к Богу, оттого и такая злоба к нам.
КАК УКРОТИТЬ смелого писателя? Да дай ты ему дачу, премию, орден – вот и приручён. Талант прямо пропорционален неудобствам, бедности и обратно пропорционален комфорту. То есть чем благополучнее писатель, тем хуже он пишет. Да, так. Что дала нам дворянская литература? Помогала готовить гибель России.
У меня дача появилась в шестьдесят лет. И что я на ней написал? А как писалось в ванной, в бане, на чердаке, иногда в Доме творчества. Что написалось, не мне судить. Продукция была. А дачу вскоре отняли дети и внуки.
ПРОЩАЙТЕ, ДОМА ТВОРЧЕСТВА! Зимняя Малеевка, летние Пицунда и Коктебель, осенние Ялта и Дубулты. Комарово. Ещё и Голицыно. В Голицыно (76‑й) я пережил «зарез» цензурой целой книги. В Комарово просто заехал с Глебом Горышиным, в Дубултах вместе с Потаниным руководил семинаром молодых, а Ялта, Пицунда, Малеевка и Коктебель – это было счастьем работы.
И вот – всё обрушилось.
Комарово мне нечем вспомнить, только поездкой с Глебом Горышиным после встречи с читателями в областной партийной школе (78‑й). Там я отличился тем, что ляпнул фразу: «Между вами и народом всегда будет стоять милиционер». Может, оттого был смел, что до встречи мы с Глебом приняли по грамульке. И Глеб предложил рвануть в Комарово. Ещё с нами ехала Белла Ахмадулина. По-моему, она была влюблена в Горышина (они вместе снимались у Шукшина и это тепло вспоминали), и когда он останавливал такси у каждого придорожного кафе, она говорила: «Глебушка, может быть, тебе хватит? – И, наклоняясь ко мне: – Больше ему не наливайте». Но хотел бы я видеть того, кто мог бы споить Глеба.
Заполночь в Комарово я упал на литфондовскую кровать и, отдохнувши на ней, нашёл в себе силы встать, пройти вдоль утреннего моря, ожить и отчалить.
Малеевка всегда зимняя. Зимние каникулы. Дочка со мной. Дичится первые два дня, сидит в номере, читает, потом гоняет по коридорам, готовят с подружками и друзьями самодеятельность. Заскакивает в комнату: «Папа, у тебя прибавляется?» Позднее и сын любил Малеевку. И жена.
Обычно декабрь в Малеевке. Долго темно. Уходил далеко по дорогам, по которым везли с полей солому. Однажды даже и придремал у подножия скирды. И проснулся от хрюканья свиней. Хорошо, что ветер был не от меня к ним, а от них ко мне. Свиной запах я учуял, но какого размера свиньи! Это было стадо кабанов. Впереди, как мини-мамонт, огромный секач, далее шли по рангу размеров, в конце бежали, подпрыгивая, дёргая хвостиками, полосатенькие кабанчики. Замыкал шествие, как старшина в армии, тоже кабан. Поменьше первого. Минуты две, а это вечность, прохрюкивали, уходя к лесу. И скрылись в нём.
И что говорить о Коктебеле! Ходили в горы, был знакомый учёный из заповедника. У него было целое хозяйство. Два огромных пса. Один для охраны хозяйства, другой для прогулок. Поднимались к верхней точке, подползали к краю склона. Именно подползали. Учёный боялся за нас. «Тут стоять опасно: голова может закружиться, здесь отрицательная стена». То есть под нами обрыв уходил под нас. Страшно. Казалось – весь он хлопнется в море. Ведь мы его утяжеляли. Ездили в Старый Крым, в Феодосию (Кафу), конечно, в Судак. Видели планеристов, дельта и пара-планеристов, лазили по Генуэзской крепости. Сюда бежали наёмники Мамая, оставшиеся в живых после Куликовской битвы.