Пространство и время — страница 4 из 22

«Нет же, — спорил Ваганов, — есть время, есть пространство, все есть! Как это — нет ни времени, ни пространства? Разве здесь пустота, разве нет меня здесь? Разве они не  т а м? Если это не пространство, то что же? А время? Вот сейчас вечер, а бывает еще день… Вот луна, а днем ее нет… Разве это не время?..»

Но он знал, что никто не слышит его слов, его негодования и протеста против лжи. Все, что окружало его, казалось ему чуждым, враждебным, потому что ниоткуда не было помощи. Он смотрел на деревья, кусты, луну, т у д а, понимая, что все это и есть пространство и все это он видит, ощущает  с е й ч а с, в эту минуту, но когда он слишком сосредоточился на этом, то перестал что-либо понимать, а только лихорадочно твердил:

«Все равно все есть! И пространство и время! Я вам докажу, докажу!..»

Он побежал по тропинке, не оглядываясь и ничего не видя перед собой, запинался, падал, вставал и снова бежал… Ему казалось, что он доказывает молча, что это у него в висках громко и четко стучит, а на самом деле он почти во весь голос кричал, что пространство и время есть!..

Пришла пора выпускных экзаменов; товарищи Ваганова сосредоточились на единственной мысли: хорошо сдать, а он вдруг почувствовал в себе странную особенность — делать одно, но думать другое. Он тем более жил этим двойственным состоянием, что отца его перевели весной на Урал, мать уехала с ним, Ваганов же остался в Малаховке оканчивать школу.

Теперь один он мог без всякого внешнего, со стороны родителей, воздействия сдавать экзамены — и в то же время быть в умственном своем напряжении как бы впереди школьных испытаний, за их чертой.

Он пытался понять природу пространства и времени, не зная ни отвлеченного анализа, ни практического метода, не умея даже из пяти конкретных выводов, имеющих точки соприкосновения, выделить один ни путем синтеза, ни путем анализа. Способность мыслить абстрактно — это прежде всего конкретное мышление с одновременным отвлечением от конкретного. Но он, уходя от конкретного, не понимая его как главное в цепи собственных вопросов, не понимал и тщетности своих попыток.

Он измучился.

И лишь позже, когда он поступал уже, в энергетический институт, один из студентов посоветовал ему почитать Энгельса.

Энгельс Ваганова потряс. В его полемическом, воинствующем письме он сумел расслышать мягкий, добрый голос человека, который по собственной воле пришел ему на помощь. Всем, кому было нужно, Энгельс рассказывал необходимое, поправлял, советовал, спорил — а когда он особенно едко высмеивал врагов, Ваганов смеялся и хлопал в ладоши…

На «Ждановской» Ваганов вышел из метро и, купив билет до Малаховки, отправился на железнодорожную платформу.

Был совсем уж поздний вечер, электрички ходили редко, и Ваганов, стоя на открытой платформе, на осеннем ветру, продрог. Но это для него ничего не значило, наоборот, он нашел в этом какую-то прелесть: пусть продрог, зато скоро сядет в электричку, будет смотреть в окно и думать о той, к кому ехал.

И даже не знал он, там ли она еще, в тех ли, незабываемых им краях живет, но надеялся, что там, иначе бы зачем он ехал? И когда он смотрел, как ветер, словно вырвавшийся откуда-то, подхватывал с платформы желтые скрюченные листья, рвал и кидал их вверх и как листья, попав в свет луны, золочено взблескивали, искрясь, то почему-то именно это успокаивало его в мысли, что она там, в Малаховке, нигде больше.

Плавно подкатила электричка, и Ваганов, войдя внутрь, устроился в углу, там, где потемней, чтобы лучше виделось в окно. Он заметил, как фонари на платформе совершенно без толчка поплыли в сторону Москвы, замелькали… и пошли уже деревья, кусты. Он знал, что если смотреть и думать о деревьях днем, то они желтые, ну а каковы они теперь? И — привычным представлением — он хотел ответить, что такие же желтые, но разве так это было? Ночь изменила их цвет, блики на окне не давали вглядеться в деревья… И выходило, что цвета никакого нет, а есть блеск.

«Но зачем мне это?»

И как только спросил себя так, то начал думать серьезно, чем он жил и чем мучился последние годы. Все, что было и происходило с ним в эти годы, все, конечно, шло от любви, и у этой любви был собственный путь развития.

Три года он думал о времени и пространстве, и думал для того только, чтобы написать стройную, толковую и никому не нужную, как говорит Лена, работу, а потом спросить себя: для чего же, для чего? — и ответить: не знаю. Но пройдет время, год, еще год — и снова поймешь, что смысл во всем был, только не тот, пожалуй, какой виделся прежде. Если он любил, то работа его была продолжением любви, борьбой за любовь, — разве не так? — и отвечал теперь, усмехаясь: пожалуй, что так. И потому усмехался, что понял все это не тогда, не три, не два даже года назад, а совсем недавно.

Да, прошло еще три года, прежде чем он понял, что, раз полюбив, он не мог уже разлюбить, а раз так, то, что бы ни представляла собой его нынешняя жизнь, в ней нет смысла, ибо в ней нет любви. Это одна сторона. Но вторая сторона как раз в том, что любовь в нем жива, но не к тому человеку, с кем жил, а к другому, который — что теперь? кто теперь? Для того он и ехал, чтобы ответить, сказать себе.

В самом деле, шесть лет упорно боролся, но не с призраками ли боролся? А если нет, то с чем же? С самим собой? Да, отчасти так, но неужели борьба с собой имеет такую цену? То есть неужели, пока боролся за любовь и понял, что любит как будто навечно и что без любви жить нельзя, неужели за это и нужно потерять любовь навсегда? Для того ли вновь открыть ее в себе, чтобы потерять уже наверное?

Неужели он пришел к этому?

Нет, пока он пришел к более простому: раз он должен был ехать к ней, искать и найти ее, он и ехал. Теперь ехал к ней.

К ней, к ней… Это была правда.

Он попытался представить Майю, какая она сейчас, и представить не мог. Перед глазами стояла та, прежняя она: смеющаяся, с тревожными большими глазами, в белой блузке и белых чулках… И такая она (что прежде, что теперь) жила в нем, такой он посвятил тысячи сомнений, тревог, заблуждений, истин… Такую ее, забывая то на миг, а то и надолго, он вновь обретал в своей памяти, как только начинал задумываться: зачем живет, кого любит, к чему идет…

Когда он услышал: «Малаховка», то испугался не столько того, что мог бы проехать, сколько самого себя. Он выскочил на перрон и, замерев всем существом своим, спросил себя: «Неужели я все-таки здесь? Неужели приехал к ней?..»


Впервые Лена назвала его «предателем» спустя год после смерти Лидии Григорьевны.


Лидия Григорьевна, мать Лены, в ссорах между дочерью и Вагановым почти всегда брала сторону зятя. Это была спокойная, тихая женщина, с добрыми глазами, ровным голосом; особенной чертой ее характера была врожденная тактичность, способность внимательно слушать человека, а главное — с полуслова понимать его. Муж ее, Ленин отец, погиб в сорок пятом году на Дальнем Востоке, куда его направили сразу после победы над Германией. Долгое время Лидия Григорьевна жила с дочерью в небольшой комнатке на Арбате, работала кассиром в кинотеатрах, мечтала об отдельной квартире. В шестидесятых годах (в то время еще неохотно вступали в кооператив) она рискнула, внесла первый взнос, а ровно через год они с дочерью въехали в однокомнатную светлую квартиру. Когда Лидия Григорьевна умерла, через два года после свадьбы дочери, квартира была переписана на Ваганова и Лену.

Иногда Ваганов разговаривал о пространстве и времени и с Лидией Григорьевной. Она внимательно выслушивала его, соглашалась с ним почти во всем, лишь изредка делая незначительные замечания, — и Ваганов с радостью сознавал, что она в самом деле хороший собеседник: замечания ее были всегда по существу.

А Лена, прожив с Вагановым полтора года, начала относиться к его размышлениям со все возрастающей снисходительностью, порой с откровенным пренебрежением. Она никак не могла поверить, что он способен думать об одном и том же в течение нескольких лет, — это становилось глупым, навязчивым. Правда, она не говорила ему об этом, боясь обидеть, но часто теперь при разговорах усмехалась или уходила на кухню, не дослушав рассуждений Дмитрия.

— Не обращай ты на нее внимания, — чаще всего говорила Лидия Григорьевна. — Ветреная девчонка, ничего-то ее не интересует… Как ты сказал: время — это не только изменения сами по себе, но и?..

И Ваганов, забыв обо всем, продолжал развивать мысль для Лидии Григорьевны. Опытное женское чутье подсказывало ей, что все эти вопросы занимают Ваганова не праздно, что он чем-то мучится, ищет каких-то решений, выводов, что это не прихоть его, но необходимость так жить, так думать. То же самое она старалась внушить дочери, когда выдавался случай, но, кроме ссор с Леной, из этого ничего не выходило.


Ваганов продолжал писать главы записок. Однажды, прежде чем выложить свои мысли на бумагу, он сел против Лены и по обыкновению взволнованно и искренне долго рассказывал ей о своих раздумьях. Он не замечал, что Лена на этот раз с каким-то особенным равнодушием относилась к его словам, потом в ее взгляде появилось заметное нетерпение, было похоже, что ей хочется возразить, сказать что-то важное, сильное, обидное, но она, как бы ни хотелось ей этого, этого же боялась.

— Итак, — продолжал Ваганов, — время как процесс изменений есть еще и движение вообще. И хотя Энгельс различает, кажется, понятия: движение и время, тем не менее время — это движение как таковое. Удивительно и то, что мы не только ориентируемся во времени с помощью конкретных изменений, но и пользуемся абстракциями для фиксирования этих конкретных изменений. Именно: что такое час? Это человеческая конкретизированная абстракция, нужная нам для того, чтобы в абстрактной форме фиксировать конкретные изменения нашей жизни. Ну, как?!

И потому именно, что последние слова Ваганов произнес с какими-то торжествующими нотками в голосе, с чувством победы над чем-то и кем-то, Лена не выдержала: вспыхнула, резко встала и срывающимся, тонким голосом выдохнула: