Прошлым летом в Мариенбаде — страница 2 из 2

ею же самой, уйти в Россию дорогой Наполеона не удалось. Пригвожденный к себе, он принялся было сочинять роман, но не продвинулся дальше первого предложения. "Не сделав ничего дурного, он попал под арест". Он знал эту фразу наизусть, хотя ничего более из своих писаний не помнил, а все бумаги, наброски и дневники вручил после свадьбы Максу с просьбой сжечь. Коварный Макс невинно спросил его, почему, мол, он сам их не уничтожит? Что он мог ответить? Он промолчал. Через несколько дней Макс телефонировал и сообщил, что развел из его писаний костер у друга на огороде в Нусле. Место было выбрано безошибочно - он сам когда-то работал на этом огороде, пытаясь закалить свое измученное душой тело. Больше Макса он не видел никогда.

Он смог разобрать, что было написано на ее книге: восемь лет назад он успел осилить русский алфавит. На обложке стояло имя "Герцен". Он подошел к девушке и срывающимся голосом сказал: "Ваше шпионство вынудило меня уйти. Так-то вот". Уже развернувшись, он услышал как на безупречном немецком ему ответили: "Позвольте, это вы первый начали следить за мной!" Остановился, повернулся. Она смотрела на него весело и спокойно. "Я думал, вы слишком заняты своим Герценом". Тут уж ей пришел черед удивляться, впрочем виду не подала и парировала: "А я думала, что вы слишком увлечены своей газетой". "Нет, я как раз размышлял, что сказал бы этот мизантропичный социалист, увидев в России парламент и правительство, возглавляемое либералом Набокоффом". - "Вы думаете, он был бы доволен?" - "Вряд ли". - "Я тоже так думаю". Рассмеялись. Представились. Она гордо носила греческое имя Лидия; она вообще была гордой и самостоятельной, училась в Марбурге у серьезных философов, ценила Маркса, переводила на русский какого-то французского романиста, затеявшего, по ее словам, эпопею почище Бальзака. Родители, которые остались в приморском русском городе, обеспечивали ее, но она тяготилась даже этой зависимостью и хотела остаться в Германии преподавать. Он испытал острое чувство зависти, пожалуй, алчбы, к этой молодой сильной жизни, к этой осанке, никогда не знавшей тяжести шестичасового конторского рабочего дня, к этой географической легкости, к этой серьезности. Несмотря на разницу в семнадцать лет, она знала больше и держалась увереннее его. Даже свое еврейство она переживала по-иному; он вспомнил, как за шесть лет до этого видел здесь, в Мариенбаде, знаменитого хасидского ребе из Бельцова, она осталась к его рассказу равнодушной, не совсем, по-видимому, представляя, кто это такой, а на вопрос, не собирается ли она в Палестину, усмехнулась и ответила, что предпочитает быть подданной российского императора, а не турецкого султана. Так и разговаривали: он ей про Верфеля и Майринка, "Соколов" и кайзера Карла, она ему - про Распутина и Плеханова, Гумилева и Кузмина. Да-да, конечно, он вспомнил, когда-то, в прошлой жизни, он читал удивительную повесть русского писателя с такой фамилией - про Александра Македонского. Конечно же, там были крокодилы, моча которых прожигала дерево. Он поздно спохватился, с девушками ведь не говорят о таких вещах. "О чем, о крокодилах?" - "Да нет, не о них, извините". Они болтали обо всем на свете, даже о политике, она неплохо разбиралась в международных делах и даже предположила, что Россия не покинет своего союзника - Турцию - в эгейском вопросе. "Тогда мы с вами окажемся в разных лагерях", - грустно предположил он. "Может быть, и к лучшему", - неловко пошутила она.

Разошлись уже вечером, после обеда, она спешила домой, переводить своего француза, договорились встретиться завтра у колоннады, он тоже пошел домой - писать жене, дочитывать газету, успокаивать взбунтовавшееся сердце. Уже часов в десять, облачившись в пижаму, он лег в постель и собрался на ночь глядя полистать путевые дневники Гете - единственную книгу из прошлой жизни, до которой позволял себе дотрагиваться. На улице бушевал ветер, погода была настолько скверная, что лучше всего сидеть дома, но вместо этого он почему-то вскочил, быстро оделся и вышел. На улице, ведущей к центру, было темно и пусто, и он пережил настолько необычное для Европы чувство одиночества, что это чувство нельзя было не назвать русским. В центре еще теплилась курортная жизнь, но ему не хотелось шума и света, и он свернул в первый же переулок. Идя вдоль невысоких домов, он по старой привычке заглядывал в окна. Большинство из них были закрыты ставнями, однако кое-где можно было увидеть то женщину, сидящую с шитьем в желтом круге лампы, то толстяка в подтяжках, читающего газету с каким-то оскорбленным выражением лица, то служанку, стелющую постель. Переулок заканчивался тупиком, он остановился, перевел дух и пошел назад. В одном из окон взгляд его проник между неплотно задернутыми занавесками, за письменным столом спиной к нему сидела девушка и писала. Точнее, кажется, она не писала, а переписывала что-то из книги, причем переписывала как-то избирательно, постоянно сверяясь с толстенным томом, вертикально закрепленным на специальной подставке. Ему на секунду подумалось, что девушка пишет комментарии, быть может, к Талмуду, но он тут же отогнал эту нелепую мысль. На столе, рядом с книгами, он разглядел большую фотографию молодого человека с большими грустными глазами, левой рукой он подпирал голову, указательный палец впился в щеку. На снимке был изображен, видимо, итальянец или француз, впрочем, это мог быть и еврей. Он подошел поближе к окну и постоял несколько минут. Девушка работала очень сосредоточенно, пока наконец в комнату не вошла еще одна, по-видимому, немка, миниатюрная блондинка с удивительно большой грудью. Переписчица, как назвал он ее про себя, раздраженно бросила перо и повернулась. Он узнал Лидию и догадался, что она не переписывала и не комментировала, а переводила - того самого француза. Быть может, романист и был изображен на фотографии, ему показалось, что это было бы правильно - пусть автор своим присутствием, своим благосклонным взглядом осеняет труд переводчицы. Меж тем Лидия сказала что-то очень резкое подруге, так как та вдруг погрустнела и промокнула глаза платком. То, что произошло дальше, он не забудет никогда. Лидия подошла к блондинке и поцеловала ее в вырез платья. Та подняла на нее свои мокрые глаза и обняла ее. Объятие длилось долго, по крайней мере настолько, чтобы он понял, что не спит. Влюбленные целовались, что-то шептали друг другу на ухо, потом Лидия отстранила блондинку, вернулась к столу, аккуратно сложила исписанные листки, закрыла словарь, украдкой взглянула на портрет, затем быстро подошла к окну, так быстро, что он едва успел отпрянуть. Скрип закрываемых ставень процарапал его слух, когда он уже быстро шел прочь. Рано утром он собрал чемодан и с первым же поездом уехал в Прагу. Еще через день он стоял в своем кабинете и диктовал секретарше письмо в "Богемское страховое общество Феникс".

А жена все не шла, толпа вокруг редела, пора было идти пить чай и разговаривать с соседями по табльдоту. Он встряхнулся, отогнал воспоминание, так похожее на один из его снов, и несколько раз обошел павильон с целебным источником. Августовское солнце немилосердно жгло его щегольской светлый костюм, и он опять спрятался в тени. И тут в конце аллеи он увидел жену. Она быстро шла, почти бежала, ее длинное костистое лицо выражало смятение, крайнюю степень тревоги, большой рот перекошен от какого-то страшного слова, которое она должна произнести, он немного перепугался, двинулся ей навстречу, ее некрасивое лицо, нелепая фигура вдруг вызвали у него забытую волну жалости и нежности, он схватил ее за руку, которая крепко сжимала растрепанную газету, Боже мой, дорогая, Фелиция, что случилось? что с тобой? Она посмотрела на него испуганными глазами и сказала: "Франц, война".