Прощание с пройденным — страница 51 из 70

И вот – всплывание интереса к русскому слову. Спасибо либералам – им нечего сказать русским. Вся телевизионная шатия выносит на прилавок экрана пищу нелюбви к России. «А пипл хавает»! – радостно говорят димы быковы. А зачем хавать? Зачем смотреть на их рожи? Вот я совсем не смотрю на этот сильно голубой экран, только иногда взглядываю, чтобы убедиться: враги России стали ещё хамоватей. Не смотрю, и не глупею, напротив.

А этот соловьёв, так смешно, так изысканно изображает нейтралитет, понимает, что год-два, и его смоет в чёрную дыру забвения. Другие соловьи придут, ещё позаливистей. Жалко их, этих дроздов, кукушек, трикахамад.

Но все наши расчёты уже у престола Царя Небесного.

«ПЕТРОГРАДСКОЕ ЭХО», № 63, 1918 г. «ЦАРЬ ПУЗАН». Завтра, 9 мая, в зале Тенишевского училища будет поставлена пьеса для детей К.И. Чуковского «Царь Пузан». Все артисты дети. Начало ровно в час. После спектакля танцы и песни. Билет от 2 р. до 10 р. Моховая, 33».

Подсуетился Корней. Меньше чем через три месяца царская семья будет расстреляна.

МАМА: ДОЯРКУ выбрали в Верховный Совет, и с ней была встреча. Конечно, интересно. Пошла неодетая. Прямо из-под коровы. Вдруг читают, кого в президиум. Меня? Да, повторили. Меня прямо вытолкали. Отсидела в третьем ряду. Вернулась, семья в сборе. Спрашивают, как она говорила. Ой, говорю, она по бумажке читала. Я бы лучше выступила, по бумажке не умею читать. Спрашивают: «А какая на лицо?» – «Не знаю, только с затылка видела». – «Как так?» – «Так я в президиуме сидела». Они грохнули хохотать. Мне так стало невперенос, убежала в хлев, обняла корову за шею, наревелась досыта. И никто не пришёл. Вот моя главная обила. Неужели меня так низко ставили, что не верили, что я в президиуме была. Конечно, домашняя работа не в почёт, а крутишься во много раз больше, чем на производстве.

Потом я их старалась оправдать, думаю, смешно им, что с затылка видела.

«ГОРЕ ПОБЕДИТЕЛЯМ», – предупреждает Данилевский. Недовольны? Свергаете? Победили? И что? Признайтесь, что всё стало ещё хуже.

ЗАПЕВАЙ, ТОВАРИЩ, песню. Запевай, какую хошь. Про любовь только не надо: больно слово нехорош. Ты прежде свою волю взвесь пред тем, как двинуться в Кильмезь. Ты лучше в душу мне не лезь: я все равно гряду в Кильмезь. Был здесь народ ко мне любезен, я стал немножечко «кильмезен». И хоть я был слегка нетрезвен, но для Кильмези был полезен. Живи реальностью, не грезь, мечтай опять попасть в Кильмезь.

Стих из конверта: «Чьи подошвы шаркали под окном твоим? Холодно ли, жарко ли было нам в груди? Молодая, глупая, чувства не таи. Ах, давно ли гладил я волосы твои? Я стоял над озером – видно далеко. Почему другому ты изменила мне? И твои манеры отдала другим. Купим мы фанеры и дальше улетим».

СТАРИК: «Я ведь старуху похоронил. Два месяца назад. Пятьдесят два года прожили». – «А с кем остался?» – «Один живу. Так-то дети есть». – «А как питаешься? Сам стряпаешь?» – «Ой, ничего пока не знаю. Глаза ещё не просохли».

МОЛОДОЙ УЧЁНЫЙ: Может быть, люди – это материя в процессе эволюции? – Да нет же никакой эволюции. – Но как же, а энергия движения?

РОЖДЕСТВО ХРИСТОВО 1999‑го. Великорецкое. Написал рассказ «Зимние ступени» о Великорецком, а нынче ступеней нет. Ехал к источнику как суворовский солдат в Альпах. Темно. У источника никого.

Днём Саша Черных натопил баню. Он её ругает, но баня у него это баня. Ещё, по пояс в снегу, он сбродил за пихтовым веником. В добавление к берёзовому. В сугроб я, может быть, и не осмелился бы нырять, но Саша так поддал, что пАром дверь не только вышибло, но и с петель сорвало, а меня вынесло. Очнулся под солнечным туманом в снежной перине.

А в Москве, в Никольском 31 декабря сосед Сашка топил баню. Тоже мастак. Тоже я раздухарился и вышел на снег. Но не снег, наст, до того шли дожди, а к Новому году подмёрзло, подтянуло. Покорствуя русскому обычаю создавать контрасты, лёг на снег. Но это был наст, будто на наждак лёг. Ещё и на спину перевернулся. Подо мной таяло. Вернулся в баню, окатился. Батюшки, весь я в красных нитях царапин.

Но здесь баня не главное. Богослужение. Долгое, но быстрое. Вчера читали Покаянный канон, Акафист. Последний день поста. Вечер. Сочельник. Нет, звезды не видно. Но она же есть.

Сейчас я один, ещё днём всех проводил. Топил печь, ходил за водой. Ещё украшал божничку. Читал Правило ко причащению. Имени монаха, который в Лавре, в Предтеченском надвратном храме, назначил мне читать Покаянный канон, не помню.

Четыре места на белом свете, где живёт моя душа и какие всегда крещу, читая вечерние молитвы: Лавра, преподавательская келья, Никольское, Великорецкое, Кильмезь. Конечно, московская квартира. В Вятке (кирове) тяжело: мать страдает по милости младшей дочери, но ни к кому уходить не хочет. А когда-то и в Вятке работал. В Фалёнках. Да только всегда то наскоком, то урывками. Кабинета у меня не бывало. Разве что редакторский с секретаршей при дверях. Так там не поработаешь.

Тихо. Свечка потрескивает, ровно сгорает. Так тихо, что лягу спать пораньше. И где тот Киров, и где та Москва? Тут даже Юрья, райцентр, так далеко, что кажется, и Юрьи-то нет. А только этот дом, тёплая печь, огонёчек у икон. И ожидание завтрашнего, даст Бог, причастия.

ПИСАТЬ О СВЯЩЕННОМ, святом, почти невозможно, и вот почему: един Бог без греха. Я грешный, я чувствую, знаю из книг, какой должна быть духовная жизнь настоящего православного, но далеко до неё не дотягиваю. А пишу. Что-то же от этого в моих писульках хромает.

Шёл в Троицкий храм молиться, а вижу как тэвешники тянут провода, кабели, ставят свет, как ходят по амвону тётки в брюках. Они-то и вовсе без тени благоговения. Но их благословили делать передачу о Пасхе в Троицком храме у раки преподобного Сергия. И кто-то увидит передачу, и позавидует нам, тут стоящим. А я не молюсь, а сетую на этих тёток.

ПИСАТЕЛЬСКАЯ БОЛЕЗНЬ. – Старичок, прочёл твою повестушку, прочёл. Сказать честно? Не обидишься? Хорошо, но боли нет. Нет боли! Значит, нет литературы. У меня это главный показатель – боль! Читаю: нет боли, отбрасываю. Не обижайся, ты не один такой. Вот и Чехова взять – сын умер, ведь это какая тема! Это ж полжизни уходит, конец света! А он с юмором, ну, что это? Идёт к лошади, рассказывает. Смешно? Стыдно! Ты согласен? – Так вещал прозаик Семён другу прозаику Евгению. – Согласен?

– Не знаю. То Чехов. Ему можно, – отвечал Евгений.

– Тогда этих возьми, ильфо-петровых: жена ушла, он мясо ночью жрёт, смешно? Какая тут боль? – вопрошал Семён.

– Но его же секут, ему же больно.

– Старичок, боль-то в том, что жена ушла к Птибурдукову! А нам смешно.

Это же какая тема! Невспаханное поле – уход жены, это тебе не «шитьё с невынутой иголкой».

– Но как – ушла жена, в квартире пусто, одиноко. Плачет даже втихомолку, – оправдывал предшественников Евгений.

– То есть тебя эта тема цепляет? Вот и возьмись, вот и опиши!

– Не смогу. От меня жена не уходила.

– Ты сказал: уехала.

– В командировку.

– Командировка? А я думал… Надолго? Представь, что ушла совсем. Проникнись! Это же читателей за уши не оттащить – уход жены от мужа, нетленкой пахнет, а я буду с другого конца разрабатывать – уход мужа от жены. То есть я ушёл от неё. У тебя буду жить. Вместе будем осваивать пласты проблемы. Ячейки общества гибнут, а мы молчим. Вся надежда на тебя и меня. У тебя боль – жена ушла, а у моей жены боль – муж ушёл. Боль на боль – это какие же искры можно из этого высечь. Одна боль – правда жизни, две боли – бестселлер. Но чтоб никакого юмора, никаких нестиранных рубашек, недожаренных котлет. Да и зачем их жарить, я сосисок принёс. Боль до глобальности! Через наши страдания к всеобщему счастью. Пэр аспера ад астра. Латынь! Начинаем страдать. У меня с собой. – Семён встряхнул портфель, в котором призывно зазвякало. – Слышишь?

Утром они встали поздно. Пили воду, ею же мочили головы.

– Чувствуешь, какая боль? – кричал Семён.

– Ещё бы! – отвечал Евгений.

– Усилим! На звонки не отвечай! Их и не будет, я провод оборвал. Все они, «бабы – трясогузки и канальи». Это Маяковский. Будем без них. Одиночество индивидиумов ведёт к отторжению от коллектива, но для его же спасения. Запиши. Потом поймут, потом оценят. У нас не осталось там здоровье поправить? Да чего ты стаканы моешь, чего их мыть? Надо облик терять, это же боль! И не умывайся. Страдай! Душа уже страдает, пусть и тело прочувствует. Надо вообще одичать. На пол кирпичей натаскаем, спать на них. И чтоб окурки бросать. Под голову полено. Нет полена? Нет? Старичок, да как же ты без полена живёшь?

Ещё через сутки Семён, сидя на полу, командовал:

– Пора описывать страдания! Не надо бумаги, пиши на обоях!

– Рука трясётся.

– Молодец, Жека, прекрасная деталь! Диктую: «Измученные, страдающие, они не могли даже удержать в руках карандаш. Вот что наделала прекрасная половина человеков». Запомни на потом. Сейчас попробую встать, и пойдём похмеляться. – Взялся за голову: – Какая боль, какая боль! Аргентина – Ямайка, уже шесть – ноль.

Выползли на площадку. Навстречу им кинулись рыдающие жёны. А за ними стоял милиционер. Они вызвали его, потому что боялись входить в квартиру. Когда они объяснили, что это была не выпивка, а погружение в тему, милиционер им позавидовал.

– То есть это значит, что так просто стать писателем? Наливай да пей? Так, что ли? Так я так тоже смогу.

Милиционер ушёл. За Семёна и Евгения взялись жёны. Вот тут-то началась боль.

ВЯТСКИЕ ВО МНЕ гены, счастье на свете есть. Хочется, как Диогену, в бочку скорее залезть. Какое счастье – молодость прошла. О, сколько зла она мне принесла.

Пуще топайте, ботиночки, не я вас покупал, тятька в Кирове у жулика чистёхонько украл. Не женитеся, ребята, не валяйте дурака: если что, бери с коровой, чтоб не жить без молока. Меня мамонька родила утром рано на мосту. Меня иньем прихватило, то и маленьким расту. Мы не здешние ребята, из села не этого, у нас дома-то гуляют веселее этого. Не от радости поются песенки весёлыя, они поются от тоски, от тоски тяжёлыя. У меня матаня есть, она селяночки не ест. Для неё все мужики распоследни дураки.