Пространство и время — страница 8 из 22

ВРЕМЯ ТВОЕЙ ЖИЗНИ

Женщина, которая приснилась Бахолдину, была в белом халате; она наклонилась над ним и сказала, что-то. Бахолдин испугался, зашептал: «Уходи, уходи…», она усмехнулась: «Ну, мы с тобой еще встретимся…» — и ушла. Тут Бахолдина словно толкнули, и он проснулся.

А проснувшись, ничего не увидел вокруг, потому что было темно. Правой рукой Бахолдин потянулся к стулу, где лежали папиросы и спички, но ни спичек, ни папирос там не оказалось. «Ага… — начал думать Бахолдин. — Вон что…» И поневоле вспомнилась женщина, которая приходила к нему во сне: что такое сказала она ему? Ведь он видел, как она наклонилась над ним, видел и помнил, как шевелились ее губы, произнося какие-то слова. Но что это были за слова? О чем? И отчего так тревожно и неспокойно теперь на душе?

Но как ни мучился, как ни напрягал и ни ругал свою память Бахолдин, так ничего и не смог вспомнить.

Еще полежав, он понял, что теперь уже не заснуть. Он вздохнул и сказал себе: ну нет! Встал, подошел к окну и, отворив его, почувствовал влажный и нежный ветер с реки… Вдохнул и раз, и два, и три, и, казалось бы, так хорошо дышать им вечно, чистым и свежим воздухом, но нет — хотелось как раз закурить. «В самом деле, где же папиросы?» Вернулся к стулу, теперь уже различая силуэты предметов в комнате, левой рукой взялся за брюки и встряхнул их крепко — брякнули в коробке спички. Бахолдин застенчиво улыбнулся, быстро вытянул из кармана спички и пачку папирос. «Ведь не выкладывал я вчера ничего, ни спичек, ни папирос этих проклятых…» — подумал он и даже рассмеялся, вспомнив, что женщину, которая приходила к нему во сне, он и обвинил в воровстве…

Каких только снов не видывал Бахолдин за свою жизнь, но этот-то чем так мучителен? Чем так тревожен? А может, женщина сказала ему что-то такое, в чем была отгадка всего трудного в жизни Бахолдина? Отгадка той сложности, в которой он, казалось ему, уже давно запутался.

И он, попыхивая папиросой, начал ходить из одного угла комнаты в другой, но чем больше ходил и думал, тем большее чувствовал неудовлетворение…

Он включил свет, оделся и вышел из комнаты… В коридоре, на стуле у выхода из Дома приезжих, дремал белесый старичок дежурный; когда Бахолдин проходил мимо, он очнулся, зевнул и спросил:

— Куда это вы? Ночь…

— Так… — ответил Бахолдин. — Не спится что-то…

Старичок взглянул на него как бы вопросительно: мол, отчего это может не спаться здоровому, молодому еще мужику? — но вопроса никакого не задал, только вздохнул.

Бахолдин пошел к реке. Он любил бывать в Нижнем-и-Верхнем Поле — широком, по обе стороны от реки раскинувшемся поселке. Сейчас, как и всегда, когда вызывали его из Трех Проток в Нижнее-и-Верхнее Поле — в контору леспромхоза, на совещание или производственное собрание, Бахолдин ощущал в груди какую-то странную, немного с болью, надежду.

Нижнее-и-Верхнее Поле! Кому понять, какое значение, какую сладость могут иметь эти бесхитростные слова! Нижнее-и-Верхнее Поле — это место, откуда за каких-нибудь два — два с половиной часа маленький, тщедушный, но прекрасный «кукурузник» может поднять Бахолдина в небо и унести в невидимую и неслышимую отсюда родную Тюмень.

Бахолдин вдруг закашлялся, бросил папиросу в сторону и огляделся. Ночь над Нижним-и-Верхним Полем, с редкими-редкими звездами, была темна, и тем не менее далеко вокруг было все видно, то есть и лес вдали у горизонта, и река внизу, и на откосе вправо виден был одинокий, огромный кедр, и на воде, у пристани, качались тени катеров, лодчонок и одного РТ. И Бахолдин любил все это, любил не как родину, где родился и где оттого все мило, знаемо и прекрасно, а как чужой, но понятный и прочувствованный до глубины души край… Это и было любовью к тому, чем живешь и где движешься, и где обтекает тебя каждою частью, каждою своей малостью время твоей жизни…

И так вдруг захотелось Бахолдину в Тюмень — к бывшей своей жене Валентине и детям-двойняшкам… так захотелось поделиться с ними ощущением бесценности жизни! Ему, конечно, совсем не хотелось сейчас вспоминать плохое и горькое, что было в их отношениях с женой, да и не та была минута, чтобы вспоминать это… А между тем, почему же он все-таки здесь, далеко от Тюмени, далеко от жены и детей? Не оттого ли, что было ему несладко с Валентиной и что в конце концов он не выдержал, подал на развод. А потом, чтобы забыться и — самое главное — не быть с ней в одном городе, не мучиться ощущением ее постоянного присутствия рядом с ним, — а это было глубокое и действительно мучительное ощущение, — он уехал из Тюмени на рейд Три Протоки и оказался здесь, разумеется, желанным специалистом, и вот уже почти полгода работает на рейде техническим руководителем, техноруком… Но ведь как он любил Валентину, как трудно было ему здесь без нее, одному…

Он любил ее, может быть, с первой минуты, как увидел… И уже тогда, в ту первую минуту их встречи, она рассмеялась, видя, как странно, растерянно смотрит он на нее — так смотрят, наверное, лишь тогда, когда вдруг встречают то, что хотят давно увидеть, давно встретить… И так было всегда — и в первую встречу, и позже, во все другие встречи, — она смеялась над ним… И это было не столько страдание для него, сколько ясное, горькое осознание того, что она не воспринимает его всерьез, что он для нее ничего не значит… Он ходил за ней — всегда как бы в стороне, ни на что не надеясь, ничего не только не требуя, но ничего для себя и не ожидая хорошего… Ему было больно, конечно, чувствовать ее безразличие… а потом, когда он узнал, что Валентина — еще студентка тогда — встречается со взрослым мужчиной, инженером из техотдела одного НИИ, и что не просто встречается, а любит этого мужчину, он почувствовал совершенную безнадежность своего положения. Но вдруг случилось, что жизнь как-то закрутилась, завертелась, все смешалось и перепуталось в ней, инженер неожиданно, уже после того, как сделал Валентине предложение, куда-то исчез, как бы растворился в необъятности мира, и Валентина сделалась сама не своя, обезуметь не обезумела, а просто возненавидела весь белый свет… и в этой своей ненависти к миру она неожиданно, с каким-то тайным злорадством вспомнила о Бахолдине и пришла к нему… и приказывала… и диктовала… Она вышла за него замуж из чувства презрения ко всему светлому и чистому — самое главное, из презрения к любви, а потом все время помыкала Бахолдиным, унижала его, насмехалась над его чувствами, над его верой в любовь, над его верой в возможность счастья, а позже, когда родились двойняшки, — над его верой в возможность семейного счастья… А ведь Бахолдин верил во все это даже сейчас! Верил обостренной верой, обостренным чувством. И потому ему страстно хотелось сейчас полететь в Тюмень, к детям, хотелось, чтобы Валентина поняла что-то такое, что так ощущает он сам, бывший ее муж, чтобы закончилось всякое неуважение, нелюбовь, подавленность, унижение…


Он достал папиросу и вновь закурил, и начал потихоньку отходить от восторженного состояния… И пошел дальше, к той троне, по которой хотел спуститься с высокой кручи к низкому берегу реки… Шел и почти ничего не видел, но ноги сами шагали уверенной дорогой, как будто были у них глаза, и Бахолдин слушался их. Когда он был уже над обрывом, то не увидел его, а лишь почувствовал, как внутри сделалось пусто и жутко, значит, и внизу точно так же: пусто, жутко… Тогда он, зная дорогу, пошел краем-краем обрыва влево и так шел до тех пор, пока не почувствовал, что уже спускается вниз и что-то уже есть над, а не только под ним. Он остановился и посмотрел на реку, и теперь увидел, что катера и РТ — вовсе не тени, а большие, мутные судна. Он побежал вниз, испытывая приятный страх, приятный потому, что знал, что ничего, конечно же, с ним не случится… И когда стоял уже в самом низу, рядом с узкоколейкой, по которой шмыгают с утра красные от восходящего солнца дрезины, то задрал голову кверху, туда, к Нижнему-и-Верхнему Полю, откуда спустился, и увидал, что луна появилась… и рассмеялся молча. Не луна то была, а огромный желтый квадрат его окна, где полыхал из-за темной ночи особенно яркий, не выключенный им электрический желтый свет… Он хотел уже сказать что-нибудь радостное, звонкое на этот счет, как вдруг далекий, мелкий перестук нарушил недвижную тишину… Бахолдин ускорил шаг и шагал так к пристани, будто настраивал ухо на шум: шагнет, остановится, повертит головой — и дальше. А потом, конечно же, догадался: снизу, с тех мест, быть может, где и он теперь живет, идет вверх моторная лодка, и по бою винта о воду Бахолдин начал отгадывать, каков же мотор: «Ветерок», «Вихрь» и т. п. И когда был он уже на пристани и стоял на дебаркадере, вглядываясь в темень, то мотор почувствовал окончательно: «Москва».

А вскоре тяжело и медленно мимо Бахолдина прошла лодка. Ему показалось, что в лодке браконьеры или, по крайней мере, люди, которые не имеют права идти сейчас вверх по реке, и тогда хорошо, что он, Бахолдин, как будто сторож покоя, сейчас, здесь, на месте, охраняет все. И правда, в лодке увидел он двух мужчин в брезентовых плащах, замахал на них, закричал Бахолдин. А шум мотора теперь был сильный, широкий в объеме, так что вряд ли слышали браконьеры Бахолдина. А он, испытывая сладость какую-то от своего крика, уже во всю мощь пытался догнать людей своим криком и кричал по слогам: «Бра-конь-е-ры! Бра-конь-ерры!..» Но те проходили мимо, даже не шевельнулись ни разу. И чем дальше уходили они, тем, казалось, громче был крик Бахолдина, громче и непонятней ему самому… и вдруг с высоты откуда-то, видать с РТ, раздался заспанный голос:

— Эй ты! Чего орешь здесь?!

— Чего? — спросил Бахолдин, обрадовавшись и перестав кричать вслед уже почти исчезнувшей лодке.

— Чего, говорю, орете здесь? — Голос перешел на «вы», приняв Бахолдина, по-видимому, за какого-нибудь начальника.

— Да вон… — показал Бахолдин рукой. — Браконьеры!..

— Какие, к черту, браконьеры, — проворчал голос, но уже примирительно. — Шли бы лучше спать… Есть где спать-то?