Пространство Готлиба — страница 35 из 56

Мать попыталась было что-то добавить еще, но отец перебил ее властно и сказал свой приговор:

– Уже через три дня ты умрешь. Дело только за тем, какую казнь я тебе изберу.

Сердце мое замерло от отцовской строгости, я натянул на голову жаркие простыни и задышал от нехватки воздуха песчаным шакалом. Я жмурил глаза до красных разводов и представлял себе эшафот, на который уже в воскресенье возведут мою мать – великолепную красавицу с рыжей кожей. Мне представлялось, как государственный палач взмахнет своим блестящим топором, отделит золото волос и бирюзу глаз от еще горячего тела, сложит эти драгоценности в ржавую от крови корзину и унесет на съедение собакам.

От этого видения, разрываясь между любовью к матери и солидарностью с отцом, я завыл тихонечко под простынями и горячечно зашептал:

– Мамочка! Я люблю тебя, моя мамочка!

Я дотронулся до правой ноги, ощупал ее и, убедившись, что на пальцах действительно отсутствуют ногти, вновь зашептал:

– Я люблю твои мягкие губы, мамочка, я обожаю твои полные руки и твою частую строгость! Прощай, моя любимая мамочка!..

Той ночью я заснул весь заплаканный, но ни до этого и никогда впредь я не спал так крепко и покойно.

Русской императрице придумали казнь особую. На дворцовой площади установили шест высотой в двадцать пять аршин со стальным кольцом на конце, через которое пробросили толстую веревку. Внизу, под шестом, расположили вертикально острые бамбуковые колья с бронзовыми наконечниками.

Народ на казнь был приглашен обыкновенный, еще за два часа до действа площадь бурлила всяческими разговорами.

– Ах, стервь! – поддерживало приговор большинство. – От Эль Калема понесла!.. Так ей и надо! Сбросить ее с шеста, суку!

Кое-кто был не согласен с таким оборотом дела и был сторонником независимой иностранной экспертизы для установления отцовства, но такие предпочитали вслух не высказываться, держась от греха подальше.

– Тебе не надо выходить на площадь! – сказал отец, одетый в траурный костюм с белым жабо.

– Я хочу! – твердо произнес я и вышел на балкон, украшенный черными лентами.

Вслед за мною явился народу и Император Российский, вызвав бурю приветствий. Он прокашлялся в громкоговоритель, свернутый раструбом из жестяного листа, и оповестил откровенно:

– Мне очень тяжело делать то, что приходится сотворить сегодня. Но у меня нет другого выхода, как поступить так и только так. Инна Ильинична Молокова, ваша государыня, моя жена… – говорил отец хрипло, – она… она… – Он набрался мужества и докончил:

– Она была любовницей Эль Калема и понесла от него наследника нашего государства Аджип Сандала!

Навстречу этим признаниям народ слаженно ахнул, хотя все об этом знали уже накануне, но не ахнуть не могли, выражая тем самым уважение к императорской драме.

– Повелением моим, волей моей, – голос отца окреп и был слышен даже на небесах, – ради государственного блага и народного спокойствия я приговариваю свою жену, Государыню Российскую, к смертной казни через сбрасывание с шеста на бамбуковые колья!

Раздалась барабанная дробь, исполняемая на кожаных барабанах мусульманскими барабанщиками, и из недр дворца, через железную дверь, в сопровождении двух охранников с секирами на плечах, одетая в белую хламиду, явилась на площадь моя мать.

Она была бледна, но вымытые волосы, сияющие на солнце золотом, делали ее бледность благородной. Мать шагнула на булыжник, гордо окинув взором окрестности, перекрестилась грациозно, и народ, пораженный ее неземной красотою и смелостью перед страшной смертью, рухнул в гробовой тишине на колени.

Она прошествовала к месту казни самостоятельно, а я смотрел на нее с любопытством, и не было в моих глазах жалости, лишь нарастающая жадность до предстоящего зрелища.

Откуда-то из народных недр вышел к лобному месту палач и, поклонившись императорскому балкону, по высочайшему знаку начал процедуру. Он что-то шепнул моей матери, видимо, ободрил как мог, затем поддел острым ножом тесемку на шее императрицы, и хламида, укрывающая наготу от солнца, скользнула тяжелыми складками в площадную пыль.

Вторично за сегодняшнее утро раздалось всеобщее "ах", и ослепленное женской красотою мужское население засмущалось и ненадолго отвело глаза. Женщины же тихонько завидовали, но, впрочем, совсем незначительно, так как красоту должны были вот-вот извести навеки.

Астролог и звездочет Муслим, второй раз увидевший рыжую женщину голой, вновь затвердел животом и решил сразу же после казни войти в спальню своих жен необузданным жеребцом.

Я был горд за мать. Она была великолепна в своей последней минуте.

Палач завел ей руки за спину, обвязал кисти веревкой и под звуки нарастающей барабанной дроби потянул за узлы торжественно, как удостоившийся поднять на флагшток государственную символику.

Руки Инны Ильиничны вывернулись в суставах, она искривилась в лице от боли, ноги оторвались от булыжной площади, и медленно, живым флагом ее тело заскользило ввысь.

Поднятие на шест было долгим для матери и мгновенным для вечности. Несчастная так и не потеряла сознания до конца своего путешествия и, вознесенная на вершину, продолжала еще взирать вниз, встречаясь иногда взглядами с отцом и мною. Отец в такое мгновение отводил глаза и часто моргал белесыми ресницами, стряхивая маленькие слезы на белое жабо. Я же встречал материнский взгляд мужественно, не отводя глаз, пока сама родительница, не выдержав, не моргала угасающей бирюзой.

И вот наконец вывороченные руки императрицы достигли металлического кольца, палач укрепил внизу веревку и принялся шуршать лезвием кривого ножа о точильный камень. Делал он это для виду, так как нож был острым, словно бритва, но и у палача есть свои ритуалы, площадным театром завораживающие публику.

Под шестом появились и двое других необходимых участников казни – священник, крестящий перстами смертницу, воздетую к небу, и лекарь Кошкин, всем лицом скорбящий предстоящему.

Закончив истончать нож, палач выпрямился и воззрился в сторону балкона. Отец глубоко вздохнул и махнул рукой. Посредник между жизнью и смертью в мгновение чиркнул кривым лезвием по веревке, и мать, полетела вниз. Ее полет не был красивым, не было в нем птичьей грациозности. Ее падение было столь стремительным, что третье народное "ах" слегка запоздало и стало эхом ударившегося о землю тела. Рыжая кожа проткнулась в нескольких местах, а разрезанные бронзовыми наконечниками внутренности брызнули в воздух кровью.

– Ее-е-е-а-а-а! – пронесся над площадью павлиний крик. – Ее-е-е-а-а-а!

И было в его оповещении столько горя и боли, что стоящий на коленях народ заплакал навзрыд, прощаясь в мучениях совести со своей государыней.

Откуда взялась царская птица на площади, никому не было известно. С момента моего рождения и умерщвления осточертевшего крикуна, павлинов в России не объявлялось. Их не заводили из-за красивой никчемности, и этот, один орущий во всей площади, вызвал всеобщее недоумение.

– Е-е-е-а-а-а!!! – разносилось в пространстве.

Распустившая свой хвост птица бегала по кругу, постепенно сужая его, приближаясь к умерщвленной императрице. Достигнув окровавленного лобного места, птица остановилась над изуродованным телом, заклекотала утробно и, прикрыв труп своими прекрасными перьями, перетопталась по нему чешуйчатыми ногами.

Со стороны это действие могло показаться непристойным, но оно было столь кратким, что никто, кроме меня, не обратил на него внимания. Затем павлин собрал свой хвост в пучок и зашагал прочь от смертоносного бамбука. Он шагал в сторону императорского балкона и смотрел на меня бирюзовыми глазами. Возле самого подъезда птица повернулась на девяносто градусов и, наклонив голову почти до земли, побежала с площади вон. Отталкиваясь от булыжника мощными ногами, она в несколько шагов достигла народного кольца и, перепрыгнув его легко, исчезла в жарких песках.

Лекарь Кошкин для проформы осмотрел тело убиенной и, забравшись пальцами под глазное яблоко, констатировал смерть легким кивком головы в сторону императорского балкона.

От созерцания казни астролог и звездочет Муслим лишился на всю последующую неделю способности радовать своих жен восставшей плотью и был удручен очень.

В момент снятия материнского тела с бамбуковых палок кто-то закричал из толпы:

– И ублюдка ее бросить с шеста!

– Правильно! – поддержали многие.

– Не потерпим Эль Калемовского отродья! На куски его разорвать!

Сначала я не понял, что эти крики относятся ко мне, но встретившись с отцовским взглядом, наполненным печалью, я вдруг осознал, что нахожусь совсем рядом с коротким полетом и что лишь чудо способно спасти меня от адского путешествия.

А к балкону неслось враждебное:

– Смерть Аджип Сандалу!

– Вспороть выродку брюхо!!!

Я растерялся от такого напора и смотрел на отца недоуменно. Лицо же родителя выражало борьбу противоположных решений и пугало неизвестностью. Император подергивал бакенбардой и морщился от криков оголтелой толпы.

– Смерть Аджип Сандалу! Смерть!!!

– Иди в свою комнату, – приказал отец, и я, не заставляя повторять его дважды, скрылся в прохладных недрах дворца.

На следующий день он призвал меня в свой кабинет и, усадив напротив, сказал:

– Завтра, ранним утром, ты уедешь.

– Куда? – спросил я.

– Ты поедешь в Европу.

– Что я буду там делать?

– Ты будешь жить в Париже простым смертным, имея лишь средства на скромное существование в течение нескольких лет.

– Я поеду один?

– Нет.

Отец хлопнул в ладоши, и в кабинет вошла девушка лет семнадцати. Она была абсолютно черной, с большой кудрявой головой.

– Ты поедешь с ней. Это твоя новая нянька.

– Она негритянка? – с удивлением спросил я.

– Папуаска, – уточнил отец. – Я купил ее, когда тебя не было на свете. Она жила и воспитывалась в Европе, а потому с ней ты не пропадешь.

– Как ее звать?

– Настузя, – ответила девушка и, улыбнувшись, слегка поклонилась.