Простые смертные — страница 2 из 6

[29]

1991 год

13 декабря

– Громче, тенора! – велел хормейстер. – Заставьте свои неподвижные диафрагмы дрожать! Вверх-вниз, вверх-вниз, мальчики! Дисканты, не шипите! Не нажимайте так на «ссс» – вы все-таки не отряд голлумов[30]. И не цыкайте, уберите эти звонкие «ц». Эйдриен – если ты можешь взять верхнее «до» на фразе «не плачьте больше, о печальные фонтаны», значит, сможешь взять его и здесь. Еще раз и бодрее. И раз, и два, и…

Шестнадцать ушастых, как летучие мыши, хористов Королевского колледжа[31], патлы которых давно не знали ножниц парикмахера, и четырнадцать преподавателей выдохнули в унисон…

О той, что так прекрасна и светла,

Velut maris stella[32]

Бенджамин Бриттен, «Гимн Деве Марии»[33]. Эхо дивных голосов разлилось под роскошным куполом и обрушилось на россыпь зимних туристов и немногочисленных студентов, сидевших перед алтарем прямо во влажной верхней одежде. Для меня Бриттен – композитор, действующий как бы наудачу: иногда он излишне многословен и кажется даже нудным, но иногда, словно набравшись сил после плотной трапезы, он словно привязывает твою дрожащую, корчащуюся душу к мачте и хлещет ее своими яростными возвышенными звуками…

Светлей, чем свет дневной,

Parens et puella[34]

Когда выдавалась свободная минута, я размышлял, какую музыку хотел бы слушать, лежа на смертном одре в окружении целой стаи взволнованных сиделок. И ничего более ликующего, чем «Гимн Деве Марии», мне в голову не приходило; меня, впрочем, беспокоило одно: когда придет это великое мгновение, диджей Бессознательное снова включит в моей голове это дурацкое «Gimme! Gimme! Gimme!» (из «A Man after Midnight»)[35], и тут уж у меня точно не будет возможности исправиться и послушать нечто более торжественное. Мир, заткнись, ибо звучит один из самых великолепных музыкальных оргазмов:

Со слезами взываю я к Тебе, не оставь меня,

Богородица, моли за меня Сына своего…

У меня даже волосы на затылке зашевелились словно от сквозняка. А может, кто-то и впрямь на них подул? Например, она, та дама, что сидит через проход от меня? Вообще-то, ее там только что не было… Тоже глаза закрыла и словно пьет музыку, как и я. На мой взгляд, ей было сильно за тридцать… волосы – цвета ванили, кожа – цвета сливок, а губы – как божоле; скулы высокие и такие острые, что можно обрезаться. Ее гибкая фигура отчасти была скрыта теплым темно-синим пальто. Кто она? Покинувшая сцену русская оперная певица-иммигрантка, ожидающая своего спутника? Разве угадаешь – это же Кембридж! Но внешность у нее на редкость аристократическая…

Tam pia[36],

Что я могу прийти к тебе…

Мария…

Пусть она останется после того, как хор строем удалится. Пусть повернется к молодому человеку, сидящему через проход, и шепнет: «Разве не было это дыханием Рая?» Пусть мы с ней обсудим симфонические интерлюдии к «Питеру Граймсу» и «9 симфонию» Брукнера[37]. Пусть мы избежим разговоров о ее семейных проблемах, пока будем пить кофе в «County Hotel». Пусть кофе превратится в форель и красное вино, и к черту мою последнюю кружку пива в Михайловом триместре[38] с ребятами из «Берид Бишоп». Пусть мы с ней поднимемся по застеленной ковром лестнице в уютную квартирку, где мы с матерью Фицсиммонса резвились в течение всей «недели первокурсников». Ф-фу! Мой Кракен[39], кажется, пробудился в трусах. Все-таки я – молодой мужчина двадцати одного года от роду, и уже минимум десять дней прошло с тех пор, как я в последний раз ложился в постель с женщиной, так чего же вы от меня хотите? Только меня вряд ли удовлетворит всего лишь наблюдение за красивой женщиной. Ого! Ну-ну-ну! Похоже, и она исподтишка за мной наблюдает. Я сделал вид, что рассматриваю «Поклонение волхвов» Рубенса, висевшее над алтарем, и стал ждать, когда она сделает первый шаг.


Хористы удалились, но женщина осталась сидеть. Какой-то турист нацелился было увесистой камерой на картину Рубенса, но гоблин-охранник тут же рявкнул: «Со вспышкой нельзя!» Пространство перед алтарем постепенно опустело, и гоблин вернулся в свою будку возле органа. Текли бесконечно долгие минуты. Мой «Ролекс» показывал уже половину четвертого, а мне еще надо было довести до ума эссе о внешней политике Рональда Рейгана. Но эта волшебная богиня сидела в шести футах от меня и явно ждала, что первый шаг сделаю все-таки я.

– У меня всегда такое ощущение, – сказал я, обращаясь к ней, – что наблюдение над тем, сколько крови, пота и слез тратят хористы, отделывая ту или иную вещь, способно только углубить тайну музыки, а отнюдь не приуменьшить ее. Вы не находите, что в этом есть некий смысл?

– Пожалуй, да – для студента последнего курса, – с улыбкой сказала она.

Ах ты кокетка!

– А вы аспирантка? Или, может, преподаватель?

Она опять улыбнулась призрачной улыбкой:

– Разве я так академично одета?

– Конечно, нет! – горячо возразил я. В ее тихом голосе мне чудилась некая французская округлость звуков. – Хотя, по-моему, мучить студентов вы умеете не хуже самых маститых академиков.

Сделав вид, что не заметила намека, она сказала:

– Я просто чувствую себя здесь как дома.

– Я тоже. Почти. Вообще-то я учусь в Хамбер-колледже, это всего несколько минут отсюда пешком. Третьекурсники в основном живут не в кампусе, но я стараюсь почти каждый день сюда забежать и послушать хор, нам это разрешают.

Она насмешливо глянула на меня: Кто-то старается не терять времени даром, верно?

Я выразительно пожал плечами: Завтра я вполне могу и под автобус попасть.

– И что же, учеба в Кембридже вполне соответствовала вашим ожиданиям?

– Если вы как следует не воспользуетесь Кембриджем, значит, вы и не заслуживали того, чтобы здесь учиться. Эразм, Петр Великий и лорд Байрон – все они жили в том же кампусе, что и я. Это исторический факт. – Черт возьми, но я люблю действовать! – Я часто думаю о них, лежа в кровати и глядя на тот же потолок, каким он был и в их времена. Вот что такое для меня Кембридж. – Это был не раз испытанный на практике способ познакомиться с женщиной. – Меня, между прочим, зовут Хьюго. Хьюго Лэм.

Инстинкт подсказывал мне, что не стоит и пытаться пожать ей руку.

В ответ она одними губами произнесла:

– Иммакюле Константен[40].

Господи! Ну и имечко! Ручная граната из семи слогов.

– Вы француженка?

– На самом деле я родилась в Цюрихе.

– Я обожаю Швейцарию. И каждый год езжу кататься на лыжах в Ла-Фонтейн-Сент-Аньес: там у одного моего друга есть шале. Вы знаете это место?

– Когда-то знала. – Она положила на колено руку в замшевой перчатке и спросила: – На чем вы специализируетесь, Хьюго Лэм? На политике?

Ничего себе!

– Как вы догадались?

– Расскажите мне, что такое власть, как вы ее себе представляете.

Мне и впрямь показалось, что Кембридж я уже окончил.

– Вы хотите обсудить со мной проблему власти? Прямо здесь и сейчас?

Она слегка качнула аккуратной головкой.

– Не существует иного времени, кроме настоящего.

– Ну, хорошо. – Но только потому, что она действительно высокий класс. – Власть – это способность заставить человека или людей делать то, что в ином случае он или они делать не пожелали бы, или же это способность удержать людей от того, что они в ином случае непременно стали бы делать.

Лицо Иммакюле Константен осталось абсолютно непроницаемым.

– И каким же образом?

– С помощью принуждения и поощрения. Кнута и пряника, хотя порой не сразу и разберешься, что это два конца одной палки. Принуждение основано на боязни насилия или страданий. «Подчинись, не то пожалеешь». Датчане еще в Х веке с помощью этого лозунга успешно взимали дань; на этом лозунге держалась сплоченность стран Варшавского договора; да и на спортивной площадке хулиганы правят с помощью того же принципа. На этой же основе покоятся Закон и Порядок. Именно поэтому у нас на выборах порой с блеском проходят преступники; именно поэтому даже самые демократические государства стремятся монополизировать силу. – Пока я вещал, Иммакюле Константен внимательно следила за моим лицом. Меня это и возбуждало, и отвлекало. – Поощрение работает в основном за счет обещаний: «Подчинитесь и почувствуете выгоду». Подобная динамика работает, скажем, при размещении военных баз НАТО на территориях государств, не являющихся членами этой организации, при дрессировке служебных собак и при необходимости на всю жизнь примириться с дерьмовой работой. Ну что, правильно я рассуждаю?

Охранник-гоблин у себя в будке оглушительно чихнул, и по всей капелле раскатилось гулкое эхо.

– Вы всего лишь царапаете по поверхности, – пожала плечами Иммакюле Константен.

Я уже весь пылал от вожделения и несколько раздраженно предложил:

– Ну, так царапните поглубже.

Она аккуратно сняла с замшевой перчатки какую-то пушинку и сказала, словно обращаясь к собственной руке:

– Власть есть нечто либо утраченное, либо завоеванное, но ее невозможно ни создать, ни уничтожить. Власть – это просто гость в руках тех, кому она дает силу, но отнюдь не их собственность. Безумцы жадно стремятся к власти, но к ней стремятся и многие святые, но лишь поистине мудрых тревожат ее долговечные побочные эффекты. Власть – это наилучший кристаллический кокаин для человеческого эго и гальванический элемент для человеческой души. Власть приходит и уходит, перемещаясь от одного к другому, проходя через войны, браки, урны для голосования, диктатуры и случайные рождения – все это составляет суть истории. Наделенные властью способны вершить правосудие, переделывать землю, превращать цветущие государства в выжженные поля сражений, ровнять с землей небоскребы, но сама по себе власть аморальна. – Теперь Иммакюле Константен смотрела прямо на меня. – Власть заметит вас. Ибо власть в данный момент за вами пристально наблюдает. Продолжайте и дальше в том же духе, и власть вас облагодетельствует. Но власть и посмеется над вами, причем безжалостно посмеется, когда вы будете умирать в частной клинике всего через несколько незаметно пролетевших десятилетий. Власть высмеивает всех своих прославленных фаворитов, стоит им оказаться на смертном одре. «И венценосный Цезарь, коль время умирать, заткнуть бы должен анус, чтобы сильно не вонять». И мысль об этом вызывает у меня особое отвращение. А у вас, Хьюго Лэм, она отвращения не вызывает?

Мелодичный голос Иммакюле Константен убаюкивал, точно шелест ночного дождя.

У тишины в часовне Королевского колледжа на сей счет явно имелось собственное мнение. А я, немного помолчав, сказал:

– А чего же вы, собственно, хотите? В договор жизни со смертью заранее включен этот пункт – человеческая смертность. Всем нам когда-нибудь придется умереть. Но пока ты жив, властвовать другими, черт возьми, куда приятней, чем находиться в их власти.

– То, что рождено на свет, должно когда-нибудь умереть. Так ведь говорится в договоре жизни и смерти, да? Но я здесь, однако, для того, чтобы сказать вам: в редких случаях этот «железный» пункт договора может быть… переписан.

Я посмотрел прямо в ее спокойное и серьезное лицо.

– Какую невероятную чушь мы с вами тут обсуждаем, а? Вы это о чем? О занятиях фитнесом? О вегетарианских диетах? О пересадке органов?

– О той форме власти, которая позволяет постоянно отсрочивать смерть.

Да, эта мисс Константен, конечно, классная, но если она ушиблена сайентологией или криогенетикой, то ей придется понять, что меня подобной чушью не проймешь.

– А вы случайно не пересекли границу Страны Безумцев?

– Ложь целой страны не имеет никакого отношения к ее границам.

– Но вы говорите о бессмертии так, словно это некая реальность.

– Нет, я говорю не о бессмертии, а о постоянной отсрочке смерти.

– Постойте, вас что, Фицсиммонс послал? Или Ричард Чизмен? Вы что, с ними сговорились?

– Нет. Я просто пытаюсь заронить в вас некое семя…

Да уж, это, пожалуй, слишком креативно для очередной дурацкой шутки Фицсиммонса.

– Семя чего? Что из него вырастет? Можно поточнее?

– Семя вашего исцеления.

Она была настолько серьезна, что это вызывало тревогу.

– Но я не болен!

– Смертность вписана в вашу клеточную структуру, и вы еще утверждаете, что не больны? Посмотрите на эту картину. Посмотрите, посмотрите. – Она мотнула головой в сторону «Поклонения волхвов». Я подчинился. Я всегда буду готов ей подчиняться. – Тринадцать человек, если их пересчитать. Как и на фреске «Тайная вечеря»[41]. Пастухи, волхвы, родственники. Посмотрите внимательно на их лица, по очереди на каждого. Кто из них верит, что этот новорожденный человечек сумеет однажды победить смерть? Кто хочет доказательств? Кто подозревает Мессию в том, что он – лжепророк? Кто знает, что он изображен на картине? Что на него смотрят? И кто оттуда смотрит на вас?

* * *

Гоблин-охранник махал рукой у меня перед носом.

– Эй, очнись! Извини, что побеспокоил, но нельзя ли закончить ваши дела со Всевышним завтра?

Моей первой мыслью было: «Да как он смеет?!» Но второй мысли не последовало, потому что меня чуть не вырвало от исходившей от него вони горгонзолы и растворителя для красок.

– Закрываться пора, – сказал он.

– Но часовня открыта до шести! – сердито возразил я.

– Ну… да-а. Точно, до шести. А сейчас сколько?

И тут я заметил, что за окнами – густая темнота.

Без двух минут шесть – сообщили мне часы. Не может быть! Ведь только что было четыре. Я попытался за внушительным брюхом своего мучителя разглядеть Иммакюле Константен, но она исчезла. Причем, видимо, довольно давно. Но нет, нет, нет, нет, нет! Она же только что говорила, чтобы я посмотрел на картину Рубенса, всего несколько секунд назад! Я и посмотрел, и…

…Я, нахмурив брови, уставился на гоблина-охранника, ожидая ответа.

– Шесть часов, пора уходить, – сказал он. – Пора, пора. Расписание есть расписание.

Он постучал по циферблату своих наручных часов и поднес их мне к самому носу, но держал вверх тормашками. Но даже и так на отвратительном дешевом циферблате было отчетливо видно: 17:59. Я пробормотал:

– Но… – А что, собственно, «но»? Не может же быть, чтобы целых два часа куда-то провалились за две минуты! – Была здесь… – собственный голос показался мне каким-то на редкость жалким, – …была здесь некая женщина? Она вон там сидела?

Охранник посмотрел туда, куда указал я, и спросил:

– Когда-нибудь раньше? В этом году? Или когда?

– Сегодня, примерно… в половине третьего, я думаю. В таком темно-синем пальто. Настоящая красавица.

Гоблин сложил на груди массивные ручищи и заявил:

– Будь так любезен, подними свою заколдованную волшебными травами задницу и двигай отсюда, а то мне домой пора; у меня, между прочим, дом имеется.

* * *

Ричард Чизмен, Доминик Фицсиммонс, Олли Куинн, Джонни Пенхалигон и я чокались стаканами и бутылками, а вокруг пьяно ревели посетители «Берид Бишоп». Эта забегаловка находится на противоположной стороне мощенной булыжником улочки, на которую выходят западные ворота нашего Хамбер-колледжа. Народу сегодня было битком: завтра начинался «рождественский исход» из кампуса, и нам еще повезло, что удалось найти столик в самом дальнем углу. Я припрятал «Килмагун спешл резерв» и время от времени делал добрый глоток этого скотча, оставлявшего огненный след от миндалин и до желудка. Мне казалось, что виски должен хоть немного уменьшить ту внутреннюю тревогу, которая не оставляла меня с тех пор, как несколько часов назад я очнулся в часовне, пребывая в полном ауте и совершенно не понимая, что же со мной произошло. Я пытался мыслить рационально: ну да, месяц был на редкость тяжелый, сдача письменных работ, жесткие сроки, да и Марианджела без конца оставляла свои исполненные нытья послания; к тому же на прошлой неделе, чтобы смягчить сердце Джонни Пенхалигона, мне пришлось выдержать две полновесные ночные попойки у Жабы. То, что я внезапно утратил счет времени, еще не свидетельствует об опухоли мозга; во всяком случае, я пока еще не падаю без причины и не брожу голый по крышам нашего колледжа среди каминных труб. Смешно то, что я потерял счет времени, когда сидел в самой красивой позднеготической церкви нашей страны и размышлял о шедевре Рубенса, – собственно, подобное окружение просто создано для того, чтобы вызывать у человека возвышенные мысли.

Олли Куинн, грохнув о столешницу полупустой пинтовой кружкой и с трудом подавив отрыжку, спросил:

– Ну что, Лэм, нашел ты ответ на вопрос «Как Рональд Рейган случайно выиграл «холодную войну»?

Я его с трудом расслышал: так громко «молодые консерваторы»[42] Хамбер-колледжа в соседней комнате подвывали Клиффу Ричарду, точнее, его бессмертному рождественскому хиту «Омела и вино».

– Ага, начертал, присыпал песочком и подсунул профессору Дьюи под дверь, – сказал я.

– Просто не понимаю, как ты выдерживаешь – целых три года заниматься сплошной политикой! – Ричард Чизмен вытер со своей бородки а-ля молодой Хемингуэй пену, оставленную «Гиннессом». – Я бы скорее сам себе сделал обрезание с помощью терки для сыра.

– Жаль, что ты пропустил обед, – сказал мне Фицсиммонс. – Пудинг был сдобрен последней волшебной травкой Джонни. Не могли же мы позволить, чтобы миссис Моп отыскала ее во время генеральной уборки, которую устраивает в конце каждого триместра, решила, что это комок засохшего дерьма, и выбросила вместе с липкими скаутскими грамотами Джонни. – Джонни Пенхалигон, не отрываясь от кружки с горьким пивом, показал Фицсиммонсу средний палец; его узловатый кадык так и прыгал вверх-вниз. От нечего делать я представил себе, как провожу по этому кадыку опасной бритвой. Фицсиммонс фыркнул и повернулся к Чизмену: – А где же твой приятель в кожаных штанах, этот уроженец таинственного Востока?

Чизмен быстро глянул на часы.

– В тридцати тысячах футов над Сибирью. В данный момент он превращается в истинного последователя Конфуция и старшего сына своего достойного семейства. С какой стати мне было бы рисковать репутацией в компании знатных гетеросексуалов, если бы Сек все еще оставался в городе? Я же полностью обращенный райс-квин[43]. Сокруши мое здоровье маленькой канцерогенной палочкой, Фиц: за сигарету я сейчас вполне могу даже пидора убить, о чем с большим удовольствием и сообщаю нашим американским друзьям.

– Тебе совершенно необязательно курить прямо здесь! – сказал Олли Куинн, извечный сторонник борьбы с курением. – Достаточно просто вдохнуть весь этот висящий в воздухе дым.

– Разве ты не собирался бросать? – Фицсиммонс протянул Чизмену пачку «Данхилла»; мы с Пенхалигоном тоже взяли по сигарете.

– Завтра, завтра, – сказал Чизмен. – И еще, Джонни, будь так любезен, одолжи мне зажигалку Германа Геринга. Я ее просто обожаю, от нее прямо-таки исходят эманации зла.

Пенхалигон вытащил свою зажигалку времен Третьего рейха. Самую настоящую, приобретенную его дядей в Дрездене. На аукционе всякие толстосумы готовы были отдать за нее три тысячи фунтов.

– А где сегодня наш РЧП? – спросил Пенхалигон.

– Наш будущий лорд Руфус Четвинд-Питт, – ответил ему Фицсиммонс, – нынче вырубает наркоту. Какая жалость, что это не академическая дисциплина.

– Зато это надежный, защищенный от спада сектор нашей экономики, – заметил я.

– На будущий год, – сказал Олли Куинн, сдирая наклейку со своего безалкогольного пива, – мы в это время уже вывалимся в широкий и вполне реальный мир и будем сами зарабатывать себе на жизнь.

– Просто дождаться не могу, черт побери! – воскликнул Фицсиммонс, поглаживая ямку на подбородке. – Ненавижу считать каждый грош! Это отвратительно – быть бедным.

– Сердце мое просто кровью истекает, – Ричард Чизмен зажал сигарету в углу рта а-ля Серж Генсбур, – ибо люди, естественно, делают относительно тебя совершенно неверные выводы, когда видят особняк твоих родителей в двадцать комнат среди Котсуолдских холмов, твой «Порше» и твои шмотки от Версаче.

– Все это добыто моими предками, – сказал Фицсиммонс, – и вполне справедливо, что мне выделили собственную, хотя и весьма жалкую, долю, которую можно промотать.

– Папочка все еще подбирает тебе теплое местечко в Сити? – спросил Чизмен и нахмурился, поскольку Фицсиммонс вдруг принялся заботливо отряхивать плечи его твидового пиджака от перхоти. – Что это ты делаешь?

– Стряхиваю с твоих плеч стружки, наш обожаемый Ричард.

– Они у него приклеены особым клеем, – заметил я Фицсиммонсу. – А ты, Чизмен, не критикуй непотизм: все мои дядья, у которых, кстати, отличные связи, полностью согласны с мнением, что именно благодаря непотизму наша страна стала такой, как сейчас.

Чизмен выдохнул на меня целое облако сигаретного дыма.

– Когда ты превратишься в никому не нужного бывшего аналитика Сити-банка и у тебя отнимут твой «Ламборгини», а адвокат твоей третьей жены подложит тебе такую свинью, что у тебя просто голова треснет от удара судейского молотка, ты пожалеешь о своих словах.

– Это точно, – сказал я, – а Призрак Рождественского Будущего уже видит Ричарда Чизмена, осуществляющего благотворительный проект по защите бездомных детей Боготы.

Чизмен обдумал идею с бездомными детишками Боготы, что-то пробурчал, но не стал возражать.

– Благотворительность порождает беспомощность, – сказал он. – Нет, мне светит путь рабочей лошадки, литературного поденщика. Колонка здесь, рассказик там, время от времени выступление на какой-нибудь радиостанции. К слову сказать… – Он порылся в кармане пиджака и выудил оттуда книжку, на обложке которой было написано: «Криспин Херши. «Сушеные эмбрионы»; и еще наискосок ярко-красным: «Сигнальный экземпляр, не для печати». – За рецензию на это мне впервые заплатили. И опубликовали ее у Феликса Финча в «Piccadilly Review». Двадцать два пенса за слово, между прочим. Там тысяча двести слов, так что за два часа работы я получил триста фунтов. Неплохой результат, а?

– Ну, Флит-стрит[44], берегись! – сказал Пенхалигон. – А кто такой Криспин Херши?

Чизмен только вздохнул.

– Думаю, сын Энтони Херши.

Пенхалигону это явно ничего не говорило, и он все с тем же недоумевающим видом уставился на Чизмена.

– Ой, да ладно тебе, Джонни! Энтони Херши! Знаменитый режиссер, киношник! Он еще в шестьдесят четвертом получил «Оскара» за «Бокс-Хилл», а в семидесятые снял «Ганимед-5», самый лучший британский фантастический фильм всех времен!

– Этот фильм украл у меня волю к жизни, – заметил Фицсиммонс.

– А меня, кстати, вполне впечатляет полученное тобой вознаграждение, наш гениальный Ричард, – сказал я. – Последний роман Криспина Херши был просто блеск. Я его подобрал в хостеле, в Ладакхе, когда уходил в академку. А что, этот новый роман так же хорош?

– Почти. – Мсье Критик сложил вместе кончики пальцев, как бы сосредоточиваясь. – Херши-младший – действительно одаренный стилист, а Феликс – для вас, плебеев, Феликс Финч! – и вовсе ставит его на одну ступень с Макивеном, Рушди, Исигуро и так далее. Похвалы Феликса, правда, несколько преждевременны, но еще несколько книг – и Криспин вполне созреет.

– А как продвигается твой роман, Ричард? – спросил Пенхалигон.

Мы с Фицсиммонсом тут же скорчили друг другу рожи и провели пальцем по горлу.

– Развивается понемногу. – Чизмен задумался: казалось, заглянул в свое славное литературное будущее, и ему очень понравилось то, что он там увидел. – Мой герой – студент Кембриджа по имени Ричард Чизмен – пишет роман о студенте Кембриджа Ричарде Чизмене, который работает над романом о студенте Кембриджа Ричарде Чизмене. Еще никто не пробовал написать нечто подобное!

– Класс! – восхитился Джонни Пенхалигон. – Это прямо как…

– Большая пенистая кружка мочи, – провозгласил я, и Чизмен бросил на меня просто-таки убийственный взгляд, но я тут же пояснил: – Вот что представляет собой в данную минуту мой мочевой пузырь. Извини, Ричард, у меня просто некстати вырвалось. А замысел книги просто потрясающий!

* * *

В мужском туалете стоял густой запах мочи. Свободен был только один писсуар, но он оказался засорен и полон отвратительной янтарной жидкости, готовой вот-вот политься через край. Пришлось встать в очередь, точно девчонке. Наконец какой-то великан, похожий на мохнатого гризли, отвалил, и я поскорей занял свободное место. Но как только я с огромным облегчением начал опорожнять свой измученный мочевой пузырь, как кто-то у соседнего писсуара воскликнул:

– Да это никак Хьюго Лэм!

Незнакомец был коренастым смуглым мужчиной с темными курчавыми волосами, в рыбацком свитере. Моя фамилия – Lamb[45] – в его устах звучала как «лимб», типично новозеландское произношение; к тому же он был существенно старше меня, пожалуй, за тридцать. Я никак не мог взять в толк, кто бы это мог быть.

– Мы встречались, когда ты еще учился на первом курсе. «Кембриджские снайперы», помнишь? Извини, но таковы отвратительные нравы мужского туалета – запросто помешать человеку заниматься нужным делом. – Свое «дело» он, надо сказать, делал не слишком аккуратно. – Элайджа Д’Арнок, аспирант факультета биохимии, колледж Corpus Christi[46].

В памяти что-то мелькнуло: конечно, как я мог забыть такую редкую фамилию!

– Стрелковый клуб, да? Ты с тех островов, что к востоку от Новой Зеландии?

– Да, верно, с островов Чатем. А знаешь, я ведь именно тебя тогда запомнил, потому что ты действительно просто снайпер, черт возьми. А я по-прежнему живу в гостинице.

Окончательно осознав, что это никак не связано с моим нынешним жилищем, я начал спокойно «заниматься делом».

– Боюсь, ты меня переоцениваешь, – заметил я.

– Да ты что, дружище! Ты мог бы на любых соревнованиях призовые места занимать, серьезно.

– Пожалуй, я размазывал себя слишком тонким слоем; уж больно хотелось составить хорошее резюме.

Он кивнул.

– Жизнь слишком коротка, чтобы заниматься всем, верно?

– Да, вроде того. Ну и… как тебе понравилось учиться у нас в Кембридже?

– Потрясающе. Отличные лаборатории, и наставник[47] у меня классный. Ты ведь экономикой и политикой занимаешься, верно? И, должно быть, уже на последнем курсе?

– Да, как-то быстро время пролетело. А ты все еще стреляешь?

– Религиозно. Я теперь Анахорет.

А интересно, подумал я, слово «анахорет» как-то связано со словом «анкер» или это некий новозеландский «кивиизм»? Или, может, в стрелковом клубе какой-то новый термин появился? В Кембридже полно таких выражений, которые понятны только посвященным, инсайдерам; ими пользуются специально, чтобы держать аутсайдеров вне своего тесного круга.

– Класс, – сказал я, хотя так ничего и не понял. – А на стрельбище я действительно ездил с удовольствием.

– Никогда не поздно начать снова. Стрельба – это как молитва. А когда цивилизация прикроет лавочку окончательно, владение оружием будет цениться куда больше любых университетских степеней. Ну ладно, счастливого Рождества! – Он застегнул молнию на штанах. – До встречи.

* * *

– Ну, Олли, и где же она, эта твоя таинственная женщина? – спросил Пенхалигон.

Олли Куинн нахмурился:

– Она сказала, что будет в половине седьмого.

– Подумаешь, всего-то опаздывает на полтора часа, – успокоил его Чизмен. – Это вовсе не значит, что она решила тебя продинамить с каким-нибудь спортивным гадом, у которого физиономия как у Киану Ривза, мускулатура как у Кинг-Конга, а харизма, как у меня.

– Я ее сегодня вечером должен был домой везти, в Лондон, – сказал Олли. – Она в Гринвиче живет… так что она непременно должна прийти с минуты на минуту…

– Скажи честно, Олли, – продолжал подначивать его Чизмен, – ведь мы же все-таки твои друзья. Это действительно твоя подружка, или ты ее… ну, в общем… придумал?

– Я могу подтвердить, что эта девушка действительно существует, – загадочным тоном произнес Фицсиммонс.

– Да ну? – Я сердито посмотрел на Олли. – И давно этот преступник, делающий добропорядочных мужей рогоносцами, имеет преимущества перед твоим соседом по площадке?

– Это была абсолютно случайная встреча в библиотеке. – Фицсиммонс ссыпал себе в рот остатки жареных орешков. – Я наткнулся на Олли и его даму сердца в секции драмы.

– И, будучи новым, реформированным представителем постфеминистского общества, сколь высоко ты оценил бы королеву Несс? – спросил я у него.

– Она очень даже секси. Я полагаю, тебе, Олли, придется нанимать ей охрану.

– Да пошел ты! – Олли улыбался, как добравшийся до сметаны кот. Вдруг он подскочил и завопил: – Несс! – Мы увидели, что какая-то девушка с трудом пробирается к нам сквозь густой заслон из студенческих тел. – Вот уж действительно: вспомни черта – и он тут как тут! Хорошо, что ты все-таки сюда добралась!

– Ох, прости, пожалуйста, Олли, что я так опоздала! Я ужасно перед тобой виновата! – сказала она, и они чмокнули друг друга в губы. – Этот автобус, наверно, лет восемьсот сюда тащился.

Я ее сразу узнал; вообще-то, однажды я успел неплохо ее познать в самом что ни на есть библейском смысле этого слова. Фамилию я, разумеется, вспомнить не смог, зато кое-что другое в ней помнил очень хорошо. Мы познакомились на одной вечеринке, когда я еще учился на первом курсе, хотя тогда она называла себя Ванесса и частенько материлась. Вроде бы она училась в женском колледже Челтнем[48], а жила в большом доме, который снимала вместе с какими-то девицами, в самом конце этой вонючей Трампингтон-роуд. Мы тогда откупорили бутылку «Шато Латур» семьдесят шестого года, которую она стащила в погребе каких-то своих знакомых еще до той вечеринки. Потом мы несколько раз случайно встречались в городе и издалека кивали друг другу, стараясь проявить вежливость и не делать вид, будто мы друг друга не заметили. Она, безусловно, куда лучше умела управлять людьми, чем Олли, но, даже пытаясь понять, чем все-таки Олли мог ей понравиться, я вспоминал, как меня временно лишили прав за езду в пьяном виде, и я, обиженный, очутился в теплой сухой «Астре» Олли. В любви, как и на войне, все правильно и справедливо, и хотя меня можно считать кем угодно, я, по крайней мере, не лицемер. Тем более что Несс уже меня заметила, и нам даже пятой доли секунды было достаточно, чтобы заключить договор о политике сердечной амнезии.

– Садись на мой стул, – говорил Олли, снимая с нее пальто, как истинный джентльмен, – а я… просто постою перед тобой на коленях. Фиц, вы ведь знакомы? А это Ричард.

– Очарован. – Чизмен обменялся с ней слабым рукопожатием. – Учтите, я человек злой и странноватый, так что сразу отвечайте: вы – Несси-чудовище или Несси-чудо?

– И я вами совершенно очарована, – улыбнулась она. Я и голос ее, оказывается, помнил: кокетливый голос посетительницы трущоб, но исключительно с благотворительной целью. – Друзья обычно называют меня просто Несс, но вы можете говорить Ванесса.

– А я Джонни, Джонни Пенхалигон. – Джонни, перегнувшись через стол, пожал ей руку. – Очень рад с вами познакомиться. Олли нам уже столько о вас рассказывал…

– Но только хорошее, – быстро вставил я и, протягивая руку, представился: – Привет, меня зовут Хьюго.

Несс отлично отбила удар:

– Значит, Хьюго, Джонни, затем этот злобный дознаватель и Фиц. Всех, кажется, запомнила. – Она повернулась к Олли: – Извини, но повтори, пожалуйста, а ты-то кто?

Олли расхохотался, хотя, пожалуй, нарочито громко. Его зрачки превратились в нарисованные сердечки, как у мультяшного героя, и я, в энный раз протрезвев, подумал о том, какова все-таки любовь изнутри, потому что ее внешнее проявление делает из тебя настоящего «короля горы» и «властелина женского тела».

– Между прочим, на этот раз за выпивку собирался платить Ричард, – объявил Фицсиммонс. – Да, Ричард? Ну что, проветришь свой бумажник?

Чизмен изобразил фальшивое смущение.

– Разве сейчас не твоя очередь, Пенхалигон?

– Нет. Я оплатил предпоследний заказ. Но твоя попытка весьма трогательна.

– Но ты же владеешь половиной Корнуолла! – обиделся Чизмен. – Ах, Несс, вот бы вам увидеть его поместье! Сады, павлины, олени, конюшни, а вдоль парадной лестницы – портреты капитанов Пенхалигонов за триста лет их владычества.

Пенхалигон фыркнул.

– Тридейво-хаус как раз и есть причина, по которой нам вечно не хватает чертовых денег! Содержать его можно только себе во вред. А эти павлины – полные ублюдки.

– Ой, только не изображай из себя Скруджа[49], Джонни! Подушный налог наверняка дает вам немалую сумму. А мне, пожалуй, придется торговать собой, чтобы набрать денег на «Нэшнл экспресс» и с комфортом поехать в Лидс, на свою голубятню.

Чизмен всегда отлично умел запудрить мозги кому угодно – на его счете в банке лежало никак не меньше десяти тысяч фунтов, их оставил ему дед, – но сегодня у меня не было ни малейшего желания хорохориться и выщипывать перышки у кого бы то ни было. Даже у Чизмена.

– На этот раз заплачу я, – вызвался я. – А тебе, Олли, лучше остаться трезвым, раз ты собираешься вести машину. Как ты насчет томатного сока с соусом табаско? Соус тебя подбодрит и согреет сердце. Итак? Чизмену – «Гиннесс», Фицу – маленькую кружку пенистого австралийского. А вам, Несс? Какой… яд предпочитаете вы?

– Выпьешь красного – и жизнь прекрасна. – Олли явно хотелось напоить свою подружку.

– В таком случае бокал красного – в самый раз. Мне красное вино, Хьюго, – сказала она.

Я помнил эту слегка причудливую манеру играть словами.

– Я бы, пожалуй, не стал рисковать и пить здесь красное вино, если только у вас в сумочке нет запасной трахеи. Это далеко не «Шато Латур».

– Тогда «Арчерз» со льдом, – сказала Несс. – Лучше проявить осторожность, чем потом пожалеть.

– Мудрый выбор. Мистер Пенхалигон, вы не поможете мне донести эти шесть напитков в целости и сохранности? Боюсь, сделать это в нашем баре будет непросто.

* * *

«Берид Бишоп» славится своим превосходным гриль-ассортиментом и всем-что-ты-можешь-взять-в-юности: «Стивен Хокинг и Далай-лама правы: в основе их учений – одна и та же истина»; короткие джинсовые юбки, рубашки «Gap and Next», кардиганы под Курта Кобейна, черные ливайсы; «Ты видела, как эта сексуально озабоченная свинья возле сортира прямо-таки раздевала меня глазами?»; «Ох, от этой песни «the Pogues» и Кирсти Маккол у меня дрожат колени и екает под ложечкой»; «Единственный прок от этой благотворительной лавки – вши, блохи и чесотка»; дымная духота, наполненная запахами лака для волос, пота, дезодоранта и «Шанель № 5»; отлично ухоженные зубы с полным отсутствием пломб, которые с удовольствием демонстрируют в ответ на весьма посредственную шутку: «А ты слышал новость о коте Шрёдингера? Он сегодня умер; погоди-ка… нет, не умер, нет, все-таки умер, нет, не…»[50]; разговор на повышенных тонах о том, кто лучше сыграл Джеймса Бонда или кто лучше в «Pink Floyd» – Гилмор, Уотерс или Сид; рассуждения о гиперреальности и о соотношении доллара и фунта; споры о Сартре; перескакивание с Барта Симпсона на «Мифологию» Барта[51]; «Двойной, пожалуйста!»; хороша ли щетина Джорджа Майкла?; «Это похоже на «Smiths»[52], нет, музыка окончательно выдохлась!»; все сплошь урбанисты, причем большинство – из знатных дворянских семейств; их глаза и надежды на будущее сияют, как звезды; с момента зачатия они уже чувствуют себя государственными мыслителями, судьями и банкирами, хотя пока и in statu pupillari[53]; они уже прорастают из лона всемирной элиты (или, черт возьми, очень скоро прорастут!); власть и деньги, как Винни-Пух и мед, мгновенно прилипают друг к другу – тут я никого не стану критиковать, я и сам точно такой же; а что касается «лона элиты», то «разве вам не говорили, что вы похожи на Деми Мур в фильме «Привидение»?»; в общем, розы красные, фиалки голубые, у меня есть масло, а Несс похожа на теплый, только что из тостера, ломтик хлеба, так что…

– Хьюго, ты чего? – Пенхалигон смотрел на меня с какой-то неуверенной улыбкой.

Мы все еще стояли в плотной толпе у стойки бара; перед нами была еще по крайней мере пара страждущих.

– Все нормально. – Мне приходилось почти кричать. – Извини. Я просто задумался и пребывал в нескольких световых годах отсюда. Кстати, пока мы с тобой наедине, Джонни: Жаба просил передать тебе приглашение на завтрашнюю пьянку. Будем гулять всю ночь, прежде чем разлететься по домам. Ты, я, Джусибио, Брайс Клегг, Ринти и еще пара человек. Все классные ребята.

На лице Пенхалигона снова появилась неуверенность.

– Вообще-то, мать ждет меня завтра вечером в Тридейво…

– Ну, я же тебе руки не заламываю? Я просто передаю приглашение Жабы, только и всего. Но он утверждает, что ты всегда как-то улучшаешь общую атмосферу.

Пенхалигон, естественно, тут же купился.

– Жаба действительно так сказал?

– Да, он сказал, что ты обаятельный и люди к тебе прямо тянутся. А Ринти даже окрестил тебя «пиратом Пензанса», потому что ты всегда уходишь с добычей.

Джонни Пенхалигон улыбнулся и спросил:

– А ты тоже там будешь?

– Господи, конечно! Ни за что на свете не пропущу такое сборище!

– Ты на этой неделе и так, по-моему, много потратил… на выпивку.

– Я никогда не трачу больше, чем могу себе позволить. «Начнешь скаредничать – скорее деньги потеряешь» – и это, между прочим, ты сказал. Мудрые слова для картежников и экономистов.

Мой партнер по развлекательно-азартному времяпрепровождению свое авторство отрицать не стал, хотя это выражение, если честно, я сам только что придумал.

– Ну, в общем-то, я мог бы поехать домой и в воскресенье…

– Слушай, я вовсе не пытаюсь отговорить тебя от завтрашней поездки.

Он только хмыкнул.

– Можно, например, сказать родителям, – продолжал он размышлять вслух, – что у меня встреча с научным руководителем…

– И это не будет таким уж враньем! – подхватил я. – Для встречи с научным руководителем у тебя масса тем: теория вероятности, психология, прикладная математика… Все это весьма ценные для бизнеса науки; твоя семья вполне оценит подобное рвение, а ты получишь зеленый свет для повышения квалификации по игре в гольф в Тридейво-хаус. Кстати, Жаба предлагает на этот раз поднять ставку до ста фунтов: симпатичная круглая цифра и изрядная порция нектара для вас, сэр, если вам будет все так же везти. Хотя пират Пензанса вряд ли так уж нуждается в каком-то везении.

Джонни Пенхалигон усмехнулся:

– Пожалуй, мне действительно часто везет.

Я тоже усмехнулся и подумал: Ну, и кто тут у нас глупый жирный индюк?

* * * Через пятнадцать минут мы уже несли в свой уголок заказанные напитки, но там нас, увы, ждала неприятность. Ричарда Чизмена, нашего гениального критика и восходящую звезду «Piccadilly Review», загнали в угол трое кембриджских готов-металлистов из группы «Come up to the Lab», концерт которой на Корн-маркет месяц назад Чизмен ядовито высмеял в газете «Варсити»[54]. Басист у них был натуральным Франкенштейном – такой же безгубый рот и неуклюжие движения; у одной готессы были глаза бешеной собаки, акулий подбородок и все пальцы в колючих перстнях; вторая же щеголяла в шапке боулера[55] команды «Clockwork Orange», из-под шапки у нее торчали волосы цвета фуксии и заколка для волос с фальшивым бриллиантом, а глаза были такие же безумные, как у первой. Амфетамин, насколько я мог понять.

– Сам-то ты небось никогда ничего такого? – Вторая готесса явно стремилась продырявить грудь Чизмена своими длиннющими и абсолютно черными ногтями и кровью написать самое важное для нее. – Никогда небось живьем не выступал перед реальными слушателями?

– А также никогда не трахал осла, не подрывал основ ни одного из государств Центральной Америки и не играл в «Драконы и донжоны», – огрызался Чизмен, – но я имею право высказывать свое мнение о тех, кто этим занимается. Ваше шоу – полное дерьмо, да вы еще и под кайфом выступали! Нет, я не возьму назад ни единого слова!

Вторая готесса перехватила инициативу:

– Скрип-скрип-скрип – поскрипываешь своим ублюдочным пером в своем ублюдочном блокноте, все что-то вынюхиваешь, все гробишь настоящих артистов, педик волосатый, комок вонючего сыра!

– Дик Чиз, – сказал Чизмен, – это производное от Ричард Чизмен и никакого отношения к сыру не имеет![56] И это действительно очень оригинальный псевдоним. Мне такой ни разу не попадался.

– Да что ты хочешь от убогого поклонника Криспина Херши? – заорала первая готесса, размахивая книгой «Сушеные эмбрионы». – Два сапога – пара, и оба ублюдки.

– Не делай вид, будто и ты книги читаешь! – Чизмен тщетно пытался выхватить у нее книгу, а я, глядя в окно, увидел, как какой-то упившийся юнец опустошил свой желудок прямо с закопченного моста над железной дорогой Лидс-Бредфорд.

Вторая готесса разорвала книгу по корешку и отшвырнула обе половинки прочь. Гот мужского пола продолжал что-то невнятно бормотать.

Олли поднял одну половину книги, Чизмен – вторую. Теперь наш Ричард окончательно завелся.

– Даже в самых ужасных опусах Криспина Херши куда больше художественных достоинств, чем во всем вашем поганом бренчании! Ваша музыка вообще из дерьма сделана, в дерьмо и превратится. Это музыка-паразит. Она вроде той шпильки, которой нечаянно проткнули барабанную перепонку, так что лишился человек слуха.

Вообще-то, держался он очень даже неплохо, но этой последней фразы ему лучше было все-таки не произносить, ибо если ты демонстрируешь голую задницу разъяренному единорогу, то количество возможных исходов сводится практически к единственно возможному. Когда мне наконец удалось как-то пристроить принесенные напитки, вторая готесса и в самом деле откуда-то вытащила шпильку и ринулась на Мсье Критика, который картинно рухнул на пол, точно герой-любовник в опере, и при этом схватился за край стола; стол накренился, стаканы полетели на пол, женская половина зрителей заахала, завизжала, запричитала «Ах, боже мой!», а вторая готесса прыгнула на несчастного Чизмена и с размаху вонзила в него шпильку; к счастью, я вовремя успел выхватить у этой дуры ее блестящее смертоносное оружие, а Пенхалигон оттащил ее от Чизмена за волосы, и в ту же секунду кулак басиста пролетел буквально в миллиметре от носа Пенхалигона; тот отшатнулся и налетел на Олли и Несс, а в верещании первой готессы стали различимы звуки, доступные человеческому слуху. «А ну уберите от нее свои вонючие лапы!» – орала она. Фицсиммонс опустился на пол и положил голову Чизмена к себе на колени. Теперь Чизмен выглядел как прибабахнутый герой комедии, но из уха у него ручейком текла кровь, и меня лично это беспокоило куда больше, чем идиотическое выражение лица моего приятеля. Я внимательно осмотрел его ухо: ничего страшного, похоже, порвана только мочка, но напавшим на него бандитам из группы «Come up to the Lab» об этом знать было вовсе необязательно, и я взревел, точно нападающий в кулачном бою:

– Ну, я вам устрою всемирный потоп из дерьма! Вы что это с ним сделали, а?

– Он сам напросился! – заявила вторая готесса.

– Да, он первый начал! – поддержала ее подружка. – Он нас спровоцировал!

– Тут полно свидетелей, – я широким жестом обвел толпу любопытствующих, которые явно жаждали продолжения скандала, – и все они отлично видели, кто на кого первым напал. Если вы думаете, что «вербальная провокация» – это оправдание для нанесения тяжких телесных повреждений, то, должен заметить, вы еще глупее, чем кажетесь с первого взгляда. Видите эту заколку? – Вторая готесса заметила на конце шпильки кровь и побледнела, а я спрятал трофей в карман. – Между прочим, это смертельно опасное оружие, которое вы использовали с преступным умыслом. И на нем полно ваших ДНК. За такое дают четыре года тюрьмы. Да, девочки: четыре года. А если вы повредили моему другу барабанную перепонку, то и все семь получить можете. Ну, а к моменту завершения мною своего выступления в суде ваш срок наверняка будет именно таким: семь лет. Итак… Или вы считаете, что я блефую?

– А ты кто такой? Гребаный юрист, что ли? – спросил гот-басист, хотя агрессивность его уже явно была поколеблена.

Я расхохотался безумным хаббардистским смехом и объявил:

– Знай, юный гений, что я аспирант юридического факультета! Но гораздо интереснее то, кем ты теперь являешься: соучастником преступления! А ты знаешь, что это означает на нашем простом и ясном английском языке? Что ты, мой дорогой, тоже будешь осужден и наказан.

После этих моих слов самоуверенность второй готессы стала таять буквально на глазах.

– Но я же…

Басист схватил ее за руку и потянул за собой:

– Хватит, Андреа, пошли отсюда.

– Беги, Андреа, беги! – издевательски оскалился я. – Смешайся с толпой – хотя нет, погоди! Ты же оставила отпечатки на каждой пивной кружке Кембриджа. Я прав? Ну, тогда тебе и впрямь капец. Точно и несомненно. – Группа «Come up to the Lab», явно решив, что надо сматываться, пока не поздно, поспешила к выходу. Я заулюлюкал и крикнул вслед: – До встречи в суде! Не забудьте запастись телефонными карточками – в камере предварительного заключения они вам очень даже понадобятся!

Пенхалигон поставил на место стол, Олли собрал стаканы, а Фицсиммонс втащил Чизмена на скамью. Я подошел к ним и спросил у Чизмена, сколько пальцев я в данный момент держу у него перед носом. Он чуть поморщился, утер губы и сказал:

– Отстань! Эта стерва, черт бы ее побрал, проколоть пыталась мне ухо, а не глаз!

Появился страшно недовольный хозяин заведения:

– Что здесь происходит?

Я повернулся к нему:

– На нашего друга только что напали трое учащихся подготовительного колледжа. Все трое были пьяны. Его нужно немедленно отвезти к врачу. Мы – ваши завсегдатаи, и нам бы очень не хотелось, чтобы вас лишили лицензии, так что присутствующие здесь мои друзья, Ричард и Олли, готовы заявить в суде, что нападение произошло вне вашего заведения. Но, возможно, я не совсем правильно понимаю ситуацию, и вы все же предпочли бы обратиться в полицию?

Хозяин мгновенно все просек и воскликнул:

– Ну что вы, конечно нет! Очень вам признателен.

– Всегда пожалуйста. Олли: твоя «Мэджик Астра» близко припаркована?

– Возле нашего колледжа. Но Несс…

– Но ведь можно воспользоваться и моей машиной, – с готовностью предложил Пенхалигон.

– Нет, Джонни, ты и так, по-моему, перебрал, а отец у тебя все-таки – начальник полиции.

– Сегодня будет дежурить особенно много полицейских, они каждого обнюхивать станут, – предупредил нас хозяин.

– Значит, Олли, ты – единственный из нас, кто вполне трезв. А если мы по телефону вызовем «Скорую помощь» из Адденбрука, то вместе с ней приедут и полицейские, и тогда начнутся…

– Вопросы, письменные заявления, всякие там «а-как-поживает-ваш-отец», – подсказал хозяин. – Тогда и начальство вашего колледжа будет оповещено.

Олли смотрел на Несс, как маленький обиженный мальчик, которого самым отвратительным образом обвели вокруг пальца.

– Ладно, поезжай, – сказала ему Несс. – Я бы тоже с тобой поехала, но меня от вида крови… – Она сделала вид, будто ее тошнит. – Помоги своему другу.

– Но я вроде как должен был сегодня отвезти тебя в Гринвич…

– Не беспокойся. Я прекрасно доберусь и на поезде. Если ты забыл, то напоминаю: я уже вполне взрослая девочка. Ладно, позвони мне в воскресенье, и мы с тобой обсудим планы на Рождество. Хорошо? Ну все, поезжай.

* * *

Светящиеся цифры в окошечке электронного будильника означали, что сейчас 01:08. Я услышал шаги на лестнице. Шаги стихли у моей двери, и кто-то застенчиво постучался: тук-тук-тук. Я накинул халат, закрыл дверь в спальню, пересек гостиную, приоткрыл входную дверь, не снимая цепочки, и выглянул в щель. Затем, щурясь от света на площадке и зевая, воскликнул:

– Господи, Олли! Ты знаешь, который час?

В тусклом электрическом свете у Олли был вид, точно на картине Караваджо[57].

– Половина первого, наверное.

– Черт возьми. Что с тобой, бедолага? И как там наш бородач?

– Если переживет приступ жалости к себе, то все будет хорошо. Ему влепили противостолбнячную сыворотку, а ухо великолепно заклеили пластырем. Когда я вернулся, наши общие друзья как раз отмечали Ночь Памяти Всех Усопших. Я только что отвез Чизмена домой. Скажи, как Несс добралась до вокзала?

– Нормально. Мы с Пенхалигоном проводили ее на стоянку такси на Драммер-стрит, хотя, конечно, вечер пятницы – это вечер пятницы. Уже после вашего отъезда Фиц встретил Четвинд-Питта и Ясмину и отправился с ними в клуб. Затем, когда Несс благополучно отбыла, Пенхалигон тоже пошел домой. Ну и мне пришлось уйти, зато я весьма плодотворно, с точки зрения секса, провел пару часов с книжкой И. Ф. Р. Коутса «Бушономика и новый монетаризм», пока не решил, что уже ночь и давно пора спать. Видишь ли… – я во весь рот зевнул, – я бы пригласил тебя войти, но Буш со своей экономикой меня совершенно доконал.

– А она не… – Олли, подумав, явно сложил два и два, – сюда случайно не заходила? Ну там, чтобы выпить еще немного или… Или, может, она задержалась в «Берид Бишоп»?

– Этот И. Ф. Р. Коутс – парень что надо, Олли. Он, между прочим, в Нью-Йорке преподает, в Блитвуд-колледже.

– Вообще-то я спросил о Несс. – Олли явно не хотел мне верить. – О Несс.

– Несс? Несс всего лишь хотела поскорей добраться до Гринвича. – Я был слегка задет: Олли следовало поверить мне на слово, а не пытать насчет своей неверной подружки. – Она должна была успеть на 9:57 от Кингс-Кросс. Теперь она уже наверняка дома, крепко спит и видит во сне Олли Куинна, эсквайра. Прелестная девушка, между прочим, хотя я, конечно, очень недолго ее видел. И, по-моему, по уши в тебя влюблена.

– Тебе действительно так показалось? Дело в том, что всю последнюю неделю она… ну, не знаю… в общем, она как-то неприятно себя вела. Я уж испугался, что, может, она…

Я продолжал изображать из себя тупого, глухого и немого, ожидая, когда Олли закончит фразу. Но он так и не договорил, и я встрепенулся:

– Что?! Неужели ты мог подумать, она тебя динамит? По-моему, ни капли не похоже. Когда эти юные охотницы и прелестницы западают на парня по-настоящему, они тут же начинают изображать из себя школьную директрису. Но это только для вида. Не стоит также недооценивать и более очевидную и вполне регулярную причину женских капризов, вызванных естественным недомоганием: Люсиль, например, через каждые двадцать восемь дней превращалась в ядовитую насмешницу и психопатку.

Олли несколько повеселел.

– Ну да… это, конечно, возможно…

– Вы же завтра встречаетесь, чтобы договориться насчет Рождества, верно?

– Собственно, мы как раз сегодня собирались уточнить наши планы…

– Очень жаль, что нашему дорогому Ричарду потребовались добрые самаритяне. Но не забывай о том, что твоя готовность позаботиться о пострадавшем товарище произвела на Несс сильнейшее впечатление. Она так и сказала: сразу видно, что он умеет держать себя в руках в кризисной ситуации.

– Она правда так сказала? На самом деле?

– Повторил тебе практически слово в слово. Сказано было на стоянке такси.

Олли просиял.

– Олли, друг, извини, но я, ей-богу, заслужил несколько часов полноценного сна.

– Извини, Хьюго, конечно. Спасибо тебе. Спокойной ночи.

* * *

И я вернулся в свою теплую постель, пахнувшую женщиной. Несс обвила ногой мои бедра и спросила:

– Значит, как школьная директриса? Вот я сейчас вышвырну тебя из постели!

– Попробуй. – Я провел рукой по соблазнительному изгибу ее тела. – Но на рассвете тебе все-таки лучше уйти. Я же только что отправил тебя в Гринвич.

– Ну, до рассвета еще далеко. Мало ли что за это время может случиться.

Я рисовал пальцем вокруг ее пупка круги и зигзаги, но мысли мои были заняты Иммакюле Константен. Ребятам я о ней даже не упомянул: мне казалось, что неразумно превращать столь загадочную встречу в какой-то глупый анекдот. Нет, даже не неразумно: запрещено. Когда я пытался к ней клеиться, а потом впал в какое-то забытье, она, должно быть, подумала… А что, собственно, она могла подумать? Что я, сидя на скамье, вдруг впал в состояние комы? И она, увидев это, встала и ушла. А жаль.

Несс откинула одеяло, ей стало жарко.

– Дело в том, что все Олли в мире…

– Как хорошо, что ты так зациклилась на мне, – подсказал я.

– …отвратительно точны и аккуратны. А уж их щепетильность и вовсе способна с ума свести.

– Разве такой милый парень, точный, аккуратный и щепетильный, – это не то, что ищет каждая девушка?

– О да, но это чтобы выйти замуж. А я в присутствии Олли чувствую себя пойманной в ловушку, как в какой-то пьесе на британском «Радио-4» о… пугающе серьезном и щепетильном молодом человеке 50-х.

– Он действительно упомянул, что ты в последнее время была какой-то не такой.

– Ну, если он считает меня неприятной и раздражительной, то сам он – просто дрожащий щенок-переросток!

– Путь истинной любви никогда не был…

– Заткнись. Он такой невыносимо приветливый, такой чудовищно любезный! Я, собственно, уже давно решила, что в это воскресенье пошлю его куда подальше. А сегодняшний вечер просто поставил печать под приговором.

– Но если бедный приговоренный Олли – это персонаж пьесы из репертуара «Радио-4», то кто же тогда я?

– А ты, Хьюго, – она поцеловала меня в мочку уха, – герой грязного низкобюджетного французского фильма, на какие порой натыкаешься среди ночи, если вдруг включишь телевизор. Причем ведь отлично понимаешь, что утром станешь об этом жалеть, а все равно смотришь.

В квартире под нами сосед насвистывал какую-то знакомую, полузабытую мелодию.

20 декабря

– Малиновка. – Мама указала на окно, выходившее в сад; низ оконного стекла затянула льдистая корка. – Вон там, на черенке лопаты.

– Красавец. Словно с рождественской открытки слетел, – сказал Найджел.

Папа прожевал брокколи и спросил:

– А что моя лопата там делает? Она должна стоять в сарае.

– Это я виноват, – сказал я. – Я ей уголь в ведро набирал. Потом поставлю на место. Но сперва я поставлю погреться тарелку Алекса: жаркие сплетни и горячая любовь еще не означают, что человек должен есть свой ланч холодным. – Я взял тарелку старшего брата, отнес к нашей новой дровяной плите и сунул в духовку, накрыв крышкой от сковородки. – Черт возьми, мам! При такой духовке тебе бы очень подошел облик ведьмы.

– Ага, и еще с колесами, – вставил Найджел. – Желательно «Остин Метро».

– Ну, теперь-то, – сказал папа, который просто обожал старые автомобили, – такой «Остин» обошелся бы в целое состояние.

– Какая жалость, что ты не увидишься с тетей Элен на Новый год, – сказала мама, повернувшись ко мне.

– Да, мне тоже жаль. – Я снова сел за стол и принялся за еду. – Ты ей скажи, что я очень ее люблю.

– Вот-вот, – тут же вставил Найджел. – Словно ты и впрямь сожалеешь, что тебе не удастся весь Новый год толкаться в Ричмонде в пробках, а придется кататься на лыжах в Швейцарии! Ты ведь у нас мегалюбитель потолкаться в пробках, верно, Хьюго?

– Сколько раз я тебе говорил? – вмешался папа. – Самое главное не то…

– …что ты знаешь, а кого ты знаешь, – закончил за него Найджел. – Девять тысяч шестьсот восемь раз, папа. Включая этот.

– Именно поэтому так важно получить диплом приличного университета, – сказал папа. – Чтобы в будущем ловить с большими людьми крупную рыбу, а не мелочь, которая только на сковородку годится.

– Да, кстати, я совсем забыла вам сказать, – вступила мама, – что Джулия опять отличилась: выиграла грант и поедет в Монреаль изучать законы о правах человека.

Я всегда был неравнодушен к кузине Джулии, и мои мысли о том, что я мог бы ее в чем-то перещеголять, носили, если честно, несколько извращенный, байроновский характер.

– Как хорошо, что Джулия пошла в вашу породу, Элис, – заметил папа, кисло намекая на отца Джулии, моего бывшего дядю Майкла, который десять лет назад развелся с ее матерью и ныне был женат на своей бывшей любовнице-секретарше и имел от нее ребенка. – Я забыл, что там Джейсон изучает?

– Какую-то психолингвистику, – сказала мама, – в Ланкастере.

Папа нахмурился:

– А почему мне все время казалось, что он занимается лесоводством?

– Это он в детстве хотел стать лесником, – подсказал я.

– А теперь он твердо намерен стать дефектологом, – сказала мама.

– Б-будет з-заик л-лечить, – пояснил Найджел.

Я посыпал свежемолотым перцем тыквенное пюре и сказал:

– Что-то ты, Найдж, никак не повзрослеешь и не поумнеешь? Лечить от заикания – это для дефектолога самый высокий уровень квалификации. Тебе так не кажется?

Найджел слегка покачал головой с выражением «я так и думал», но вслух моей правоты не признал.

Мама сделала глоток вина и воскликнула:

– Какое чудесное вино, Хьюго!

– Вот именно, чудесное! Определение как раз для «Монтраше-78», – поддержал ее папа. – Но тебе, право, не следует тратить на нас свои деньги, Хьюго.

– Во-первых, папа, у меня очень четкий бюджет. А во-вторых, та нудная работа, которой я занимаюсь в адвокатской конторе, тоже приносит кое-какой доход. И потом, вы столько для меня сделали, что я хоть иногда должен раскошелиться и поставить вам бутылку приличного вина.

– Но нам было бы очень неприятно думать, что ты остался без денег… – сказала мама.

– …или из-за необходимости подрабатывать пострадали твои занятия, – прибавил папа.

– Так что просто дай нам знать, – попросила мама, – если у тебя вдруг будет туго с деньгами. Обещаешь?

– Хорошо, если когда-нибудь что-то подобное случится, я непременно именно к вам приду с протянутой рукой. Обещаю.

– Это у меня туго с деньгами, – с тайной надеждой заметил Найджел.

– Но ты ведь живешь дома, а не где-то в широком мерзком мире. – Папа нахмурился и посмотрел на часы. – Я, кстати, не понимаю: в этом мерзком мире существуют хоть какие-то представления о времени? Надеюсь, что родителям фройляйн нашего Алекса известно, что она сейчас гостит в Англии? Кстати, где они? Сейчас уже середина дня.

– Они же немцы, пап, – сказал Найджел. – Большие толстые немецкие кошельки.

– Тебе легко говорить, но это объединение Германии невероятно дорого обойдется. Мои клиенты во Франкфурте, например, очень нервничают из-за падения Берлинской стены.

Мама аккуратно отрезала ломтик жареного картофеля.

– Хьюго, что тебе Алекс рассказывал об этой Сюзанне?

– Ни слова. – С помощью ножа и вилки я тщательно снимал с костей мясо форели. – Не забывай, что существует такая вещь, как братское соперничество.

– Но ведь вы с Алексом всегда были лучшими друзьями!

– Ага, – сказал Найджел, – до тех пор, пока кто-нибудь не произносил смертельно опасных слов: «А не сыграть ли нам в «Монополию»?»

Я обиженно спросил:

– Я что, виноват, что никогда не проигрываю?

Найджел фыркнул.

– То, что никто не замечает, как ты жульничаешь…

– Так! Родители, вы слышали эту оскорбительную, беспочвенную клевету?

– …еще не доказывает, что ты этого не делаешь. – Найджел на всякий случай выставил в мою сторону столовый нож. Мой младший брат этой осенью потерял невинность и сменил шахматные журналы и приставку «Атари» на KLF[58] и дезодорант с кремом для бритья. – Между прочим, не Хьюго, а мне известны об этой Сюзанне целых три вещи. А все благодаря моей способности применять метод дедукции. Раз она находит Алекса привлекательным, то она: а) слепа, как летучая мышь; б) привыкла иметь дело с сопляками; с) у нее напрочь отсутствует обоняние.

В эту минуту в столовой как раз нарисовался Алекс.

– У кого это напрочь отсутствует обоняние? – спросил он.

– Принеси-ка нашему старшему братцу из духовки его обед, – велел я Найджелу, – иначе я прямо сейчас тебя заложу, и тогда уж ты точно получишь по заслугам.

Найджел без малейших возражений мгновенно подчинился.

– Ну, как там Сюзанна? – спросила мама. – Все ли в порядке у ее родителей в Гамбурге?

– Да, все прекрасно.

И Алекс сел за стол. Мой брат никогда многословием не отличался.

– Она ведь, кажется, изучает фармакологию, да? – поинтересовалась мама.

Алекс пронзил вилкой кусок цветной капусты, похожий на муляж мозга, и сунул его себе в рот.

– Угу.

– Но когда же ты все-таки нас с ней познакомишь?

– Трудно сказать, – буркнул Алекс, а я подумал о тщетных надеждах моей дорогой бедняжки Марианджелы.

Найджел принес старшему брату подогретый ланч и поставил тарелку перед ним на стол.

– Никак не могу привыкнуть, – сказал папа, – к невероятно съежившимся расстояниям. Подружка в Германии, катание на лыжах в Альпах, лекции в Монреале – и все это сегодня норма. Когда я впервые покинул Англию и поехал в Рим – мне тогда было примерно столько же, сколько сейчас тебе, Хьюго, – еще никто из моих приятелей так далеко от дома не уезжал. А мы с моим другом сели на паром «Дувр – Кале», потом автостопом добрались до Марселя, а потом через Турин – до Рима. На это у нас ушло шесть дней. И нам обоим казалось, что мы уехали на край света.

– Пап, а у вашей почтовой кареты в дороге колеса не отваливались? – тут же спросил вредный Найджел.

– Ах, как смешно! Во второй раз я побывал в Риме только два года назад, когда летел в Нью-Йорк на Европейское ежегодное собрание. Помнится, мы вылетели вовремя и прибыли как раз к позднему ланчу; еще успели провести несколько заседаний комиссии – сплошная болтовня до полуночи, а уже на следующий день снова были в Лондоне и как раз поспели к…

В гостиной зазвонил телефон, и мама сказала:

– Наверняка звонят кому-то из вас, мальчики.

Найджел выскочил в коридор и помчался в гостиную; моя обглоданная форель смотрела на меня одним, полным разочарования, глазом. Через минуту Найджел вернулся и сообщил:

– Хьюго, это тебя. Какая-то Диана Спинстер. А может, Спенсер[59], я как-то не уловил. Она сказала, что ты можешь подскочить к ней в театр «Палас», пока ее муж совершает поездку по странам Общего рынка… Она еще что-то такое вещала насчет тантрических поз в театральной уборной… в общем, она сказала, что ты поймешь.

– Есть такая операция, братишка, – сказал я ему, – которая очень помогла бы выправить твою единственную мозговую извилину. Ветеринары ее запросто делают, и, кстати, очень недорого.

– И все-таки кто звонил, Найджел? – строго спросила мама. – Скажи, пока не забыл.

– Миссис Первис из «Риверсайд Виллас». Она просила передать Хьюго, что бригадный генерал сегодня чувствует себя гораздо лучше, так что если Хьюго все еще собирается сегодня к нему заехать, то добро пожаловать от трех до пяти.

– Отлично. Если ты, пап, уверен, что обойдешься без меня…

– Ступай, ступай. Мы с мамой очень гордимся тем, что ты до сих пор ездишь к этому генералу, чтобы ему почитать. Не правда ли, Элис?

– Очень гордимся! – с чувством поддержала его мама.

– Спасибо. – Я сделал вид, что мне даже несколько неловко. – Знаете, бригадный генерал Филби был просто великолепен, когда я занимался с ним основами гражданского права. Я для этого специально ездил к нему в Далвич. Он знает невероятное количество всяких историй. Уж такую-то малость я теперь могу для него сделать.

– О господи! – простонал Найджел. – Такое ощущение, что меня заперли внутри сентиментального романа для детишек «Маленький домик в прериях»!

– В таком случае я с удовольствием помогу тебе оттуда выбраться, – сказал папа. – Поможешь мне убрать это дерево вместо Хьюго, а он поедет навестить бригадного генерала.

Найджелу эта идея явно пришлась не по вкусу.

– Но мы с Джаспером Фарли собирались сегодня на Тоттнем-Корт-роуд!

– Зачем? – Алекс навалил себе на тарелку целую груду еды. – Вы только и делаете, что таскаетесь там по магазинам и пускаете слюни, любуясь хайфай и синтезаторами, которые себе позволить не можете.

Из патио вдруг донесся грохот, и я краем глаза успел заметить какой-то черный промельк, затем по плитам покатился перевернутый цветочный горшок, упала стоявшая рядом лопата, и черный промельк превратился в кошку, из пасти которой торчала еще слабо трепыхавшаяся малиновка.

– Ох, – вздрогнула мама. – Как это ужасно! Может быть, мы еще успеем спасти птичку? Хотя эта противная кошка, по-моему, страшно собой довольна…

– Вот вам иллюстрация к принципу «выживает сильнейший», – спокойно сообщил Алекс.

– Может, опустить жалюзи? – спросил Найджел.

– Ничего страшного, дорогая, пусть природа сама во всем разберется, – сказал папа.

Я встал и вышел в патио через заднюю дверь. Было холодно, воздух так и обжигал лицо. Я крикнул кошке: «Брысь, брысь! Пошла прочь!», и маленькая черная хищница нырнула с добычей в садовый сарай и притаилась там, нервно следя за мной. Хвост у нее так и дергался. Растерзанная птичка уже почти не шевелилась.

В небе самолет с грохотом, подобным взрыву, преодолел звуковой барьер.

У меня под ногами хрустнула ветка. И я вдруг почувствовал себя каким-то невероятно живым.

* * *

– По мнению моего мужа, – сестра Первис, точно большой пароход, плыла по ковру, который можно было «чистить влажной щеткой и даже мыть», к библиотеке «Риверсайд Виллас», – молодежь в наши дни либо выпрашивает у родителей подачки, либо пьет, либо без всяких на то оснований изображает из себя бодрячков типа «у-меня-все-в-порядке-ребята». – Ноздри мне щекотал запах хвойного дезинфектанта, а сестра Первис между тем продолжала вещать: – Но пока в семьях Великобритании все еще вырастают порой такие прекрасные молодые люди, как вы, Хьюго, я лично готова поверить, что в ближайшее время полное варварство нам все-таки не грозит.

– Пожалуйста, сестра Первис, помогите! У меня голова в дверь библиотеки не проходит!

Свернув за угол, мы обнаружили одну из постоянных обитательниц лечебницы. Вцепившись в перила, тянувшиеся вдоль стены, она хмуро смотрела в сад, на качавшиеся под ветром деревья, словно что-то там забыла. С ее нижней губы на мятно-зеленый кардиган тянулась нитка липкой слюны.

– Выше голову, миссис Болито, – сказала медсестра, выхватывая откуда-то из рукава чистую салфетку. – Что мы там видим? Наши знамена, не так ли? – Она ловко удалила слюнный сталактит и выбросила салфетку в мусорное ведро. – Миссис Болито, вы ведь помните Хьюго? Молодого друга нашего бригадного генерала?

Миссис Болито повернула голову в мою сторону, и я тут же вспомнил глаз той форели, что недавно лежала у меня на тарелке.

– Страшно рад снова вас видеть, миссис Болито, – радостно приветствовал ее я.

– Поздоровайтесь с Хьюго, миссис Болито. Хьюго – наш гость.

Миссис Болито посмотрела на меня, на сестру Первис и захныкала.

– Ну, что такое? Что случилось? – заворковала медсестра. – А что там такое веселенькое по телевизору в гостиной показывают? Летающая машина? Так, может, и нам пойти посмотреть? Пойдемте, миссис Болито, вместе и посмотрим.

За нами со слабой улыбкой наблюдала голова лисицы, висевшая на стене.

– Вы меня немножко здесь подождите, – сказала сестра Первис миссис Болито, – а я быстренько провожу Хьюго в библиотеку и сразу вернусь. А потом мы с вами вместе пойдем в гостиную и посмотрим телевизор.

Я, конечно, пожелал миссис Болито счастливого Рождества, но, по-моему, надеяться на это особенно не стоило.

– У нее четверо сыновей, – сказала сестра Первис, когда мы двинулись дальше, – и у всех лондонский адрес, но ни один к ней никогда не приходит. Можно подумать, старость – это уголовное преступление, а не та цель, к которой все мы неизбежно придем.

Я подумал, уж не озвучить ли мне собственную теорию о том, что наша культурная стратегия, якобы направленная на победу смерти, – это всего лишь попытки похоронить смерть под запросами консюмеризма и надеждой на сансару, а все «Риверсайд Виллас» мира служат лишь ширмой, способствующей этому самообману; старики действительно виновны, ибо самим своим существованием доказывают, что наше сознательно близорукое отношение к смерти – это и есть тот самый самообман.

Нет, решил я, не надо ничего усложнять, вынуждая сестру Первис изменить свое мнение на мой счет. Мы, собственно, уже достигли дверей библиотеки, и моя провожатая сказала sotto voce[60]:

– Я знаю, Хьюго, вы не подадите вида, если бригадный генерал вас не узнает, не так ли?

– Ну что вы! Конечно, нет. А его все еще преследует то… заблуждение насчет пропажи почтовой марки?

– Да, эта мысль по-прежнему время от времени приходит ему в голову. А, вот и Марианджела! Марианджела!

Марианджела подошла к нам с кипой аккуратно сложенного постельного белья.

– Юго! Сестра Первис говорила, что ты сегодня придешь. Как там твой Нор-витч?

– Хьюго учится в университете Кембриджа, Марианджела. – Сестра Первис даже содрогнулась. – Кембриджа, а не Нориджа[61]. Это очень большая разница!

– Пардон, Юго. – Чуть раскосые, эльфийско-бразильские глаза Марианджелы пробудили во мне не только надежды. – Я и не знала, что есть такой город. Я еще так плохо знаю географию Англии.

– Марианджела, вы не могли бы принести в библиотеку кофе для Хьюго и нашего бригадного генерала? А то мне надо поскорей вернуться к миссис Болито.

– Конечно. Приятно было встретить вас хотя бы в коридоре, сестра Первис.

– Только не забудьте попрощаться со мной перед уходом, – напомнила ей миссис Первис и решительно направилась в обратный путь.

А я спросил у Марианджелы:

– Что ей, собственно, так уж нравится в этой кошмарной работе?

– Повелевать. Ничего, у нас на континенте все привыкли к диктаторам.

– Она ночью-то спит или подзаряжается от магистральной сети?

– Она не такой уж плохой босс, если с ней всегда соглашаться. По крайней мере она надежна. И всегда говорит то, что думает.

Марианджелу, пожалуй, можно было бы назвать человеком, не слишком довольным жизнью, но все же явно лишенным сарказма.

– Не сердись, Анж, нам просто нужно было немного отдохнуть друг от друга.

– Восемь недель, Юго! Два письма, два звонка, два сообщения на моем автоответчике. Мне нужен контакт, а не отдыхать друг от друга. – Ладно, значит, она, пожалуй, уже ближе к состоянию обиженной женщины. – Ты плохо представляешь себе, в чем именно нуждаюсь я.

Скажи ей, что все кончено, – посоветовал мне внутренний голос Хьюго Мудреца, но Сексуально Озабоченный Хьюго обожает постоянных любовниц.

– Ты права, я действительно не так уж хорошо тебя знаю, Марианджела. Как и любую другую женщину. Как и самого себя. У меня, конечно, были до тебя две или три подружки – но ты… ты совсем другая. К концу лета ты постоянно стояла у меня перед глазами – казалось, некий телевизионный канал сутки напролет показывает одну только Марианджелу Пинто-Перейра. Я чуть не сбрендил, честное слово! Так что единственным способом как-то восстановить душевное равновесие была временная разлука с тобой. Часто я не выдерживал и уже почти готов был тебе позвонить… но… понимаешь, Анж, все это от неопытности, а не со зла. – Я открыл дверь в библиотеку. – Спасибо тебе за все. Я до конца жизни сохраню великолепные воспоминания о проведенных с тобой днях. И мне, право, очень жаль, что я вел себя порой как бесчувственный чурбан, не понимая, что причиняю тебе боль.

Она вставила ногу в щель, не давая двери закрыться. Сейчас она была очень сердита на меня и вся так и пылала от страсти.

– Сестра Первис просила, чтобы я принесла кофе тебе и бригадному генералу. Тебе как всегда: черный и одна ложка сахара?

– Да, пожалуйста. Но, если можно, только с сахаром и без всякого амазонского колдовства вуду, от которого ссыхаются яйца. Хорошо?

– Острый нож куда лучше, чем вуду. – Она нахмурилась. – А как ты пьешь кофе в своем университете Кейм-бридж? С молоком или еще с чем-то?

– От кофе с молоком у меня мгновенно портится настроение.

– Значит, если… если… я найду для тебя настоящий бразильский кофе, ты его выпьешь?

– Марианджела, ты же прекрасно знаешь: если хоть раз попробуешь настоящий кофе, все остальные его разновидности станут для тебя просто дешевой имитацией.

* * *

– Уже скоро конец, генерал, – сказал я старику и перевернул страницу. – «Но для меня весь Восток воплощен в том видении моей юности. Он весь – в том мгновении, когда я, открыв свои молодые глаза, вдруг его увидел. Я набрел на него, выйдя из схватки с морем – о, как я был еще юн! – и я увидел, что и он смотрит на меня. И все, что от него осталось, – только одно это мгновение, мгновение, исполненное силы, романтики, волшебства… юности!.. Луч солнечного света на незнакомом берегу, мгновение, чтобы вспомнить, мгновение для вздоха и – прощай!.. Ночь… Прощай…»[62]

Я отхлебнул чуть теплого кофе; бригадный генерал Филби к своей чашке так и не прикоснулся. Этот еще пять лет назад полный жизни и невероятно умный человек теперь бесформенной грудой горбился в инвалидном кресле. Тогда, в 1986 году, генералу было уже семьдесят, однако вполне можно было дать и пятьдесят; он жил в большом старом доме в Кью со своей преданной овдовевшей сестрой миссис Хаттер. Генерал Филби был старым другом директора нашей школы, и хотя предполагалось, что я всего лишь буду косить траву у них на лужайке, пока не срастется его сломанная нога, он отнесся ко мне с поразительной добротой и великодушием. В итоге все кончилось тем, что вместо уроков гражданского права мы с ним играли в покер и криббедж, попивая пиво из большого кувшина. И потом, уже после того, как его нога зажила, я заходил к нему почти каждый четверг. И миссис Хаттер тут же непременно принималась меня кормить, чтобы «сделать чуточку толще», а потом мы пересаживались за карточный стол, где он учил меня так «увлечь Госпожу Удачу, чтобы она сама сняла панталоны». Даже Жаба не догадывался, где я так научился играть. В свое время генерал Филби был настоящим щеголем и любимцем женщин, одержимым филателистом, прирожденным рассказчиком и лингвистом. После стаканчика порто генерал готов был сколько угодно рассказывать о своей службе в Специальном подразделении подводного флота в Норвегии во время Второй мировой и после нее, а потом и во время Корейской войны. Он заставлял меня читать Конрада и Чехова, научил, как получить фальшивый паспорт, отыскав подходящее имя на кладбище и написав запрос в Сомерсет-Хаус[63] о выдаче свидетельства о рождении. Я об этой уловке уже знал, но притворился, будто не знаю.

Бригадный генерал Филби почти не шевелился, лишь время от времени голова его покачивалась и кренилась набок, как у Стиви Уандера за роялем; в складках пиджака у него скопилась перхоть. Брил его теперь медбрат; он же осуществлял и прочие гигиенические процедуры – в связи с недержанием мочи старик теперь был вынужден носить памперсы. Время от времени с уст бригадного генерала срывалось несколько невнятных слов, но со мной он практически не разговаривал. Я понятия не имел, доставляет ли ему «Юность» Конрада[64] такое же удовольствие, как прежде, или, может, ему мучительно слушать то, что служит напоминанием о былых, куда более счастливых днях? А может, он уже и не воспринимает того, что я ему говорю или читаю, и даже не узнает меня?

И все-таки. Марианджела, например, утверждала, что, когда имеешь дело со старческой деменцией, лучше всего вести себя так, словно этот человек, которого ты раньше знал как совершенно нормального, по-прежнему держится на плаву, просто прячется где-то внутри своего корабля, пока его еще не разнесло волнами. В этом нет ничего плохого, даже если же ты ошибаешься и того человека, которого ты когда-то знал, больше нет, потому что за любым больным следует заботливо ухаживать; но если ты прав, и тот, прежний, человек все еще существует где-то там, внутри, за непробиваемой кирпичной стеной, то ты для него – как веревка спасателя, как единственная дорога к жизни.

– Ну вот, мы уже на последней странице, генерал, – сказал я и продолжил чтение: – «Из всех чудес мира самое чудесное, по-моему, это море, море само по себе, а может, всего лишь юность, проведенная в море? Кто знает? Вот вы, например: все вы получили от жизни немало: деньги, любовь – все то, что человек обычно обретает на берегу. Так скажите, разве не лучшими годами вашей жизни были те, когда мы были молоды, и бороздили моря, и ничего не имели, и получали от моря одни лишь тяжкие удары, хотя порой оно и давало нам возможность почувствовать собственную силу? Неужели вы не сожалеете о тех временах?»

В горле бригадного генерала что-то затрепетало.

Тяжкий вздох? Или просто воздух в голосовых связках?

В просвет между деревьями виднелась Темза, серебристая, как сплав меди с оловом и цинком, который называют «пушечным металлом».

Лодка с пятью людьми пролетела с левого берега на правый и во мгновение ока исчезла.

Садовник в плоской кепке сгребал граблями опавшие листья.

Я дочитал в меркнущем свете дня последний абзац: «И все мы кивали ему, финансовому воротиле, человеку богатому, с которым считаются, который и сам уважает закон; да, все мы ему кивали, сидя за полированным столом, поверхность которого была так похожа на застывшую коричневую водную гладь, и в ней отражались наши лица, изборожденные морщинами, носившие следы тяжких трудов и подлых предательств, успехов и любви. Наши усталые глаза смотрели спокойно, но по-прежнему жадно пытались отыскать что-то, не связанное с этой жизнью, ждали чего-то, что уже промелькнуло незаметно и растворилось – во вздохе, в мимолетном воспоминании – вместе с твоей юностью, твоей былой силой, романтикой твоих иллюзий».

Я захлопнул книгу и зажег лампу. Мои часы показывали четверть пятого. Я встал и задернул занавески.

– Ну что ж, сэр. – У меня было такое ощущение, словно я обращаюсь к пустой комнате. – Мне кажется, не стоит вас чрезмерно утомлять…

Неожиданно лицо бригадного генерала напряглось, оживилось, он открыл рот, и хотя голос его был глухим, как у призрака, а речь – невнятной из-за перенесенного инсульта, я смог различить сказанные им слова:

– Мои… проклятые… марки…

– Генерал Филби… это Хьюго, сэр. Хьюго Лэм.

Трясущейся рукой он попытался схватить меня за рукав.

– Полиция…

– Какие марки, генерал? О чем вы?

– Целое… состояние…

К нему вернулся разум, глаза смотрели осмысленно, и на мгновение мне показалось, что он готов бросить обвинение похитителю в лицо, но это мгновение тут же миновало. За дверью в коридоре проскрипела тележка – развозили обед. Тот бригадный генерал, которого я знал когда-то, больше не смотрел на меня с застывшим выражением гнева, потрясения и неожиданно постигшей его неудачи; он оставил меня наедине с этими красивыми настенными часами, с полками, полными чудесных книг, которые никто никогда не читает, и с ясным пониманием того, что, как бы я ни прожил свою жизнь, сколько бы власти, богатства, опыта, знаний или красоты ни выпало мне на долю, в итоге я закончу так же, как и этот старик, ставший теперь таким уязвимым. И я, глядя на бригадного генерала Реджинальда Филби, словно смотрел в некий телескоп, устремленный в будущее, и видел самого себя.

* * *

Амулет, вызывающий сладкие сны, свисал с шеи Марианджелы; я слегка покачал его, и под ним среди буйных кудрей моей любовницы, рассыпавшихся по плечам и по груди, обнаружился крестик с распятием. Я взял Сына Божьего в рот и вообразил, что Он растворяется у меня на языке. Секс, возможно, и является противоядием от смерти, но вечную жизнь предлагает только целым биологическим видам живых существ, а не отдельным их представителям. Из СD-плейера доносился голос Эллы Фицджеральд, которая, как всегда, забыла слова из зонга Мэкки-Ножа[65] об одной жаркой ночке в Берлине полсотни лет назад. Где-то под нами прогрохотал поезд районной линии лондонского метро. Марианджела поцеловала мое мускулистое предплечье, потом вдруг укусила, и довольно сильно.

– Ой! – жалобно вскрикнул я, наслаждаясь этой болью. – Это что, по-португальски означает: «Земля поплыла подо мною, мой господин и повелитель. А хорошо ли было тебе?»

– По-португальски это означает: «Я тебя ненавижу! Ты лжец, обманщик, чудовище, псих, извращенец, и чтоб тебе вечно гнить в аду, сукин ты сын!»

Подобные вещи всегда меня заводят; мы оба рассмеялись, предвкушая миг наслаждения, и в итоге я кончил раньше времени. Я аккуратно снял презерватив, стараясь не испачкать пурпурные простыни Марианджелы, и завернул его в салфетку. Хороший секс – это неистовая страсть, безумие, но завершается он всегда сущим фарсом. Марианджела перевернулась на живот и легла лицом ко мне; странно, но женщины почему-то становятся почти безобразными, когда с них снята вся шелуха, когда они уже использованы и прямо на глазах словно начинают покрываться ржавчиной. Марианджела села, сделала несколько глотков из стакана, охраняемого статуэткой Иисуса из Рио, потом поднесла стакан к моим губам:

– Хочешь? – И она прижала мою руку к своей левой груди; было слышно, как ее сердце стучит: люблю, люблю, люблю, люблю, люблю.

Ах, надо было мне все-таки послушаться голоса Хьюго Мудрого…

* * *

– Юго, когда мне можно будет познакомиться с твоей семьей?

Я натянул боксеры. Мне очень хотелось сполоснуться под душем, но контора по продаже автомобилей «Астон Мартин» скоро должна была закрыться, так что стоило поспешить.

– А зачем тебе знакомиться с моей семьей?

– Хочу. Это же совершенно нормально. Мы ведь с тобой встречаемся уже шесть месяцев. 21 июня ты впервые сюда пришел, а завтра 21 декабря.

Господи, какой-то счетчик памятных дат!

– Лучше давай пойдем с тобой куда-нибудь – поужинаем, отметим это событие, а мою семью, пожалуй, оставим в покое. Хорошо, Анж?

– Но я действительно хочу познакомиться с твоими родителями, с твоими братьями…

Ну да: мама, папа, Найджел, Алекс, позвольте вам представить Марианджелу. Она родом из неописуемых трущоб Рио, работает в «Риверсайд Виллас» сиделкой у престарелых пациентов, и я после посещения бригадного генерала Филби классно ее трахнул. Итак, что у нас на обед? Я отыскал под кроватью свою майку.

– Вообще-то, если честно, я не вожу домой подружек.

– Значит, я буду номером первым. Это очень приятно.

– В некоторые области моей жизни… – так, теперь быстро джинсы, молния, ремень, – …я стараюсь никого не пускать.

– Я твоя девушка, а не какая-то «область». Ты что, меня стыдишься?

Какой очаровательный удар кинжалом! Какой эмоциональный шантаж!

– Ты же знаешь, что нет.

Умом Марианджела понимала, конечно, что эту тему следовало бы немедленно закрыть, но сердцу, как говорится, не прикажешь, и сейчас ею правили исключительно эмоции.

– Значит, ты стыдишься своей семьи?

– Не больше чем обычный средний сын из троих имеющихся.

– Тогда, значит… ты стыдишься того, что я на пять лет тебя старше?

– Тебе всего двадцать шесть, Анджела! Это вряд ли можно назвать старостью.

– А может… я недостаточно белая для твоих родителей?

Я уже застегивал пуговицы на рубашке фирмы «Пол Смит».

– Ну, эта ерунда вообще не имеет никакого значения.

– Тогда почему же мне нельзя познакомиться с родными моего бойфренда?

Один носок, второй…

– Ну, у нас еще… просто не та стадия отношений.

– Какая еще, на фиг, стадия? Ты несешь по-о-олную чушь, Юго! Когда у тебя отношения с кем-то, вы делитесь друг с другом не только телом. Так ведь? Когда ты в Кембридже попиваешь свой чертов кофе со всеми этими белыми девицами, имеющими PhD, я и не думаю сидеть здесь, моля бога, чтобы ты позвонил или прислал письмо. Нет, не сижу. Один парень – врач-консультант из частной клиники – постоянно просит меня о свидании и приглашает в самый модный японский ресторан Мейфера[66]. Все мои друзья говорят мне: «Ты просто сумасшедшая! Почему ты ему отказываешь?» Но я все равно ему отказываю – из-за тебя.

Я еле сдержал улыбку – столь неумелыми были ее попытки меня убедить.

– Так для чего я тебе? – не унималась Марианджела. – Только для секса? Когда у тебя свободный денек выдастся?

Ладно. Вон моя куртка, возле двери; там же мои ковбойские сапоги. А Марианджела по-прежнему сидела совершенно голая, пухлая, как снеговик, и, увы, никакого оружия у меня под рукой не было.

– Ты мой друг, Марианджела. Мало того, в настоящее время ты самый близкий мой друг. Но хочу ли я представить тебя своим родителям? Нет. Хочу ли я переехать и жить вместе с тобой? Нет. Хочу ли я вместе с тобой планировать будущее, раскладывать в шкафу принесенное из прачечной белье, завести в доме кошку? Нет.

Прямо под окнами проехал еще один поезд районного метро, как бы намекая, что пора завершать эту душещипательную сцену – сцену, столь же древнюю, как гоминиды. Такое повсеместно случалось и случается на планете Земля, и люди во время подобных сцен с печальным концом объясняются на всех языках мира. Марианджела вытерла мокрое от слез лицо и отвернулась, и все Олли Куинны мира тут же упали бы на колени, обещая все-все исправить. А я молча надел куртку и сапоги. Она это заметила и тут же перестала лить слезы.

– Ты уходишь? Сейчас?

– Если это действительно наше с тобой последнее свидание, Анж, то ни к чему продлевать агонию.

Я сделал ей очень больно, и в пять секунд она совершила этот шаг – от любви до ненависти – и разразилась пулеметной очередью бранных слов:

– Sai da minha frente! Vai pra puta que pariu![67]

Ну и прекрасно. Когда девушка тебя возненавидела, порвать с ней гораздо проще. Уже занеся ногу над порогом, я сказал:

– Если этот твой врач-консультант захочет взять уроки, как следует управляться с некой Марианджелой Пинто-Перейра, скажи ему, что я с удовольствием поделюсь с ним кое-какими ценными наблюдениями.

Один убийственно мрачный взгляд, одно стремительное движение сильной руки, один промельк великолепной бразильской груди – и в меня со скоростью метеора полетел увесистый Иисус из Рио, вращаясь, как пущенный из пращи камень; меня спасла какая-то доля секунды, и фигурка Иисуса врезалась в захлопнутую дверь, превратившись в тысячу гипсовых осколков.

* * *

К шести часам над городом нависли тяжелые мрачные тучи, обещавшие обильный снегопад. Я надел свою меховую шапку из опоссума. На богатых боковых улочках Ричмонда было тихо. Владельцы домов, достойные представители среднего класса, задернули шторы на окнах своих жилищ, где вдоль стен выстроились книжные шкафы, на стенах висели картины и прочие предметы искусства, а у порога светилась рождественская елка. Я немного прогулялся по Ред-Лайон-стрит. Девица на ресепшене в автомагазине «Астон Мартин» обладала такими же дерзкими и соблазнительными округлостями, как и продаваемые там роскошные спортивные машины, но вот лицом, к сожалению, не вышла: ей явно требовалась помощь косметологов. Она сплетничала по телефону, когда я неторопливо, но вполне решительно прошел мимо нее, коротко кивнув и как бы давая понять: твой босс меня ждет. Я пересек выставочный зал и подошел к распахнутой двери с табличкой: «Винсент Костелло. Отдел продаж». За дверью сидел человек лет тридцати с небольшим; он прямо из коробочки ел заливного лобана и одновременно пытался завернуть в красивую бумагу подарок – большую коробку из магазина детской технической игрушки «Скейлекстрик». Одет он был в костюм, приобретенный на одной из центральных улиц города в магазине готового платья, хотя и достаточно приличный.

– Добрый день, – приветствовал он меня. – Чем могу служить?

У Костелло был выговор жителя Восточного Лондона; на письменном столе стояла фотография: он и какой-то маленький мальчик; но мамочки рядом видно не было, и обручального кольца у него на пальце я тоже не заметил.

– Винсент Костелло, я полагаю?

– Да. Как на двери написано.

– Я хотел бы задать вам несколько вопросов относительно того, какова может быть стоимость подержанного автомобиля «Астон Мартин Кода». Но прежде разрешите мне помочь вам. – Я указал глазами на коробку, завернуть которую ему так и не удалось. – Вам ведь наверняка не помешает дополнительный большой палец?

– Нет, нет, что вы! Это очень мило с вашей стороны, но я и сам справлюсь.

– Да, я очень милый, но вы не справитесь. Так что позвольте все-таки вам помочь.

– Ладно, спасибо. Это для моего пятилетнего сынишки.

– Он, значит, «Формулой-1» увлекается?

– Просто помешан на всем, у чего есть двигатель – на автомобилях, мотоциклах и тому подобном. Обычно подарки заворачивает его мать, но сегодня… – Язычок клейкой ленты, намертво прилипший к бумаге, оторвался вместе с длинной бумажной полоской, и Костелло, явно не желая грубо выражаться в присутствии клиента, с ходу превратил «Oh, fuck!..» в «Ох, ф-фу!..»

– Коробки надо обвязывать по диагонали. – И прежде чем он начал спорить, я отодвинул его и взялся за дело сам. – Нужно заранее приготовить несколько кусочков скотча, потом закрепить бумагу, и… – Через несколько секунд идеально завернутая подарочная коробка уже стояла у него на столе. – Ну вот, годится?

Винсент Костелло был впечатлен.

– Где это вы так здорово научились?

– Моя тетя владеет несколькими маленькими магазинами подарков. И племянник-неслух время от времен ей помогает.

– Повезло вашей тете! Итак, вы, кажется, спрашивали о нынешней стоимости автомобиля «Астон Мартин Кода»?

– Да, 1969 года выпуска. 110 миль пробега – по счетчику. А водитель был всего один, человек очень осторожный и аккуратный.

– Чрезвычайно маленький пробег для такого зрелого экземпляра. – Костелло вытащил из ящика лист бумаги А4, сплошь покрытый цифрами. – Могу я спросить, кто этот осторожный водитель? Потому что вы-то никак не можете водить машину с 1969 года.

– Нет, конечно же, речь не обо мне. Один мой приятель получил этот автомобиль в наследство от отца. Меня, между прочим, зовут Хьюго, Хьюго Лэм, – представился я, и мы с Костелло пожали друг другу руки. – А этот мой друг принадлежит к семейству знаменитых Пенхалигонов из Пензанса. Когда его отец скончался, то оставил семье чудовищную неразбериху в финансовых делах. Им еще и пришлось платить кошмарный налог на наследство.

Винсент Костелло состроил сочувственную гримасу.

– Да, представляю себе.

– Мать моего друга – женщина очаровательная, но в финансах абсолютно ничего не смыслит. И в довершение всех неприятностей их фамильный адвокат и одновременно советник по финансовым вопросам только что попался на мошенничестве.

– Господи, да это просто какая-то череда несчастий!

– Вот именно. Когда я в последний раз разговаривал с Джонни, я сам предложил сходить к вам и спросить насчет его «Астон Мартина» – я ведь местный, мои родители живут на Крислхёрст-роуд. Я догадываюсь, что в торговле винтажными автомобилями ковбоев куда больше, чем честных шерифов; кроме того, мне кажется, что такой лондонский дилер, как вы, способен проявить куда больше благоразумия при заключении подобной сделки, чем если бы мой друг вздумал обратился к дилеру из Девоншира или Корнуолла.

– Вам правильно показалось, Хьюго. Но позвольте, я сверюсь с текущими ценами… – Костелло открыл какой-то файл. – А ваш отец, простите, случайно не наш клиент?

– Папа в настоящий момент водит свой любимый «БМВ», но, вполне возможно, через какое-то время обратится к вам, рассчитывая купить что-нибудь помоднее. В конце концов, «бумер» есть чуть ли не у каждого стандартного яппи[68]. Я, конечно, расскажу отцу, как вы мне помогли.

– Спасибо, буду обязан. Значит, так, Хьюго. Скажите вашему другу, что вполне приличная ориентировочная цена автомобиля «Астон Мартин Кода» 1969 года выпуска с сотней километров пробега и в пристойном состоянии – это… – Винсент Костелло провел пальцем по столбцу цифр… – около двадцати двух тысяч. Хотя, если он будет продавать в Лондоне, то отчисления будут выше. У меня есть на примете один арабский коллекционер – он давно числится моим клиентом, – так вот, он может заплатить и больше, особенно если машина действительно в хорошем состоянии, и при желании я мог бы попытаться вытянуть из него тысяч двадцать пять. Но нашему механику обязательно нужно будет самому осмотреть машину, а мистер Пенхалигон, разумеется, должен сам приехать и заполнить все необходимые документы.

– Естественно. Мы тоже хотим, чтобы все было чисто и по высшему разряду.

– В таком случае вот моя карточка – я буду готов в любой момент, пусть он только позвонит.

– Вот и прекрасно. – Я спрятал карточку в свой бумажник из змеиной кожи, и мы обменялись прощальным рукопожатием. – Веселого Рождества, мистер Костелло!

23 декабря

Звякнул дверной колокольчик – и филателистический магазин «Бернард Крибель» на Чаринг-Кросс-роуд встретил меня густым запахом трубочного табака. Это было довольно узкое продолговатое помещение, в центре которого размещалась, как в магазине грампластинок, стойка с кляссерами, в которых были марки, так сказать, средней стоимости. Более дорогие экземпляры жили в запертых шкафах, тянувшихся вдоль стен. Я размотал шарф, но моя старая сумка для книг осталась висеть у меня на шее. По радио передавали Моцарта – «Дон Жуан», второй акт. Бернард Крибель, упакованный в зеленый твид, но с темно-синим галстуком на шее, быстро глянул на меня поверх клиента, сидевшего за столом, дабы удостовериться, что я пришел с миром; я всем своим видом сказал ему «нет-нет-не-торопитесь-пожалуйста» и тактично остановился на вполне приличном от него расстоянии, делая вид, что старательно рассматриваю довольно большое количество марок «Penny Black»[69] в специальной витрине с постоянно поддерживаемым уровнем влажности. Вскоре мне стало ясно, что клиент, сидящий перед Крибелем, – отнюдь не милый зайчик.

– Что вы имеете в виду? – возмущенно вопрошал он. – Что значит подделка?

– Возраст этого образца – от силы дней сто, – хозяин магазина снял очки в изящной оправе и потер слезящиеся глаза, – а отнюдь не сто лет.

Но клиент упорно «цеплялся за воздух», как в итальянской комедии.

– А как же выцветшие краски? И эта коричневая бумага? Эта бумага никак не может быть современной!

– Время создания бумаги определить нетрудно – хотя вот эти пересекающиеся волокна предполагают, что это, скорее всего, 1920-е годы, а никак не 1890-е. – Неторопливый английский Бернарда Крибеля страдал несколько излишней чисто славянской резкостью: он был родом из Югославии, как я случайно узнал. – А смачивание бумаги некрепкой чайной заваркой – уловка весьма старая. Признаю, впрочем, что деревянную печатную форму создать было непросто, наверняка понадобился не один день – хотя выставленная цена в двадцать пять тысяч фунтов оправдывает затраченный труд. Кстати, чернила тоже вполне современные… краска «Уинзор и Ньютон», жженая охра, не так ли? И все это слегка разбавлено… В целом весьма неумелая подделка.

Возмущенный клиент завопил фальцетом:

– Вы что, обвиняете меня в подделке?!

– Я обвиняю не вас, а того, кто совершил эту подделку. Причем из корыстных побуждений.

– Вы просто пытаетесь сбить цену! Признайтесь!

Крибель с отвращением поморщился.

– Какой-нибудь перекупщик из тех, что неполный день работают на Портобелло[70], может, и заглотнет вашу наживку; или еще можно попытать счастья на какой-нибудь передвижной ярмарке, торгующей марками и монетами. А теперь извините, мистер Бадд, но меня дожидается настоящий клиент.

Мистер Бадд, страшно оскорбленный, взревел и вылетел из магазина. Он попытался даже хлопнуть дверью, но дверь была устроена так, что хлопнуть ею было невозможно. Крибель горестно покачал головой, сокрушаясь, до чего дошел мир, и я спросил:

– И часто к вам приходят с такими подделками?

Крибель выразительно втянул щеки и вытянул губы дудкой, показывая, что мой вопрос он оставит без внимания. Потом, помолчав, сказал:

– Мне знакомо ваше лицо… – он покопался в своей мысленной картотеке, – … э-э-э… мистер Анидер. Вы мне продали в августе блок из восьми марок острова Питкэрн. Хороший чистый блок.

– Надеюсь, вы пребываете в добром здравии, мистер Крибель?

– Более или менее. Как ваши занятия? Юриспруденция в университетском колледже Лондона, не так ли?

Мне показалось, что он хочет меня на чем-то подловить.

– Астрофизика в Имперском[71].

– Да-да, конечно. И что, вы уже нашли там, наверху, разумную жизнь?

– По крайней мере, ее там не меньше, чем здесь, мистер Крибель.

Он улыбнулся старой шутке и посмотрел на мою сумку.

– Вы сегодня как, покупаете или продаете?

Я вытащил черный кляссер и извлек блок из четырех марок.

Ручка «Биро» в руках у Крибеля тут же, как живая, принялась постукивать по прилавку: тук-тук-тук.

А сам филателист вместе со своей лампой на штативе, сгибающейся под любым углом, склонился над марками.

Ручка «Биро» наконец перестала стучать, и старые глаза Бернарда Крибеля уперлись в меня инквизиторским взглядом, так что я процитировал то, что старательно выучил наизусть:

– «Четыре индийские темно-синие монеты в пол-анны[72] 1854 или 1855 года; с правой стороны листа частично заметна печать гашения; в хорошем состоянии; неиспользованные». Ну что, пока что я вас ничем не разочаровал?

– Да, пока неплохо. – Он возобновил изучение, пользуясь лупой, как Шерлок Холмс. – Не стану притворяться и утверждать, что ко мне в руки то и дело попадают такие редкие марки. Вы прикидывали… какова может быть их цена?

– Единственная такая франкированная марка была продана на аукционе «Сотбис» в июне прошлого года за две тысячи сто фунтов. Если умножить на четыре, то получается восемь тысяч четыреста. Прибавьте пятьдесят процентов за неиспользованность всего блока, и получится примерно тысяч тринадцать. Однако я понимаю: у вас немало накладных расходов, связанных, во-первых, с тем, что ваш магазин находится в центре Лондона, во-вторых, вы всегда расплачиваетесь сразу, и в-третьих, у меня имеются большие надежды на наши с вами долгосрочные отношения, мистер Крибель.

– О, в таком случае с сегодняшнего дня вы вполне можете называть меня просто Бернард.

– Ну, раз так, то и вы называйте меня просто Маркус. Итак, моя цена – десять тысяч.

Крибель явно решил согласиться с этой ценой, но из вежливости делал вид, что страдает.

– Марки Содружества[73] в настоящее время выставлять запрещено. – Он раскурил трубку и завершил свою арию такими словами: – Увы, самое большее, на что я могу пойти, – это восемь с половиной.

– Сегодня очень холодный день, чтобы заставлять меня тащиться на Трафальгарскую площадь, Бернард.

Он вздохнул, выпустив воздух из волосатых ноздрей.

– Жена мне руки-ноги оторвет за подобную уступчивость, но я считаю, что молодых филателистов следует поощрять. Давайте договоримся и разделим разницу пополам: получится девять тысяч двести пятьдесят фунтов, а?

– Десять – число более простое и круглое. – Я намотал на шею шарф.

Финальный вздох.

– Ладно. Пусть будет десять. – Мы пожали друг другу руки. – Вы возьмете чек?

– Да, но скажите, Бернард… – Он обернулся, уже стоя у двери, ведущей в глубь его уютного жилища. – Вот вы бы выпустили из виду ваши драгоценные «пол-анны» до того, как деньги за них оказались бы у вас в руках?

И Бернард Крибель склонил голову в знак признания моего профессионализма. Он молча вернул мне марки и пошел выписывать чек. Больной, на последнем издыхании, автобус с трудом тащился вверх по Чаринг-Кросс-роуд. В радиоприемнике демоны уже влекли Дон Жуана в ад: что ж, такова судьба всех дилетантов, которые пренебрегают выполнением домашних заданий.

* * *

Вклиниваясь в толпу, я пробирался по рождественскому Сохо, ревущему, задымленному и опасному, поскольку тротуары были покрыты скользким снежным месивом, затем пересек обледенелый, с чудовищным трафиком перекресток на Риджент-стрит и прибыл в неприметный лондонский офис банка «Suisse Integrity», приткнувшийся в тихом уголке за Беркли-сквер. Гориллоподобный охранник придержал пуленепробиваемую дверь, пропуская меня, и кивнул головой в знак того, что ему известно, что у меня назначена встреча. Оказавшись внутри помещения банка, изящно оформленного красным деревом и кремовыми коврами и портьерами, я перенес деньги с выписанного Крибелем чека на свой счет; мне помогала сидевшая за полированным столом маленькая кассирша, которая не задала мне ни одного вопроса, кроме: «Как у вас сегодня дела, мистер Анидер?» Возле ее компьютерного терминала красовался маленький швейцарский флажок, и пока она заполняла бланк на сделанный мною очередной вклад, я размышлял, не бывает ли здесь случайно и мадам Константен, будучи швейцарской экспатриаткой, не желающей полностью посвящать британские власти в свои финансовые дела. Что, если она, приняв изысканную позу, сидит на этом вот самом стуле, обитом бархатом? Я все время вспоминал наше с ней странное знакомство в часовне Королевского колледжа, хотя больше не испытывал таких провалов памяти, какой случился со мной там. «До свидания, мистер Анидер, надеюсь, вы вскоре снова нас навестите», – сказала кассирша, и я подтвердил, что, мол, да, вскоре непременно приду. Деньги были всего лишь побочным продуктом моего искусства, и все же я покидал банк, ощущая себя вооруженным и надежно защищенным – должно быть, столь же защищенной чувствует себя под кожухом артиллерийская установка; после уплаты пошлины мой счет благодаря чеку Крибеля перевалит за пятьдесят тысяч. Это, конечно, мелочь по сравнению со счетами многих, кто хранит свои деньги в банке «Suisse Integrity», но для студента, пусть даже старшего курса, который сам оплачивает свой путь наверх, все равно очень и очень неплохо. И эта сумма, безусловно, еще умножится. Половина моих приятелей из Хамбер-колледжа – за исключением тех, у кого чересчур добрые и позволяющие постоянно себя доить родители, – буквально погрязла в долгах и вынуждена постоянно притворяться, что в течение по крайней мере первых пяти лет после окончания университета им не придется соглашаться на любую, даже самую дерьмовую, работу. Очень даже придется! И дерьмо им придется хлебать полной ложкой, но они по-прежнему будут притворяться, будто питаются исключительно черной икрой. Ну, от меня вы этого не дождетесь, думал я, и если кто-то вздумает предложить мне дерьмо, я тут же швырну его ему же в лицо. И вложу в этот бросок всю свою силу.

* * *

В подземном переходе, ведущем от станции метро «Пиккадилли-сёркус», два человека в костюмах и дождевиках блокировали проход, ведя оживленные переговоры с кем-то третьим, скрытым от моих глаз. Сквозь завесу мокрого снега ярко светились витрины магазина «Тауэр Рекордз», в двери метро уже вливалась первая волна владельцев сезонных билетов, но мне вдруг стало любопытно. Между спинами мужчин в дождевиках я мельком заметил какого-то жалкого волосатого йети, съежившегося в углу вестибюля.

– Нечего сказать, отлично ты тут устроился! – говорил один из его мучителей. – Смотришь, кто из людей вон там цветы покупает, а потом здесь пристаешь к ним и просишь денег, понимая, что они не смогут просто так тебе отказать, не почувствовав себя при этом бессердечными ублюдками. – Судя по голосу, мучитель, похоже, здорово выпил. – Между прочим, мы тоже тут промышляем, ясно тебе? Говори, сколько ты уже настрелял?

– Я… – йети испуганно хлопал глазами, – …ни в кого не стрелял.

Мучители, переглянувшись, расхохотались: их смех показался мне малоприятным.

– Я ведь… всего лишь прошу дать мне немного мелочи. В хостеле мне приходится платить тринадцать фунтов за ночь.

– Ну, так побрейся и найди себе работу – хотя бы грузчика!

– Никто меня на работу не возьмет, пока у меня не будет постоянного адреса.

– Ну, так получи пос-с-стоянный адрес!

– Никто не сдаст мне комнату, пока я не получу работу.

– Похоже, у этого типа на все объяснение найдется, верно, Газ?

– Эй, эй, тебе нужна работа? Я дам тебе работу. Хочешь? – спросил второй мучитель.

Первый мучитель – он был покрупнее и посильнее – низко склонился над несчастным йети.

– Мой коллега спрашивает тебя, приятель, причем очень вежливо спрашивает: нужна ли тебе работа?

Йети нервно сглотнул, кивнул и спросил неуверенно:

– А какая работа-то?

– Нет, ты слышишь, Газ? Нищий побирушка, а еще кочевряжится!

– Деньги собирать будешь, – сказал Газ. – Десять фунтов в минуту. Гарантированно.

У йети задергалось лицо.

– А что мне придется делать?

– Сейчас поймешь. – И мерзкий тип повернулся лицом к улице и швырнул целую пригоршню монет в образовавшийся просвет между машинами, двигавшимися сплошным ревущим потоком по Пиккадилли-сёркус. – Давай, Эйнштейн, собери-ка эти гребаные деньги! – Монеты катились между движущимися колесами, закатывались под днища автомобилей, разлетались по лепешкам не успевшего растаять грязного льда. – Ты только посмотри, и улицы Лондона покажутся тебе действительно вымощенными золотом.

И оба мучителя, страшно довольные, заплетающейся походкой потащились прочь, оставив совсем съежившегося йети решать, есть ли у него возможность и монетки собрать, и под автобус не угодить.

– Не надо, – быстро сказал я бездомному.

Он сердито сверкнул глазами:

– Сам попробуй спать в мусорном баке!

Я вытащил бумажник и протянул ему две банкноты по двадцать фунтов.

Он смотрел то на деньги, то на меня.

– Этого ведь хватит на три ночи в хостеле, верно? – спросил я.

Он взял банкноты и сунул их во внутренний карман грязной куртки.

– Очень обязан.

А я, чувствуя, что должным образом совершил жертвоприношение богам, нырнул в двери подземки, позволив «трубе» засосать меня в свое неспокойное нутро, где пахло потом и зловонным дыханием бесчисленного множества людей.

* * *

Строки были достаточно просты: «Люди просто вообразили себе такие республики и государства, каких на самом деле никогда не существовало. И все же то, как люди живут, столь мало похоже на то, как им следует жить, что любой, кто отказывается от того, что у него «есть», во имя того, что у него «должно было бы быть», неизменно приходит к собственному краху, а не к спасению; и человек, который всем своим существом, всеми деяниями своими стремится к добру, скорее всего, потерпит крах или даже погибнет, поскольку его окружает слишком много людей, которые отнюдь не питают склонности к добрым деяниям». И за этот честный, ясным и простым языком выраженный прагматизм кардиналы объявили Никколо Макиавелли[74] пособником дьявола! После станции «Эрлз-Корт» поезд метро вынырнул на поверхность, навстречу умирающему свету дня. Мимо промелькнули газовый завод, эдвардианские крыши, каминные трубы, антенны, забитая машинами парковка возле супермаркета, рекламные щиты, сообщающие о сдаче жилья внаем. Пассажиры, владельцы сезонных билетов, держась за поручни, качались из стороны в сторону, точно говяжьи туши, или плюхались на сиденье и превращались в живые трупы – красноглазые офисные рабы, уши которых заткнуты «вокманами» с тупой музыкой диско; те их представители, что постарше и поплотнее, сорокалетние, сидели, уткнувшись в «Evening Standard»[75]; ну а те, кто уже почти достиг пенсионного возраста, с изумлением смотрели на Западный Лондон и удивлялись: куда же подевалась их жизнь? Я – та Система, которую ты должен побороть, стучали колеса вагона. Я – та Система, которую ты должен побороть. Но что значит «побороть систему»? Стать настолько богатым, чтобы выкупить себя из рабства, избавить себя от ежедневного унижения рабским трудом? По параллельным путям прошел другой поезд; он двигался так медленно, что я успел разглядеть в одном из вагонов молодого трудящегося Сити – вот точно таким и я должен был бы стать на будущий год. Лицо этого человека, прижатое к окну, пролетело всего в метре от меня. У него была хорошая кожа, хорошая одежда и совершенно пустые, точнее, опустошенные глаза. Я успел даже прочесть заголовок статьи в журнале, который он читал, – «Как к тридцати годам стать по-настоящему богатым». Парень поднял глаза, увидел меня и, прищурившись, тоже попытался прочесть название моей книжки из серии «Пенгуин-классик», но поезд унес его в противоположном направлении.

Если бы у меня и были сомнения, что можно побороть систему, двигаясь вверх, то мне, черт побери, было отлично известно, что выпадением из обоймы ее точно не побороть. «Помнишь Ривенделл?» – спросил я себя. Летом перед моим поступлением в Кембридж мы с ребятами решили вскладчину смотаться в Камдентаун, где находился знаменитый клуб «Floating World».

– Там я накушался экстази и удалился вместе с какой-то девчонкой, похожей на беспризорницу; на губах у нее была помада цвета засохшей крови, а одежда казалась сделанной из черной паутины. Мы с этой девушкой-пауком взяли такси и приехали к ней домой; собственно, в этом доме жили члены коммуны, которая называлась «Ривенделл»[76], а у моей новой знакомой там имелась жалкая клетушка в виде отгороженной части террасы, смотревшей прямо на фабрику по переработке макулатуры. Девушка-паук и я сперва долго резвились под диск раннего Джонни Митчелла, певшего что-то про чаек, а потом продрыхли до полудня, после чего меня отвели вниз, в «комнату Элронда», и покормили чечевицей с карри. А потом эти «пионеры-сквоттеры» поведали мне, что их коммуна – это аванпост будущего, посткапиталистического, постнефтяного и постденежного общества. Все то, что «внутри системы», они считали плохим, а все то, что «вне системы», – хорошим. Когда один из них спросил, как я хочу провести время, отведенное мне на земле, я сказал что-то насчет работы в СМИ, и меня тут же со всех сторон подвергли словесной бомбардировке и коллективной диатрибе, поскольку, с их точки зрения, свойственные данной системе СМИ способны только разделять людей, а не объединять их. Девушка-паук сказала: «Только здесь, в Ривенделле, мы по-настоящему разговариваем друг с другом и слушаем легенды, созданные иными, более мудрыми культурами, например индейцами-инуитами, ибо мудрость древних – это наше основное богатство и наша валюта». Когда я уходил, Девушка-паук попросила у меня «взаймы» двадцать фунтов: ей нужно было купить кое-какие продукты. Я предложил в порядке обмена процитировать какую-нибудь инуитскую премудрость, раз уж это их «основная валюта». Какая-то часть ее ответа была радикально-феминистской, но по большей части ответ был англо-саксонским и весьма непристойным. В общем, я вынес из «Ривенделла» – если не считать лобковых вшей и аллергии на Джонни Митчелла, которая продолжается и по сей день, – твердое убеждение, что «вне системы» существует только нищета и больше ничего.

Можно, кстати, было бы спросить у того йети, насколько свободным он себя чувствует.

* * *

Пока я снимал шапку и сапоги в прихожей, услышал, как мама в гостиной говорит: «Подождите минутку, это, возможно, как раз он пришел». И почти сразу же она появилась в дверях, держа в руках телефонный аппарат, шнур которого был натянут до предела.

– Да, это действительно он! – сказала она в трубку. – Как удачно! Я сейчас вас соединю. Мне очень приятно называть вас по имени, Джонни… Примите мои поздравления с праздником и все такое.

Я вошел в гостиную следом за ней и одними губами спросил: «Джонни Пенхалигон?»; мама кивнула и вышла, затворив за собой дверь. Темная гостиная была освещена только мерцанием волшебных елочных огоньков, то ярко вспыхивавших, то почти затухавших. Телефонная трубка лежала в плетеном кресле. Я прижал ее к уху, слушая нервное дыхание Пенхалигона и мелодию из сериала «Твин Пикс», способную кого угодно ввести в транс, которая доносилась откуда-то из другого конца огромного Тридейво-хаус. Я медленно сосчитал про себя от десяти до нуля и только после этого воскликнул:

– Джонни! Какая неожиданность! Извини, что заставил тебя ждать.

– Привет, Хьюго. Да, это я, Джонни. Привет. Как у тебя дела?

– Отлично. На полном ходу несусь навстречу Рождеству. А ты как?

– Вообще-то не очень, если честно. Да, Хьюго, не очень.

– Грустно это слышать. Я могу чем-нибудь помочь?

– Ну… не знаю. Это как-то… неудобно…

– Да ла-адно тебе! Давай говори.

– Ты помнишь вчерашний вечер у Жабы? Помнишь, что я выиграл уже больше четырех тысяч, когда ты сказал: «Вот это вечер!»

– Помню ли я? Да я, еще и часа не прошло, в пух и прах проигрался! А ты, наш пират Пензанса, значит, все время выигрывал?

– Да, и это было… какое-то безумие! Просто какие-то волшебные чары…

– Какие там чары! Четыре тысячи фунтов! Да ведь это больше стипендии за год!

– Ну да, это-то мне мозги немного и размягчило. Да нет, не немного, а очень даже сильно. Ну и еще глинтвейн… И я вдруг подумал: как фантастически здорово было бы не клянчить денег у мамы каждый раз, как я остаюсь с пустым карманом… В общем, когда ты ушел, карты сдавал Джусибио, и у меня сразу оказался флеш-рояль, пики, козырной валет. Я сыграл безупречно – изображал, будто просто блефую, а на самом деле у меня на руках полное дерьмо, – в итоге на столе было уже больше двух тысяч…

– Дьявол тебя задери, Джонни! Это же целая куча денег!

– Ну да. Только мы заранее договорились, что предел устанавливать не будем, и все трое только и делали, что повышали и повышали ставки, и никто не желал отступать. У Ринти оказалось всего две пары, а Брюс Клегг, увидев мой флеш, сказал: «Опять этот Пират нас обхитрил», но когда я уже потянул к себе денежки, он вдруг прибавил: «Если только у меня не… Ой, что это? Никак фул-хаус?» И у него действительно был фул-хаус. Три дамы, два туза. Мне бы нужно было сразу встать и уйти. Ну почему я сразу не ушел! У меня еще оставалось две тысячи, но две я уже проиграл. И все-таки я решил, что просто случайно ошибся, что все это ерунда, что если я буду держать себя в руках, то непременно отыграюсь. Как говорится, фортуна покровительствует смелым! Еще одна игра, и все повернется в другую сторону… Жаба пару раз все-таки спросил, не хочу ли я выйти из игры, но я… к этому времени уже… уже… – голос Пенхалигона явственно задрожал, – …проиграл десять тысяч.

– Ничего себе! Ну ты, Джонни, даешь.

– В общем, мы продолжили игру, и я все время проигрывал, а потом никак не мог понять, почему это среди ночи звонят колокола Королевского колледжа, но тут Жаба раздернул шторы, и оказалось, что уже день, и Жаба сказал, что закрывает казино на все праздники, и предложил нам яичницу. Но есть мне не хотелось…

– Ты же сперва выиграл, – утешал его я, – а потом проиграл. В покер всегда так бывает.

– Нет, Хьюго, ты не понимаешь! Джусибио схватил какую-то железяку, а я… что-то вроде мясорубки, и тогда Жаба, чтобы нас остановить, написал на листке сумму, составлявшую мой долг. Это… – задушенный шепот, – …пятнадцать тысяч двести фунтов! Жаба, правда, сказал, что округлит ее до пятнадцати тысяч, однако…

– Твое благородство всегда пробуждало в Жабе самые лучшие чувства, – заверил я его, глядя сквозь синюю бархатную занавеску холодного оттенка темного индиго, на янтарное пятно света от уличного фонаря. – Он же понимает, что имеет дело не с каким-то прощелыгой, который считает, что если ему нечем платить, то он и не будет платить.

– В том-то и загвоздка, – вздохнул Пенхалигон.

Я сделал вид, что его слова меня озадачили:

– Если честно, Джонни, я как-то не совсем понимаю…

– Видишь ли, пятнадцать тысяч фунтов – это… действительно очень много. Да, черт побери, очень и очень много!

– Для такого простого в финансовом смысле человека, как я, это, конечно, сумма большая, но для старой корнуэльской аристократии пятнадцать тысяч – это, безусловно…

– Да у меня и на счете столько нет!

– А, понятно! Ничего. Послушай, я знаком с Жабой с того дня, как поступил в Кембридж, и, клянусь, тебе совершенно не о чем беспокоиться.

Пенхалигон издал какое-то хриплое, вымученное, но полное надежды карканье.

– П-правда?

– Ну, конечно. Жаба – классный мужик. Скажи ему, что на Рождество банки закрыты, и до Нового года ты никак не сможешь перевести ему эту сумму. Он же понимает, что слово Пенхалигона – это его долговое обязательство.

Ну, вот я и услышал то, что хотел:

– Но у меня нет этих пятнадцати тысяч фунтов!

Так, сделаем драматическую паузу, прибавим капельку смущения и щепотку недоверия:

– Ты хочешь сказать… что у тебя вообще нет денег?

– Ну… В настоящий момент. Если бы я мог уплатить этот долг, я бы уплатил, но сейчас…

– Джонни. Прекрати. Долг есть долг, Джонни. И потом, я же поручился за тебя. Перед Жабой. Я сказал: «Это же Пенхалигон!», и ему этого было достаточно. Больше и объяснять ничего не пришлось.

– То, что твои предки были адмиралами и ты живешь в аристократическом особняке, еще не делает тебя миллиардером! Кстати сказать, Тридейво-хаусом владеет банк «Куртард», а вовсе не мы!

– Ладно, ладно. Просто попроси твою мать выписать тебе чек.

– На уплату покерного долга? Ты что, спятил? Она совершенно точно мне откажет. Слушай, а не мог бы Жаба сделать так, чтобы, знаешь… эти пятнадцать тысяч…

– Нет, нет и нет! Жаба – человек дружелюбный, но деловой; для него вопрос бизнеса – это такой козырь, который побьет любые дружеские отношения. Пожалуйста, Джонни. Заплати.

– Но ведь это всего лишь покер, игра! Это же не… скрепленный юридически договор.

– Долго есть долг. Жаба считает, что ты ему должен. Извини, но, пожалуй, и я того же мнения. А если ты откажешься честно выплатить долг, то это будет уже вызов. Он, конечно, не станет подкладывать тебе в постель лошадиную голову[77], но подключит к этому разбирательству и твою семью, и Хамбер-колледж, которому вряд ли понравится, что его доброе имя треплет «желтая пресса».

До Пенхалигона, кажется наконец дошло, что его ждет в недалеком будущем; для него это прозвучало как рухнувшая с крыши многоэтажной парковки гора бутылок.

– О господи, в какое же я вляпался дерьмо! Какое дерьмо!

– Я тут подумал, что, вообще-то, выход есть… а впрочем, нет, забудь об этом.

– Говори. Сейчас я готов рассматривать любую возможность. Любую!

– Нет, забудь. Это все ерунда. И я прекрасно понимаю, каков будет твой ответ.

– Да уж давай, Хьюго, колись.

Способность убеждать заключается вовсе не в силе убеждения, а в умении соблазнить, указать человеку «волшебную дверцу», которую ему непременно захочется открыть.

– Я имел в виду ваш старый спортивный автомобиль. «Альфа Ромео», кажется?

– Нет, винтажный «Астон Мартин Кода» 1969 года выпуска. Но… продать его?

– Немыслимо, я понимаю. Лучше просто пади к ногам матери, Джонни.

– Это… была папина машина. Он ее мне оставил, и я очень ее люблю. Да и как я смогу объяснить исчезновение «Астон Мартина»?

– Ты же изобретательный человек, Джонни. Скажи дома, что тебе предпочтительнее продать ненужное имущество и положить деньги на надежный офшорный счет, а не рассекать по Девону и Корнуоллу на дорогущем спортивном автомобиле, даже если он и достался тебе от отца. Послушай – мне, кстати, только сейчас это в голову пришло, – здесь, в Ричмонде, есть один вполне приличный дилер, который занимается покупкой-продажей винтажных автомобилей. Очень осторожный человек и неболтливый. Я мог бы подскочить к нему, пока он не закрылся на Рождество, и спросить хотя бы, о какой сумме пойдет речь.

Судорожный вздох с замороженного большого пальца ноги Англии[78].

– Ну, как я понимаю, это «нет», – сказал я. – Мне очень жаль, Джонни, но я не могу…

– Нет, я согласен. Хорошо, иди и поговори с ним. Пожалуйста!

– А ты не хочешь объяснить Жабе, что происходит, или, может…

– Ты не мог бы сам ему позвонить? Мне кажется… что вряд ли я… нет, я не…

– Ладно, предоставь все мне. Друзья познаются в беде.

* * *

Я набрал номер Жабы по памяти. Его автоответчик включился после первого же звонка, и я быстро сказал: «Пират продает. А я после Дня подарков[79] уезжаю в Альпы. Увидимся в Кембридже в январе. Счастливого Рождества». Я повесил трубку и позволил себе некоторое время бездумно созерцать сделанные на заказ книжные шкафы, телевизор, отцовский бар с напитками, мамины безделушки из дутого стекла, старую карту Ричмонда-на-Темзе, фотографии Брайана, Элис, Алекса, Хьюго и Найджела Лэмов в разном возрасте и на разных стадиях своего развития. Болтовня моих родственников доносилась до меня, как голоса из другого мира, эхом долетающие из какой-то фантастической переговорной трубки.

– Ну что, Хьюго, все хорошо и даже превосходно? – спросил отец, появляясь в дверях. – Добро пожаловать обратно к нам.

– Привет, пап. Это Джонни звонил, мой приятель из Хамбера. Справлялся насчет списка литературы по экономике на следующий триместр.

– Похвальная организованность. Видишь ли, я забыл в машине, в бардачке, бутылку коньяка и как раз хотел выскочить…

– Не надо, пап! – остановил его я. – Там жуткий холод, а ты все еще немного простужен. Вон моя куртка на вешалке, давай я схожу и принесу.

* * *

– Ну, вот мы и снова встретились холодной зимнею порой, – сказал кто-то, когда я закрывал заднюю дверцу отцовского «BMW».

Черт возьми! Я так вздрогнул от неожиданности, что чуть бутылку не выронил. Незнакомец был укутан в анорак, и его лицо полностью скрывалось в тени капюшона, туда не проникал даже свет уличного фонаря. Он стоял всего в нескольких шагах от тротуара, но определенно на нашей подъездной дорожке.

– Чем я могу вам помочь? – Вообще-то, я не собирался демонстрировать особую вежливость.

– Мы желаем знать, кто я? – Он немного сдвинул капюшон, и я узнал того йети-попрошайку с Пиккадилли-сёркус; бутылка все же выскользнула у меня из пальцев и глухо шлепнулась мне на ногу.

Я только и смог выдохнуть:

– Вы? Я… – Мое дыхание повисло белым облачком тумана.

– По-моему, да, – только и сказал он.

Разом охрипнув, я спросил:

– Почему… вы меня преследуете?

Он посмотрел на дом моих родителей с таким видом, словно собирался его купить. Руки йети держал в карманах, и я подумал, что там вполне может оказаться нож.

– У меня больше нет денег, чтобы вам дать, если вы за этим…

– Я проделал весь этот путь совсем не ради банкнот, Хьюго.

Я лихорадочно вспоминал: я совершенно точно не называл ему своего имени! Да и с какой стати я стал бы это делать?

– Откуда вам известно мое имя?

– Оно нам известно уже года два. – Вульгарная речь и характерный выговор представителя лондонского дна исчезли без следа; да и дикция, как я успел заметить, была теперь абсолютно безупречной.

Я уставился на него. Может, мы с ним в школе вместе учились?

– Вы кто?

Йети поскреб ногтями грязную башку: на нем были перчатки с обрезанными кончиками пальцев.

– Если вас интересует, кто бывший хозяин этого тела, то до этого, честно говоря, никому нет никакого дела. Он вырос неподалеку от Глостера, у него были вши, пристрастие к героину и активный вирус иммунодефицита. Если же вы хотите спросить: «С кем я имею честь разговаривать?», то ответ будет несколько иным: я – Иммакюле Константен, с которой вы совсем недавно обсуждали природу власти. Я знаю, что вы меня помните.

Я невольно отшатнулся и больно ударился ногой о выхлопную трубу отцовского «БМВ». Тот йети с Пиккадилли-сёркус слова «Иммакюле Константен» даже произнести бы не смог.

– Это подстроено. Она наверняка вас подготовила, сказала, что нужно говорить, но как…

– Как она могла узнать, какому именно бездомному нищему вы сегодня подадите милостыню? Это же невозможно. И как она могла знать о Маркусе Анидере? Думайте шире. Вспомните весь спектр возможных решений.

На соседней улице взвыла и умолкла автомобильная сигнализация.

– Я понял: вы из секретной службы. Вы оба… являетесь ее сотрудниками… и участниками…

– Правительственного заговора? Ну, я полагаю, это действительно несколько шире, но до каких пределов распространяется ваша паранойя? Может, Брайан и Элис Лэм – тоже агенты секретных служб? Может, к этому причастны также Марианджела и сестра Первис? А может, бригадный генерал Филби отнюдь не утратил разум, как вам казалось? Паранойя – вещь поистине всепоглощающая.

Я понимал, что все это происходит на самом деле. Я видел отпечатки ног йети на хрустком снегу. Я чувствовал его запах – смесь прелой соломы, блевотины и алкоголя. Губы мои онемели от мороза. Нет, таких галлюцинаций попросту не бывает.

– Что вам нужно?

– Прорастить семя.

Мы в упор смотрели друг на друга. От него пахло жирным печеньем.

– Слушайте, – сказал я, – я не понимаю, что здесь происходит, и зачем она вас ко мне послала, и почему вы утверждаете, что вы – это она… Но вам нужно довести до сведения мисс Константен, что она совершила ошибку.

– Какого рода ошибку я совершила? Уточните, пожалуйста, – спросил йети.

– Ну все, с меня хватит. Я вовсе не тот, кем вы меня считаете. И я хочу одного: спокойно встретить Рождество и спокойно жить да…

– Мы лучше знаем, что вам нужно, Хьюго Лэм, и чего вы хотите. Мы знаем вас гораздо лучше, чем вы сами себя знаете.

Йети удовлетворенно проворчал себе под нос что-то еще, развернулся и пошел прочь по нашей подъездной дорожке. Затем остановился, бросил через плечо: «Счастливого Рождества» – и исчез.

29 декабря

Тут Альпы, там Альпы, всюду Альпы, Альпы. Изломанные вершины, похожие на замки; бело-голубые, лилейно-белые, изрезанные выступами скал, опушенные заснеженным лесами… Я уже много раз гостил в шале, принадлежавшем семейству Четвинд-Питт, так что успел выучить названия всех этих вершин: вот похожая на гигантский клык Гран-Дан-де-Вейзиви; а по ту сторону долины Сассенер – пики Ла-Пуант-дю-Сате и Пуант-де-Брикола; а за спиной у меня Паланш-де-ла-Кретта, «Коромысло Кретты», закрывающее большую часть неба. Я с наслаждением наполнил легкие морозным воздухом, любуясь слегка размытыми красками вокруг: пролетевшим и исчезнувшим самолетом в лучах заходящего солнца; огнями Ла-Фонтейн-Сент-Аньес шестьюстами метрами ниже; многочисленными шале, колокольней, домами с островерхими крышами, очень похожими на игрушечную деревянную деревушку, которая у меня была в детстве; мощным зданием вокзала Шемёй, сложенным из отвратительных бетонных блоков в стиле 70-х годов ХХ века, и примыкавшей к нему обшарпанной кофейней и дискообразной платформой, где совсем недавно высадились мы, четверо студентов Хамбер-колледжа. Кабины подвесной канатной дороги поднимали лыжников в верхнюю часть склона, а более легкие открытые сиденья доползали до самой вершины Паланш-де-ла-Кретта и исчезали в клубах снежной пыли. Сорок, а может, даже пятьдесят или шестьдесят лыжников скользили вниз по склону горы по извилистой синей трассе или чуть дальше, по более крутой и опасной черной. Интересно, что это за лыжники? Рядом с собой лично я никаких лыжников не вижу. Здесь всего лишь Руфус Четвинд-Питт, Олли Куинн и Доминик Фицсиммонс – приятно познакомиться. Ну что, наверх, к вершине? Вон туда? Кстати, именно оттуда открывается вид, который я называю «средневековым». Неужели деревушка Ла-Фонтейн-Сент-Аньес действительно существовала уже в Средние века? Так, а это еще что за худенькая девушка в светло-зеленом, цвета мяты, лыжном костюме? Прислонилась к перилам и курит так отчаянно, как курят только француженки – похоже, курение у них входит в расписание школьных занятий. А впрочем, пусть и она поднимется вместе с нами. В конце концов, каждому Адаму нужна Ева.

* * *

– А что, если мы прибавим к этому лыжному спуску капельку славы? – Руфус Четвинд-Питт поднял на лоб защитные очки «Сноу-Фокс» стоимостью сто восемьдесят фунтов. – Трое поигравших пусть платят за победителя в баре в течение всего этого дня. Принимаете пари?

– Я пас, – заявил Олли Куинн. – Я лучше спущусь по синей трассе. У меня нет ни малейшего желания в первый же день каникул угодить в больницу.

– По-моему, это не слишком честное пари, – сказал Доминик Фицсиммонс. – Куда нам с тобой тягаться – ты здесь съезжал вниз чаще, чем сортир посещал!

– Итак, наши бабули Куинн и Фиц высказались в свое оправдание. – Четвинд-Питт повернулся ко мне. – А ты как, наш Агнец Божий?

Четвинд-Питт считался отличным лыжником и здесь, и где угодно и, разумеется, катался гораздо лучше всех нас; к тому же я понимал, что в ночной жизни Сент-Аньес цена минуты славы будет для меня чрезмерно высокой, но я все же изобразил полную готовность и деловито поплевал на ладони.

– Что ж, Руфус, пусть победит сильнейший.

Моя логика была незыблема. Если он выиграет сейчас, то потом куда более опрометчиво, чем обычно, будет делать ставки в бильярдной или за карточным столом. А если он все же случайно споткнется на спуске и проиграет мне, то тогда тем более будет вечером повышать ставки, желая восстановить славу альфа-самца.

Четвинд-Питт усмехнулся и надел свои «сноу-фоксы».

– Рад, что хоть у кого-то яйца на нужное место пришиты. Фиц, ты дашь нам старт. – Мы поднялись на самую верхнюю точку трассы, и Четвинд-Питт лыжной палкой прочертил в грязном снегу стартовую линию. – Кто первым придет к гигантскому снеговику, который стоит в конце черной трассы, тот и будет считаться победителем. Никаких жалоб, никаких «если» – гоним по прямой до самого дна, как сказал один студент Итона другому. А с вами, двое красавцев в изящных шерстяных свитерах… – он презрительно посмотрел на Фицсиммонса и Куинна, – мы увидимся позже, уже chez moi[80].

– В таком случае слушайте мою команду: на старт… – объявил Фицсиммонс, и мы оба, я и Четвинд-Питт, присели, точно олимпийские чемпионы во время зимних игр, – …внимание, марш!

* * *

К тому времени, как я, не сразу обретя равновесие, начал спуск, Четвинд-Питт оказался уже далеко впереди, похожий на большой снежный ком. Пока это был еще относительно пологий участок трассы, и мне пришлось обогнуть группу испанских ребятишек, выбравших для группового фото как раз середину спуска. Но дальше лыжня раздваивалась – синяя трасса направо, черная налево и вниз с отвесного выступа. Четвинд-Питт свернул на черную, и я, естественно, последовал за ним, ворча себе под нос, потому что весьма неловко приземлился, прыгнув с этого естественного трамплина. На ногах я, впрочем, устоял. Снег на склоне был плотный, слежавшийся, больше похожий на наст, покрытый блестящей корочкой, и мои лыжи свистели по нему, как ножи во время заточки. Я все увеличивал скорость, но задница моего соперника, обтянутая черно-оранжевыми эластичными штанами, все равно мелькала далеко впереди. Лыжня, огибая пилоны канатной дороги, сворачивала в высокогорный лесок, при этом угол наклона все увеличивался, а скорость была уже километров тридцать, а может, и все сорок в час; ветер, обжигая кожу, так и хлестал меня по щекам. Еще утром мы вчетвером спускались по этому самому склону аккуратной «змейкой», но сейчас Четвинд-Питт летел по прямой, как стрела. Скорость выросла, должно быть, уже километров до пятидесяти – так быстро на лыжах я еще никогда не ездил; от напряжения ныли икроножные и бедренные мышцы; в ушах свистел бешеный встречный ветер. На каком-то незаметном, но достаточно вредном бугорке я подскочил и пролетел в воздухе метра три, а может, и все восемь… и чуть не упал, но все же сумел удержать равновесие. Если на такой скорости упасть, то тебе в лучшем случае гарантированы множественные переломы. Четвинд-Питт нырнул в какую-то глубокую впадину, и секунд через пятнадцать я тоже влетел туда, но, увы, неправильно рассчитал скорость на резком повороте, и меня швырнуло прямо на ветви елей, низко нависавшие над трассой и изрядно меня исцарапавшие своими когтями, так что я сумел вернуться на лыжню, змеей извивавшуюся среди деревьев, лишь с большим трудом. После серии слаломных поворотов я снова увидел впереди Четвинд-Питта – он то исчезал, то снова возникал в поле зрения, и я старался следовать избранному им углу наклона, непроизвольно приседая и втягивая голову в плечи, когда вспугнутые вороны с жутким криком вылетали из-под свесившихся до земли ветвей. Внезапно лес кончился, и я оказался на более спокойной части трассы между голым скалистым выступом и обрывом, сорвавшись с которого ничего не стоило сломать себе шею. Желтые ромбовидные знаки с черепами и скрещенными костями предупреждали, что от края обрыва следует держаться подальше. Мой соперник чуть притормозил и оглянулся… Теперь он был так далеко от меня, что выглядел как детский рисунок человечка с конечностями-палочками; в эти мгновения он как раз огибал Одинокую Сосну, торчавшую на скале, похожей на палец великана, – Одинокая Сосна отмечала примерно середину трассы, а значит, еще четыре-пять минут, и все. Я выпрямился, давая отдых мышцам живота, и глянул вниз, на город в долине – мне показалось, что я вижу даже елочные огоньки на площади, хотя мои дешевые ублюдочные очки здорово запотели. А ведь та молоденькая продавщица клялась, что запотевать они не будут! Четвинд-Питт между тем уже нырнул в нижний лесок, так что я обычным шагом, с силой отталкиваясь палками, добежал почти до самой Одинокой Сосны, а возле нее снова присел и стремительно полетел вниз. Вскоре моя скорость опять приблизилась к пятидесяти километрам в час, и я понимал, что скорость надо бы сбросить, но искуситель ветер, свистевший у меня в ушах, нашептывал: «Неужели ты не осмелишься лететь еще быстрее?» И когда я влетел в нижний лес, то у меня было полное ощущение, что я – поезд, мчащийся в туннеле; ветвей я практически не различал, а скорость уже явно достигла километров шестидесяти, и на этой сумасшедшей скорости я налетел на какой-то бугор, за которым предательски спряталась дьявольски глубокая впадина: земля полетела куда-то в сторону… я воспарил, точно обкурившийся архангел-подросток… и этот свободный полет показался мне вечным… но потом почему-то вдруг ноги оказались на одном уровне с подбородком…

* * *

Сперва о землю ударилась моя правая нога, а левая при этом ушла «в самоволку», и я никак не мог понять, куда же она делась. Я катился и кувыркался по земле, и каждая встреча с ней была отмечена вспышкой боли – в лодыжке, в колене, в локте. Вот ведь гадство – оказывается, вместе с левой ногой куда-то исчезла и левая лыжа! Видимо, ее сорвало при ударе о землю, и она тоже решила от меня удрать. Земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо… Всю физиономию мне залепило колючим снегом; я чувствовал себя игральной костью в стаканчике или нарезанными для просушки яблоками в сушильном барабане. Я ворчал, стонал, молился… О, какое все-таки гад… Сила притяжения – великая сила, и при такой скорости остановка будет стоить целое состояние, а единственная приемлемая валюта в данном случае – это боль…

* * *

Уф! Запястье, голень, ребро, ягодица, лодыжка, мочка уха… Наверняка все изодрано, все в синяках… но если мое восприятие не слишком затуманено выбросом естественных анальгетиков в кровь, то голова у меня все еще немного варит и вроде бы ничего не сломано. Я немного полежал на спине, раскинув руки, точно распятый, на относительно мягкой подстилке из снега, сосновых игл, мха и всяких мелких веточек, потом сел, удивившись тому, что позвоночник мне это позволил, а значит, вполне нормально функционирует. А нормально функционирующий позвоночник – это всегда полезно для организма. Мои часы, как ни странно, шли и показывали 16:10, как это и должно было быть. Откуда-то доносились тонкие, как игла, птичьи трели. Интересно, а встать я смогу? Правой ягодицы я почти не чувствовал – там был сплошной сгусток боли, а копчик мне словно вколотили внутрь геологическим молотком, но встать я все же действительно смог и понял, что мне на редкость повезло. Я поднял защитные очки, стряхнул с куртки снег, отстегнул оставшуюся лыжу и, используя ее как посох, стал, передвигаясь неуклюжими прыжками, искать левую, сбежавшую. Прошла минута, потом две, но удача мне так и не улыбнулась. Четвинд-Питт наверняка уже спустился в деревню и на радостях мутузит того пухлого снеговика, который отмечает конец черной трассы. Мне же теперь предстоит тащиться по лыжне, пытаясь отыскать в подлеске проклятую лыжу. Никакого позора, разумеется, в падении на черной трассе нет – во всяком случае, если ты не профессионал и не лыжный инструктор, – но возвращаться в шале Четвинд-Питта на сорок минут позже Фицсиммонса и Куинна да еще всего с одной лыжей мне, честно говоря, ужасно не хотелось.

И тут послышался шелест – по трассе спускался кто-то еще, – и я поспешно отступил с лыжни. Это оказалась та французская девушка, что курила на смотровой площадке, – кто же еще, кроме француженки, надел бы в такое время года костюм цвета мяты? Она слетела по склону стремительно и грациозно, напомнив мне, до какой степени я сам напоминаю больного слона. Заметив меня, она профессионально затормозила и с первого взгляда поняла, что случилось. Она выпрямилась, стоя в нескольких метрах от меня, потом вдруг наклонилась, вытащила из снега нечто, оказавшееся моей лыжей, и подала мне. Я, естественно, тут же начал рыться в памяти, собирая в кучу свои, весьма посредственные, знания французского:

– Merci… Je ne cherchais pas du bon côté[81].

– Rien de cassé?[82]

Я понял, что она спрашивает, не сломано ли у меня что-то.

– Non. A part ma fierte, mais bon, ça ne se soigne pas[83].


Она так и не сняла защитных очков, так что я видел лишь несколько прядей волнистых черных волос, выбившихся из-под шапочки, и неулыбчивый рот; лицо моя добрая самаритянка показывать явно не собиралась.

– Tu en as eu, de la veine[84].

Я полный урод – ни слова не могу толком сказать!

– Tu peux… – Мне жутко хотелось чертыхнуться, но я постарался начать снова. – C’est vrai[85].

– Ça ne rate jamais: chaque année, il y a toujours un cuillon qu’on vient ramasser a la petite cuillere sur cette piste. Il restera toute sa vie en fauteuil roulant, tout ça parce qu’il s’est pris pour un champion olympique. La prochaine fois, reste sur la piste bleu[86].

Господи, мой французский заржавел куда сильней, чем мне казалось. Она, кажется, сказала, что здесь каждый год кто-нибудь ломает себе позвоночник и мне следует придерживаться синей трассы. Что-то в этом роде. Впрочем, она, даже не попрощавшись, мгновенно сорвалась с места и стремительно понеслась вниз, ловко проходя повороты.

* * *

Добравшись наконец до шале Четвинд-Питта, я долго отмокал в ванне, слушал доносившуюся из гостиной «Nevermind» и курил джойнт; ванная уже вся была полна змеящихся клубов пара, но я продолжал лежать, в тысячный раз прокручивая в уме ту историю о перепрыгивании души из одного тела в другое. Факты, собственно, были обманчиво просты: шесть дней назад возле дома моих родителей я познакомился с неким Разумом, вселившимся в чужое тело. Эта невероятная и довольно дерьмовая история требовала теоретического обоснования, и у меня в наличии имелось целых три теории.

Теория 1. Мне все это привиделось (галлюцинация или что-то в этом роде). Причем померещилось мне не только второе пришествие этого йети, но и, так сказать, вторичные доказательства этого пришествия вроде следов на снегу и сообщенных йети фактов, которые могли быть известны только мисс Константен и мне.

Теория 2. Я стал жертвой невероятно сложной мистификации, в которой участвовали мисс Константен и ее помощник, изображавший бездомного.

Теория 3. Все именно так, как я это видел собственными глазами, и переход разума (или души?) из одного тела в другое – а как еще это назвать? – явление вполне реальное.

Галлюциногенная теория. Я не чувствую себя психом – довод довольно слабый, хотя психом я действительно себя не чувствую. Если у меня один раз возникла столь реалистичная галлюцинация, значит, должны возникать и другие? Например, мне мог бы померещиться Стинг, который поет «Англичанина в Нью-Йорке», находясь внутри электрической лампочки.

Теория сложной мистификации. Почему выбрали именно меня? Кое-кто, возможно, и точит зуб на Маркуса Анидера, если ему стали известны кое-какие проделки последнего. Но зачем мстить подобным образом, создавая столь грандиозную мистификацию и рискуя навсегда повредить мой рассудок? Почему, черт возьми, попросту меня не прикончить?

Теория перемещения душ. Она вполне правдоподобна, но только если вы живете в фантастическом романе. А здесь, в реальном мире, где живу я, душа обычно остается внутри своего тела. Все эти паранормальные штучки – всегда-всегда связаны с некой мистификацией, с обманом.

Из подтекающего водопроводного крана неумолчно капала вода. Я так давно лежал в ванне, что мои ладони и пальцы стали розовыми и сморщенными. Наверху кто-то глухо стучал или топал ногами.

Итак, что же мне все-таки делать с Иммакюле Константен и с йети? Надо же было так вляпаться! Впрочем, единственный возможный ответ: «Пока что ничего не делай». Вполне возможно, что сегодня ночью, например, мне преподнесут еще один кусок такого же дерьма или, скажем, эта «радость» будет ждать меня в Лондоне или Кембридже. Или, что тоже вполне возможно, вся эта история окажется просто неким невероятным извивом моего жизненного пути, на который я больше никогда уже не ступлю.

– Хьюго, ты как там? – Олли Куинн, благослови его, боже, постучался в дверь ванной. – Ты еще жив?

– Пока вроде бы да! – крикнул я, пытаясь перекрыть включенного на полную мощность Курта Кобейна.

– Руфус говорит, что нам, пожалуй, пора в «Ле Крок», пока там все не забито под завязку.

– Вот вы втроем и идите. Столик займете. А я вскоре тоже подойду.


«Ле Крок» – весьма сомнительное заведение для любителей крепко выпить – находился недалеко, на небольшой улочке поблизости от центральной площади Сент-Аньес, с трех сторон окруженной горами. Владелец заведения Гюнтер насмешливо меня приветствовал, мотнув головой в сторону так называемого Орлиного Гнезда – уютной маленькой антресоли, которую уже успели захватить трое моих ричмондских приятелей. Вечер был в самом разгаре, народу полно, и ощутимо попахивало наркотой; две saisonières[87], нанятых Гюнтером, – одна темноволосая, тощая и вся в черном, как принц Гамлет, а вторая чуть потолще, пособлазнительней и с более светлыми волосами – без конца принимали заказы. Когда-то давно, в 70-е, Гюнтер занял в рейтинге лучших теннисистов мира 298-е место (правда, всего на одну неделю), но с тех пор на стене у него висела газетная вырезка в рамке, доказывавшая это достижение. Теперь он снабжал кокаином всяких богатеньких европодонков, в том числе и старшего отпрыска лорда Четвинд-Питта. Его длинные крашеные патлы а-ля Энди Уорхол служили явным примером стилистической жертвы, принесенной окружению, но говорить, что такую прическу уже не носят, было бессмысленно: ни один пятидесятилетний наркоторговец швейцарско-немецкого происхождения ни за что не принял бы советов какого-то англичанина. Я заказал горячего красного вина и вскарабкался в Орлиное Гнездо, пробравшись сквозь плотный лесок собравшихся в кучу семифутовых немцев. Четвинд-Питт, Куинн и Фицсиммонс уже поели – знаменитое daube[88] Гюнтера и огромный яблочный пирог с корицей, порезанный клиньями, – и теперь принялись за коктейли, за которые благодаря проигранному Четвинд-Питту пари платить сегодня нужно было мне. Олли Куинн успел окосеть и сидел с остекленевшими глазами.

– Даже капельку не могу голову повернуть, так кружится, – мрачно сообщил он мне.

Этот мальчик совсем не умел пить.

– А зачем тебе голову поворачивать? – спросил я, снимая шарф.

Фицсиммонс одними губами сказал: «Несс», и я тут же изобразил, что прямо сейчас повешусь на собственном шарфе. Впрочем, Куинн ничего этого не заметил и уныло продолжил жалобы:

– Мы же с ней обо всем заранее договорились! Что я отвезу ее в Гринвич, что она представит меня своим маме-папе, что мы будем вместе все Рождество, сходим на распродажу в этот дорогущий «Хэрродз», покатаемся на коньках в Гайд-парке… Мы обо всем договорились. И вдруг в субботу после того, как я отвез Чизмена в больницу, где ему накладывали его дурацкие швы, она мне звонит и заявляет: «Наш с тобой совместный путь закончен, Олли». – Куинн судорожно сглотнул. – И я как последний… А она… тут же стала меня уговаривать: «Ах, это не твоя вина, во всем виновата я одна!» И объяснила, что в моем присутствии испытывает некие противоречивые чувства, и ей кажется, будто она по рукам и ногам связана, и еще…

– Я знаком с одной португальской шлюшкой, которой страшно нравится, когда ее связывают по рукам и ногам. Может, это хоть немного умаслит твою бедную задницу? – сказал Четвинд-Питт.

– Женоненавистник! И, кстати, ничего смешного тут нет, – вступился за Олли Фицсиммонс, с наслаждением вдыхая пары своего vin chaud[89]. – Так поступить с человеком могла только самая распоследняя шлюха.

Четвинд-Питт пососал вишенку из коктейля и сказал:

– Ага. Особенно если купишь в подарок на Рождество ожерелье из опала, а тебя бортанут еще до того, как ты успел превратить свой подарочек в секс. Кстати, Олли, если ты купил это ожерелье в ювелирном магазине «Ратнерз», то подарки там вполне охотно обменивают, но денег, к сожалению, не возвращают. Наш служитель, который на крикетной площадке следит за порядком, получил отказ от своей невесты чуть ли не во время свадьбы – вот откуда я знаю про «Ратнерз».

– Нет, распроклятый «Ратнерз» тут ни при чем, – проворчал Куинн, – я не там покупал.

Четвинд-Питт выплюнул вишневую косточку в пепельницу и сказал:

– Да ладно тебе! Выше нос! В Сент-Аньес на Новый год собирается куда больше всяких еврокошечек, чем во всем Шлезвиг-Гольштейнском обществе спасения кошачьих. И потом, готов спорить с тобой на тысячу фунтов, что эти ее рассуждения насчет «внутреннего конфликта» попросту означают, что она завела себе другого бойфренда.

– Несс? Нет, вряд ли, – заверил я бедного Куинна. – Все-таки она уважает и тебя, и себя – пожалуй, даже чересчур уважает. Это невозможно, поверь мне. А ты, между прочим, – повернулся я к Четвинд-Питту, – когда Лу тебя бортанула, несколько месяцев был не в себе, словно пережил крушение поезда.

– У нас с Лу было серьезно. А Олли и Несс и знакомы-то были – сколько? – недель пять в лучшем случае. И, кстати, Лу вовсе меня не бортанула. Мы расстались по взаимному согласию.

– Шесть недель и четыре дня, – поправил его Куинн; он выглядел до предела измученным. – Но разве это так важно, сколько дней мы были знакомы? У меня было такое ощущение… будто мы попали в какое-то потайное место, о существовании которого знаем только мы двое… – Он отхлебнул своего невразумительного мальтийского пива. – Она мне подходила, понимаешь? Я не знаю, что такое любовь – мистика, химия или еще что-то, – но я знаю: когда она у тебя была и вдруг ушла, это как… как…

– Как ломка, – подсказал Руфус Четвинд-Питт. – «Roxy Music» правы насчет того, что любовь – это тоже наркотик, и когда у тебя кончается любовь, то ни один наркоторговец на земле не может тебе помочь. Ну, кроме одного, конечно: той самой девушки. Но ее больше нет, она ушла, и ты уже никогда не получишь от нее того, что тебе так необходимо. Ясно тебе, Олли? Между прочим, я действительно хорошо тебя понимаю, бедолага. И, знаешь, что бы я тебе в данном случае прописал? – Четвинд-Питт покрутил в пальцах пустой стакан из-под коктейля. – «Angels’ Tits»[90]. Это какао-крем и вишневый ликер, – пояснил он, поворачиваясь ко мне. – Pile au bon moment, Monique, tu as des pouvoirs télépathiques[91]. – Официантка попухлее принесла мне горячее вино, и Четвинд-Питт продемонстрировал свой хитрожопый французский: – Je prendrai une «Alien Urine», et ce sera mon ami ici present, – он кивнул в мою сторону, – qui reglera l’ardoise[92].

– Bien, – сказала Моник; она вела себя так, словно обпилась шампанского. – J’aimerais bien moi aussi avoir des amis comme lui. Et pour ces messieurs? Ils m’ont l’air d’avoir encore soif[93].

Фицсиммонс заказал черносмородиновую наливку «Сassis», Олли пробурчал: «Просто еще одно пиво», и Моник, собрав грязные тарелки и стаканы, удалилась.

– Ну, с такой девочкой я бы, пожалуй, пострелял из своего неукороченного дробовичка, – сказал Четвинд-Питт, глядя ей вслед. – Классная задница, а размерчик – полные шесть с половиной. И она куда приятней, чем та, вторая, которая похожа на Венсди из «Семейки Аддамс». Интересно, зачем Гюнтер ее нанял? В качестве пугала, что ли? – Я проследил за его взглядом и увидел, как вторая, более тощая, официантка наливает в большой бокал коньяк. Я спросил у Руфуса, не француженка ли она, но он мне не ответил, и тогда я сказал, повернувшись к Фицсиммонсу: – Это Фиц у нас сегодня на вопросы отвечает. Что это за любовную чушь все сегодня несут, а, Фиц?

Фицсиммонс закурил и передал пачку нам.

– Любовь – это анестезия, применяемая Природой, чтобы добывать детей.

Где-то я уже слышал нечто подобное. Четвинд-Питт стряхнул пепел в тарелку.

– Может быть, ты, Лэм, дашь определение получше?

Я следил за тем, как тощая официантка создавала то, что, по всей видимости, и было «Alien Urine», заказанное Четвинд-Питтом.

– Меня не спрашивай. Я никогда не был влюблен.

– Да неужели? Бедный барашек! – поддразнил меня Четвинд-Питт.

– Что за чушь, – сказал Куинн. – Ты же менял девчонок одну за другой.

Память тут же подсунула мне фотографию одной милашки – она, между прочим, считалась девушкой Фицсиммонса.

– Я действительно обладаю кое-какими познаниями и в области анатомии, и в области практической физиологии, но эмоционально все они для меня – сущий Бермудский треугольник. Любовь, тот самый наркотик, о котором упоминал Руфус, или, с иной точки зрения, состояние полнейшей благосклонности и всепрощения, по которому так тоскует Олли, – это поистине великая тема… Но у меня, увы, к этому недугу абсолютный иммунитет. Я ни разу не испытывал любви к девушке или к юноше – если это важно.

– Господи, что ты гонишь? Что за кучу дерьма ты тут только что навалил? – возмутился Четвинд-Питт.

– Но это же чистая правда! Я действительно никогда и ни в кого не был влюблен. И, по-моему, это даже хорошо. Дальтоники, например, прекрасно существуют, не различая цвета – синий и пурпурный, зеленый и красный.

– Тебе просто до сих пор не встретилась подходящая девушка, – решил наш блаженный дурачок Куинн.

– Или, наоборот, тебе встречалось слишком много подходящих девушек, – предположил Фицсиммонс.

– Человеческие существа, – сказал я, с наслаждением вдыхая пары горячего вина, сдобренного мускатным орехом, – это ходячие скопища желаний. Людям хочется вкусной еды, чистой воды, уютного жилища, яркого секса, надежной дружбы, высокого статуса в том племени, к которому они принадлежат, всевозможных удовольствий, в том числе и запретных, власти, достижения цели и так далее по одному и тому же пути, который в итоге ведет к роскошной квартире с ванной в шоколадно-коричневых тонах. Любовь – это просто один из способов удовлетворить хотя бы некоторые из перечисленных желаний. Но любовь – это не только наркотик: она же является и наркоторговцем. Тот, кто дарит любовь, взамен тоже хочет ее получать, или я не прав, Олли? Она и действует как наркотики или алкоголь: сперва все чудесно, человек чувствует себя на подъеме; я даже начинаю завидовать тем, кто пользуется ее дарами. Но потом появляются неприятные побочные эффекты – ревность, приступы безудержного гнева, тоска, – и я, видя все это, думаю: ну нет, я в этом не участвую. Елизаветинцы[94], например, приравнивали любовь к безумию. Буддисты рассматривали ее как отвратительного ребенка, который вызывает раздражение или даже гнев, когда душа твоя пребывает в покое и радости. Я же…

– А я подсматривал за тем, как вы готовили «Alien Urine»! – Четвинд-Питт самодовольно усмехнулся, глядя на тощую официантку, которая принесла на подносе высокий стакан с каким-то пойлом цвета незрелой дыни. – J’espére que ce sera aussi bon que vos «Angels’ Tits»[95].

– Les boissons pour ces messieurs[96].

Тонкие губы без помады. А это «messieurs» прозвучало в ее устах как нож, спрятанный в ножны иронии. Впрочем, она тут же исчезла.


Четвинд-Питт фыркнул:

– Вот вам настоящая «Мисс Харизма-1991»!

Остальные чокнулись с ним в знак согласия, а я на всякий случай спрятал под столом одну свою перчатку.

– Может быть, ей ты вовсе и не показался таким остроумным, каким ты сам себя считаешь, – сказал я Четвинд-Питту. – Ну, и какова на вкус твоя «Моча пришельцев»?

Он сделал глоток бледно-зеленого пойла и ответил:

– В точности соответствует названию.

* * *

Магазины для туристов на городской площади Сент-Аньес – все для лыжного спорта, антикварные лавки, ювелирные магазины, chocolatiers[97] – в одиннадцать вечера все еще работали; гигантская рождественская ель все еще сияла огнями, а crepier[98] в костюме гориллы весьма бойко торговал своими блинами. Несмотря на пакетик с кокаином, который Четвинд-Питт только что выиграл у Гюнтера, мы решили отложить поход в клуб «Вальпургиева ночь» до завтрашнего вечера. Начинался снегопад.

– Черт побери, – сказал я, останавливаясь и собираясь повернуть назад, – я забыл в «Ле Крок» перчатку. Ребята, вы доставьте Куинна домой, а я вас нагоню…

И я поспешил обратно в «Ле Крок». Оттуда навстречу мне вывалилась большая компания норвежцев и норвежек, а за круглой витриной я заметил ту тощую официантку: она готовила кувшин сангрии, уверенная, что никто ее не видит. На нее было очень приятно смотреть; она была похожа на почти неподвижного контрабасиста в гиперактивном рок-ансамбле. Она сочетала этакий пофигизм панка с поразительной четкостью даже самых мелких движений. «Ее волю абсолютно невозможно будет поколебать», – подумал я. Когда Гюнтер унес кувшин в зал, она повернулась и вдруг посмотрела прямо на меня, так что я быстро вошел в знакомое дымное пространство и стал пробираться к бару, огибая группы уже изрядно выпивших клиентов. После того как она ловко, острием ножа, сняла пышную пивную пену и подала бокал клиенту, я воспользовался этой секундной передышкой и обратился к ней со своей заранее продуманной просьбой о «забытой» перчатке.

– Desole de vous embeter, mais j’etais installe la-haut… – я указал на Орлиное Гнездо, но она по-прежнему смотрела на меня так, словно видит впервые, – …il y a deux minutes et j’ai oublié mon gant. Est-ce que vous l’auriez trouvé?[99]

Спокойная, как гоблин, бегущий по следу разгневанного хоббита, она нагнулась и вытащила из-под стола мою перчатку.

– Bizarre, cette manie que le gents comme vous ont d’oulier leur gants dans les bars[100].

Отлично, значит, она видит меня насквозь.

– C’est surtout ce gant; ça lui arrive souvent[101]. – Я поднял свою перчатку, точно напроказившего щенка, и ворчливо спросил у нее: – Qu’est-ce qu’on dit à la dame?[102] – Но девушка так на меня посмотрела, что шутка умерла у меня на устах. – En tout cas, merci. Je m’appelle Hugo. Hugo Lamb. Et si pour vous, ça fait… – Черт, как же по-французски будет «превосходно»? – …chic, eh bien le type qui ne prend que des cocktails s’appelle Руфус Четвинд-Питт. Je ne plaisante pas[103].

Она даже глазом не моргнула. Вновь появился Гюнтер с целым подносом пустых стаканов.

– Почему ты говоришь с Холли по-французски, Хьюго? – спросил он.

Я с озадаченным видом посмотрел на него:

– А как мне еще с ней говорить?

– По-моему, ему просто хочется применить на практике знание французского языка, – сказала девушка на чистейшем английском, причем выговор у нее был типичной жительницы Лондона. – А клиент всегда прав, верно, Гюнтер?

– Эй, Гюнтер! – окликнул его какой-то австралиец, стоявший у стола с настольным футболом. – Эта ублюдочная машинка ведет себя просто непорядочно! Я только и делаю, что кормлю ее франками, а она и не думает мне выдавать приз!

Гюнтер подошел к нему, а Холли стала загружать грязные стаканы в посудомоечную машину. Тем временем я попытался сообразить, в чем тут дело. Когда она там, на черной трассе, вернула мне удравшую лыжу, мы разговаривали по-французски, и она ни слова не сказала по-английски, хотя мой акцент, безусловно, тут же меня выдал; впрочем, это-то как раз понятно: когда хорошенькая женщина работает на лыжном курорте, к ней наверняка по пять раз на дню подкатываются всякие типы, и если она разговаривает по-французски даже с англоязычной публикой, это весьма усиливает ее оборону.

– Я лишь хотел поблагодарить вас за то, что тогда, днем, вы вернули мне мою лыжу, – сказал я.

– Вы меня уже поблагодарили. – Пожалуй, она из рабочей семьи; но богатенькие мальчики ее ничуть не смущают; очень хороший французский.

– Это верно, но я бы медленно умирал от переохлаждения в пустынном швейцарском лесу, если бы вы меня не спасли. Может быть, мы вместе пообедаем?

– Пока туристы обедают, я работаю в баре.

– В таком случае мы могли бы вместе позавтракать?

– К тому времени, когда вы обычно завтракаете, я уже часа два как выволакиваю отсюда горы грязи, а потом еще как минимум два часа навожу чистоту. – Холли с грохотом захлопнула посудомоечную машину. – А потом я иду кататься на лыжах. У меня каждая минута на счету. Извините.

Терпение – лучший союзник охотника, и я сказал:

– Хорошо, я все понял. И мне в любом случае не хотелось бы, чтобы ваш бойфренд неправильно расценил мои намерения.

Она сделала вид, что ей нужно что-то достать из нижнего ящика кухонного стола.

– Разве вас не ждут друзья? – спросила она, не разгибаясь.

Так, четыре к одному, что никакого бойфренда у нее нет!

– Я пробуду здесь еще дней десять, – сказал я. – Так что наверняка еще увижу вас. До свидания, Холли.

– До свидания. – И катись отсюда к такой-то матери, прибавили ее огромные, как у привидения, голубые глаза.

30 декабря

Гул парижской толпы сменился нудным воем снегоуборочной машины, а мои поиски некоего одноглазого, как Циклоп, ребенка по всем сиротским приютам Франции завершилась тем, что в мою крошечную комнатку в фамильном швейцарском шале Четвинд-Питтов явилась Иммакюле Константен и строго сказала: Вы ведь и не жили толком, Хьюго, пока не пригубили Черного Вина. И после этого я наконец проснулся – в знакомой мансарде Четвинд-Питта, крепко прижавшись своими причиндалами к какой-то загадочной трубе, огромной, как ракета «земля – воздух». Шкаф с книгами, глобус, махровый халат, висящий на двери, плотные шторы… «Вот сюда, на чердак, мы селим тех, кто получает стипендию!» – не слишком удачно пошутил Четвинд-Питт, когда я впервые приехал в Швейцарию. В старинной трубе что-то ухало и вздыхало. Все ясно: алкоголь плюс высота вызывают странные эротические сны. Я лежал в теплом чреве постели и думал об этой официантке по имени Холли. Похоже, я уже успел позабыть лицо Марианджелы, хотя тело ее все-таки еще немного помнил, зато лицо Холли вспоминалось мне в мельчайших, прямо-таки фотографических, подробностях. Надо было спросить у Гюнтера, как ее фамилия. Вскоре колокола на церкви Сент-Аньес пробили восемь. Странно, но и во сне мне слышались колокола. Рот был пересохшим, как лунная пыль, и я с жадностью выпил стакан воды, стоявший на прикроватном столике, а заодно и полюбовался весьма приличной кучкой франков, которую вчера высыпал возле лампы, – выигрыш после ночной пульки с Четвинд-Питтом. Ха! Он, конечно, возжелает отыграться, но игрок, жаждущий выигрыша, неизбежно проигрывает, ибо становится небрежным.

Сперва я заглянул в крошечный туалет, устроенный в мансарде, а затем опустил лицо в таз с ледяной водой и держал его там, пока не сосчитал до десяти, после чего раздернул шторы и отворил ставни, впустив в комнатку утренний свет, оказавшийся настолько резким, что даже глаза защипало. Я спрятал свой вчерашний выигрыш в тайник, который устроил под половой доской – я специально расшатал эту доску еще два года назад, – сделал привычные сто приседаний, надел теплый махровый халат и стал спускаться по крутой деревянной лесенке вниз, крепко держась за веревочные перила. Четвинд-Питт все еще храпел у себя в комнате. Я спустился еще ниже и в гостиной с задернутыми шторами обнаружил Фицсиммонса и Куинна, которые спали на кожаных диванах, зарывшись в груду одеял. Видак прокрутил и выплюнул кассету с «Волшебником страны Оз», но из магнитофона, явно включенного на повтор, все еще доносилась «Dark Side of the Moon» «Pink Floyd». В воздухе пахло гашишем, в камине тлели вчерашние угли. Я на цыпочках прошел между этими любителями поиграть в настольный футбол, хрустя какими-то непонятными крошками, рассыпанными по ковру, и подбросил в камин большое полено и немного растопки. Язычки пламени сразу принялись лизать долгожданную пищу. Над каминной полкой висела голландская винтовка, привезенная с Бурской войны, а на полке в серебряной рамке стояла фотография отца Четвинд-Питта, пожимающего руку Генри Киссинджеру в Вашингтоне году так в 1984-м. Я прошел на кухню и только стал наливать себе грейпфрутовый сок, как негромко зазвонил телефон. Я снял трубку и вежливо сказал:

– Доброе утро. Резиденция лорда Четвинд-Питта-младшего.

Мужской голос уверенно произнес:

– Хьюго Лэм, я полагаю?

Голос был знакомый.

– А вы, собственно, кто?

– Ричард Чизмен, из Хамбера, козел ты этакий!

– Чтоб меня черти съели! И не в переносном смысле! Как твоя мочка?

– Хорошо, хорошо, но послушай, у меня серьезные новости. Я тут встретил…

– Да ты где? Не в Швейцарии?

– Я в Шеффилде, у сестры. Но ты все-таки заткнись и послушай меня – тут каждая минута стоит миллион. Я вчера вечером встретился с Дейлом Гоу, и он мне сказал, что Джонни Пенхалигон умер.

Неужели я не ослышался?

– Наш Джонни Пенхалигон? Да, черт побери, быть такого не может!

– Дейлу Гоу об этом сказал Коттиа Бенбо, который сам все видел по местному новостному каналу «News South-West». Самоубийство. Он сел в автомобиль, разогнался и рухнул с утеса близ Труро в пятидесяти ярдах от шоссе. Пробил ограду и упал прямо на скалы с высоты триста футов. В общем… он, скорее всего, не страдал… Если, конечно, не думать о том, что заставило его это сделать… и о том, что он чувствовал, когда летел в пропасть.

Мне хотелось плакать. А все эти проклятые деньги! Глядя в кухонное окно, я видел, как мимо прополз бульдозер-снегоуборщик. Следом за ним очень удачно пристроился розовощекий молодой священник; у него изо рта белым облачком вырывалось дыхание.

– Это просто… ну, я не знаю, что и сказать, Чизмен. Трагедия. Невероятная трагедия. Джонни, надо же! Уж кто-кто…

– Да, я тоже все время об этом думаю. Действительно, Джонни – последний, от кого можно было бы ожидать…

– А он… Он был за рулем «Астон Мартина»?

Чизмен помолчал.

– Да. А как ты догадался?

Осторожней! Попридержи язык!

– Никак. Просто он еще в последний вечер в Кембридже, в «Берид Бишоп», говорил, что очень любит этот автомобиль. Когда похороны?

– Сегодня днем. Я не смогу поехать… Феликс Финч достал мне билеты в оперу. Да я и не успел бы вовремя добраться до Корнуолла… Впрочем, может, это и к лучшему. Родным Джонни совершенно не нужна в такой ситуации толпа незнакомых людей, которые намерены остановиться у них в… в… как там их поместье называется?

– Тридейво. А записки Пенхалигон не оставил?

– О записке Дейл Гоу ничего не говорил. А что?

– Просто подумал, что это могло бы пролить какой-то свет…

– Я думаю, во время расследования станут известны еще какие-то подробности.

Расследование? Подробности? Вот черт!

– Да, будем надеяться.

– Ну, Фицу и остальным ты сам скажешь, ладно?

– Господи, конечно! Спасибо, что позвонил, Чизмен.

– Мне очень жаль, что я испортил вам отдых, но мне показалось, что лучше вам все-таки об этом узнать. Ладно, с наступающим Новым годом!

* * *

Два часа дня. Пассажиры фуникулера проходили через зал ожидания на станции Шемёй, болтая чуть ли не на всех европейских языках, но ее среди них не было, и я снова мысленно вернулся к «Искусству войны»[104]. Однако в голове у меня имелись и собственные мысли, и думал я сейчас о корнуэльском кладбище, где кожаный мешок с разлагающейся токсической плотью, недавно известной под именем Джонни Пенхалигона, воссоединяется в раскисшей земле со своими предками. Скорее всего, там воет восточный ветер, несущий дождь, и рвет своими когтями зонты оплакивающих. И в струях дождя словно растворяются слова молитвы «За тех, кто, подвергая себя опасности, уходит в море», вчера отксерокопированные на листах А4. Громадная пропасть между мной и нормальными людьми никогда не ощущается столь сильно – одновременно принося мне невероятное облегчение, – как во время тяжких утрат и всеобщего оплакивания. Даже в самом нежном возрасте, семилетний, я был смущен реакцией родных – тогда как их как раз невероятно смутила моя реакция! – на смерть нашего пса Твикса. Найджел выплакал себе все глаза; Алекс был расстроен куда сильней, чем в тот день, когда его долгожданный Sinclair ZX Spectrum прибыл без процессора; а уж родители и вовсе несколько дней были мрачнее тучи. Но почему? Ведь Твикс больше не испытывал боли. И мы больше не должны были терпеть невыносимую вонь, исходившую от пса, страдавшего раком кишечника. То же самое было, и когда умер дедушка. Неужели непременно нужно было рвать на себе волосы и скрежетать зубами от горя? И ведь никто даже не вспоминал о том, каким на самом деле «Мессией» был этот старый пьяница и развратник. На похоронах все отмечали, что я держался «как настоящий мужчина», но если бы они могли в этот момент прочесть мои мысли, то наверняка сочли бы меня человеконенавистником.

Вот она, истина: любви не знать – горя не знать.

* * *

В начале четвертого наконец появилась Холли, та официантка из «Ле Крока». Заметив меня, она нахмурилась и замедлила ход: уже неплохо. Я закрыл «Искусство войны».

– Как это приятно, что я вас здесь встретил!

Лыжники потоком текли к фуникулеру мимо нас, между нами и у нас за спиной. Холли огляделась:

– А где же ваши развеселые друзья?

– Четвинд-Питт – по-моему, это имя прекрасно рифмуется с «Angel’s Tit»…

– А также, по-моему, с «piece of shit» и «sexist git»[105].

– Я это непременно запомню. Так вот, Четвинд-Питт страдает от похмелья, а остальные двое прошли тут примерно час назад, но я надел на палец свое кольцо, делающее меня невидимкой, поскольку понимал, что мои шансы встретиться с вами у фуникулера и вместе подняться на вершину… – я ткнул указательным пальцем на вершину Паланш-де-ла-Кретта, – …свелись бы к огромному жирному нулю, если бы они сейчас оказались рядом со мной. Меня вчера возмутили выходки Четвинд-Питта. По-моему, он вел себя по-хамски. Но я совсем не такой.

Холли обдумала мои слова, пожала плечами и спокойно обронила:

– Для меня все это не имеет ровным счетом никакого значения.

– А для меня имеет. И я очень надеялся, что мне удастся покататься на лыжах с вами вместе.

– И поэтому вы просидели здесь с?..

– С половины двенадцатого. Три с половиной часа. Но не чувствуйте себя обязанной.

– Я и не чувствую. Мне просто кажется, что вы немного пьяница, Хьюго Лэм.

Ага, значит, она запомнила мое имя!

– Все мы в разные периоды своей жизни разные. Сегодня я пьяница, а в другое время нет человека трезвее и благороднее меня. Вы с этим не согласны?

– В настоящий момент я бы сказала, что вы любитель нарушать границы дозволенного и весьма посредственный лыжник.

– Скажите, чтобы я проваливал ко всем чертям, и я покорно подчинюсь.

– Какая девушка способна устоять перед подобным предложением? Проваливайте!

Я изысканно поклонился – дескать, как вам будет угодно, – и сунул «Искусство войны» в карман лыжной куртки.

– Извините, что побеспокоил вас.

Я уже направился прочь, когда у меня за спиной раздалось:

– А кто вам сказал, что вы способны побеспокоить меня?

Она сказала это легко и насмешливо, что отнюдь не свидетельствовало об ослаблении сопротивления.

Я только головой покачал.

– Ну и ну. Может, вам больше понравилось бы: «Извините, что нашел вас такой интересной»?

– Некоторые девушки после очередного курортного романа просто упивались бы такими словами. Но нам – то есть тем, кто здесь работает, – подобные «комплименты» несколько приелись.

Раздался оглушительный лязг, и огромный механизм фуникулера пришел в движение; кабина, только что спустившаяся вниз, вновь поползла на вершину.

– Я понимаю, что вам нужна броня, раз вы работаете в баре, куда европейские Четвинд-Питты приезжают исключительно поразвлечься. И все же озорство так и сквозит в вас, Холли, словно это ваша вторая натура.

Она недоверчиво усмехнулась.

– Вы же меня совсем не знаете.

– Вот это-то и есть самое странное: я прекрасно понимаю, что совсем вас не знаю, но у меня такое ощущение, словно я знаю вас очень хорошо. Откуда могло взяться это ощущение?

Она с несколько преувеличенным раздражением проворчала:

– Но есть же определенные правила… Не полагается разговаривать с человеком, которого знаешь всего пять минут, так, словно знаешь его долгие годы. И прекратите это, черт побери!

Я поднял руки вверх.

– Сдаюсь, Холли, и если я даже довольно наглый тип, то все же совершенно безвредный. – Я вдруг вспомнил Пенхалигона. – Совершенно безвредный. Скажите, вы могли бы позволить мне вместе с вами подняться на подъемнике до верхней площадки? Это всего минут семь-восемь. Если вам и это покажется свиданием с дьяволом, то терпеть придется не так уж долго – нет, нет, я знаю: это не свидание, а просто совместный подъем на вершину горы. А там будет достаточно одного вашего умелого взмаха лыжной палкой, и я уйду в историю. Позвольте мне, пожалуйста. Ну, пожалуйста!

* * *

Служитель защелкнул поручни нашего сиденья, и я с трудом удержался, чтобы не пошутить, что, мол, без этого меня бы давно уже унесло, но в следующее мгновенье нас обоих действительно унесло в сияющую высь, и мы воспарили над землей. Однако наверху стало ясно, что сегодняшний день, тридцатое декабря, вскоре утратит свою безоблачную ясность: за вершину Паланш-де-ла-Кретта уже зацепилось какое-то облако. Я смотрел, как мимо одна за другой мелькают опоры канатной дороги, выстроившиеся на склоне горы. А под нами разверзлась такая пропасть, что я, борясь с головокружением и чувствуя, как сердце уходит в пятки, заставил себя посмотреть вниз, на далекую землю, думая о последних мгновениях жизни Пенхалигона. Что он испытывал? Сожаление? Облегчение? Слепящий ужас? Или у него в ушах вдруг зазвучала «Babooshka» в исполнении Кейт Буш? Прямо под ногами у нас пролетели две вороны. Я знал, что они выбирают себе партнера на всю жизнь – об этом мне однажды рассказал мой кузен Джейсон.

– Вы когда-нибудь летали во сне? – спросил я у Холли.

Она смотрела строго вперед. Ее глаза скрывались под защитными очками.

– Нет.

Мы уже миновали пропасть и теперь спокойно поднимались над широкой извилистой трассой, по которой чуть позже собирались спускаться. Лыжники скользили по ней вниз, к станции Шемёй, то ускоряя спуск, то переходя на легкий шаг.

– По-моему, сегодня кататься гораздо лучше – вчера столько снегу выпало, – сказал я.

– Да. Хотя туман с каждой минутой становится все плотней.

И правда, вершина горы была теперь уже почти не видна, а ее верхние склоны казались серыми.

– Вы каждую зиму работаете в Сент-Аньес?

– Это что, интервью по поводу трудоустройства?

– Нет, но мои телепатические способности несколько заржавели.

– Я раньше работала в Мерибеле, во Французских Альпах, – пояснила Холли, – у одного человека, который знал Гюнтера еще по тем временам, когда тот занимался теннисом. И когда Гюнтеру понадобилась неболтливая работница, он предложил мне трансфер, полную оплату дорожных расходов и ски-пасс.

– Но с какой стати Гюнтеру могла понадобиться неболтливая работница?

– Ничего удивительного. И потом, я даже не прикасаюсь к наркотикам. Наш мир и без того достаточно нестабилен, чтобы превращать собственные мозги в яичницу-болтунью ради минутного улета.

Я подумал о мадам Константен и сказал:

– Пожалуй, вы правы.

Пустые сиденья подъемника выныривали из тумана, царившего впереди. Шемёй, оставшийся далеко внизу, был уже почти не виден. И за нами наверх, по-моему, никто больше не поднимался.

– Вот было бы фантастическое зрелище, – вслух подумал я, – если бы навстречу нам выплывали мертвецы, сидящие в креслах подъемника…

Холли как-то странно на меня посмотрела, но ничего не сказала.

– …но не такие, как в лимбе, с отваливающимися кусками плоти, – с удивлением услышал я собственный голос, – а такие, какими ты представляешь себе своих умерших близких. Тех, кого хорошо знал, кто был для тебя важен. Или даже собак… – Или некоторых жителей Корнуолла.

Наше сиденье из стальных трубок и пластмассы поскрипывало, скользя на колесиках по стальному канату. Холли явно решила проигнорировать мои безумные рассуждения. Впереди уже была видна вершина, словно парившая в воздухе. Я был страшно удивлен, когда Холли вдруг спросила:

– А вы случайно не из семьи армейского офицера?

– Господи, нет! Мой отец – бухгалтер, а мама работает в театре Ричмонда. А почему вы спрашиваете?

– Потому что вы читаете книгу под названием «Искусство войны».

– А, это. Я читаю Сунь-Цзы, потому что его трактату три тысячи лет и каждый агент ЦРУ со времен Вьетнама его изучал. А вы любите читать?

– Люблю, но моя сестра – это действительно настоящий книгочей; она мне вечно присылает всякие книги.

– Вы часто ездите домой, в Англию?

– Не очень. – Она играла с эластичной пряжкой на своей перчатке. – Вообще-то, я не из тех, кто уже в первые десять минут готов вывернуться наизнанку. Ясно?

– Ясно. Не беспокойтесь. Это просто означает, что вы совершенно нормальный человек.

– Я знаю, что я нормальный человек, и я ничуть не беспокоюсь.

Повисло неловкое молчание. Что-то вдруг заставило меня оглянуться через плечо: за нами теперь виднелось пять пустых сидений подряд, и только в шестом сидел лыжник в серебристой парке с черным капюшоном. Он сидел скрестив на груди руки, и его лыжи выглядели как большая буква Х. Я отвернулся и посмотрел вперед, пытаясь придумать что-нибудь достаточно умное и оригинальное, но, похоже, растерял все свое внутреннее чутье и умение заговаривать зубы еще внизу, на площадке подъемника.

* * *

Напротив вывески «Паланш-де-ла-Кретта» Холли ловко, как гимнастка, соскользнула с сиденья, я же тяжело рухнул в снег, точно мешок с железками. Служитель приветствовал Холли по-французски, и я отъехал в сторону, чтобы она не подумала, что я подслушиваю. Я вдруг понял, что жду, когда тот лыжник в серебристой парке появится из быстро наползающего на нас тумана; я подсчитал: кресла прибывают на площадку примерно каждые двадцать секунд, так что этот человек должен был оказаться здесь всего на пару минут позже нас. Странно, но он так и не прибыл. И я с некоторым, но все возраставшим чувством тревоги смотрел, как мимо меня проплыло пятое, шестое, седьмое кресло, и все они были пусты… На десятом я встревожился – и не из-за того, что он мог вывалиться из кресла, а из-за того, что его, скорее всего, вообще там не было. Йети и мадам Константен расшатали мою веру в собственное здравомыслие, и мне, надо сказать, это совсем не нравилось. Наконец появилась парочка веселых американцев, каждый величиной с медведя, которых так разбирал смех, что им понадобилась помощь служителя, чтобы спрыгнуть на площадку. И я решительно сказал себе: тот лыжник в серебристой парке был просто обманчивым воспоминанием о ком-то другом. Или же просто привиделся мне в тумане. Пока я стоял у начала трассы, отмеченной флажками, терявшимися в густом тумане, ко мне снова подошла Холли, и, если бы этот мир был идеален, она вполне могла бы сказать: слушай, а почему бы нам не съехать вниз вместе?

– Ну вот, – сказала она, – здесь я с вами и прощаюсь. Будьте осторожны, старайтесь все время видеть шесты разметки и не геройствуйте.

– Ладно. И спасибо, что позволили мне проехаться с вами до вершины.

Она пожала плечами.

– Вы, должно быть, разочарованы?

Я поднял на лоб защитные очки, чтобы она могла видеть мой взгляд, хотя свои глаза она мне так и не показала.

– Нет. Нисколько. Я очень вам благодарен.

Интересно, подумал я, она назовет мне свою фамилию, если я спрошу? Я ведь даже этого не знал.

Она смотрела куда-то вниз.

– Я, должно быть, кажусь недружелюбной?

– Нет, просто осторожной. Что вполне оправданно.

– Сайкс, – сказала она.

– Что, простите?

– Холли Сайкс. Это мое имя. Вы ведь это хотели узнать?

– Оно… вам подходит.

Я ничего не видел за ее проклятыми очками, но догадывался, что она озадачена.

– Я и сам толком не знаю, что хотел этим сказать, – признался я.

Она оттолкнулась палками, и ее поглотила белизна.

* * *

Средний склон Паланш-де-ла-Кретта считается не слишком сложным, но если отклониться от трассы вправо метров на сто, то вам понадобится умение прыгать с практически отвесного обрыва или… парашют; к тому же туман настолько сгустился, что я решил не торопиться и почти каждые две минуты останавливался, чтобы протереть очки. Минут через пятнадцать передо мной возник какой-то валун, похожий на гнома, окутанного клубами тумана. Валун был на самом краю спуска, и я прислонился к нему с подветренной стороны, чтобы выкурить сигарету. Вокруг было тихо. Очень тихо. Я думал о том, почему тебе не дано самому выбирать того, кто тебе нравится; почему ты можешь только ретроспективно размышлять о том, чем кто-то так сильно тебя увлек. Я всегда считал, что определенные расовые различия обладают, так сказать, эффектом афродизиака, а вот классовые различия – это поистине Берлинская стена в области секса. Я, разумеется, понимал, что не могу «считывать» Холли так же легко, как девушек из собственного племени с его вечными разговорами о налогах и брекетами на зубах, но никогда ведь не знаешь, где найдешь, где потеряешь. И вообще, Бог за шесть дней создал всю Землю, а я приехал в Швейцарию на целых девять или даже десять дней!

Группа лыжников обогнула моего гранитного «гнома», точно стайка светящихся рыб, но ни один из них меня не заметил. Я бросил окурок и последовал за ними. Те веселые техасцы, видно, решили, что им этот спуск не по зубам, и вернулись назад; а может, они просто спускаются еще осторожней, чем я. Никакого лыжника в серебристой парке я на трассе тоже не заметил. Вскоре туман стал редеть, трещины, скалистые выступы и контуры соседних скал то возникали, то пропадали, но к тому времени, как я достиг станции Шемёй, туман снова сгустился и накрыл меня, точно серое облако. Я подбодрил себя чашкой горячего шоколада и, выбрав более спокойную, синюю, трассу, помчался вниз, в Ла-Фонтейн-Сент-Аньес.

* * *

– Ну-ну-ну, никак наш талантливый мистер Лэм явился? – Четвинд-Питт готовил на кухне чесночный хлеб или, точнее, пытался это делать. Был уже шестой час, но он так с утра и ходил в халате. Раскуренная сигара балансировала на кромке стакана с вином; CD-плейер наигрывал «Listen without Predjudice» Джорджа Майкла. – А Олли и Фиц ушли тебя искать. Еще часа два или три назад.

– Альпы – довольно большой и старый горный массив. Знаешь поговорку насчет иголки и стога сена?

– И куда же твои скитания по Альпам завели тебя aujourd’hui?[106]

– На вершину Паланш-де-ла-Кретта, а потом я пробежался через равнину. По этим отвратительным черным трассам я больше не спускаюсь. Это не для меня. Как ты себя чувствуешь с похмелья?

– Как Сталинград в сорок третьем. Вот напиток, замечательно снимающий похмельный синдром: узо со льдом. – Руфус взболтал молочного цвета жидкость в маленьком стаканчике и одним глотком проглотил половину.

– Извини, но узо всегда вызывает у меня воспоминания о сперме. – К сожалению, под рукой у меня не оказалось фотоаппарата, чтобы запечатлеть, как выглядит Четвинд-Питт, только что проглотивший эту гадость. – Еще раз извини, это было бестактно с моей стороны.

Он гневно на меня глянул, затянулся сигарой и вернулся к рубке чеснока. Я порылся в ящике кухонного стола.

– Попробуй воспользоваться вот этим революционным приспособлением: оно называется чеснокодавилка.

Четвинд-Питт не менее гневно посмотрел на несчастную давилку и сказал:

– Должно быть, домоправительница купила это еще до нашего приезда.

Я совершенно точно пользовался чеснокодавилкой в прошлом году, но говорить об этом не стал. Просто вымыл руки и включил духовку, чего Четвинд-Питт до сих пор не сделал.

– Ладно, дай-ка лучше я. – Я выдавил чесночную кашицу в сливочное масло.

Все еще что-то ворча, довольный Четвинд-Питт тут же пристроил свой зад на кухонный стол и заявил:

– Работай, работай. По-моему, это незначительная компенсация за то, что ты вчера обдурил меня в пульку.

– Ничего, еще отыграешься. – Так, теперь поперчить, добавить нарезанной петрушки и размешать вилкой.

– Я вот все думаю: почему он это сделал?

– Ты о Джонни Пенхалигоне, я полагаю?

– Понимаешь, Лэм, ведь только с первого взгляда кажется, что все так просто…

Вилка замерла у меня в руке: взгляд у Руфуса был… обвиняющим? Вообще-то, у Жабы принят «кодекс омерта»[107], но ни один кодекс не может на сто процентов быть нерушимым.

– Продолжай. – Как это ни глупо, но я вдруг поймал себя на том, что шарю глазами по кухне в поисках орудия убийства. – Я очень внимательно тебя слушаю.

– Джонни Пенхалигон стал жертвой привилегий!

– Неплохо. – Моя вилка снова энергично задвигалась. – Во всяком случае, изысканно.

– Плебей – это тот, кто считает, что привилегии связаны исключительно с роскошью, множеством слуг, горничными, которые подносят тебе вкусные яства. А ведь на самом деле голубая кровь в наше время и в наш век – это серьезное проклятие. Во-первых, над тобой без конца грязно насмехаются, говоря, что в твоем имени слишком много слогов, а кроме того, лично на тебя возлагается вина за классовое неравенство, за уничтожение лесов Амазонии, за то, что цены на пиво все время ползут вверх, и за все остальное. Во-вторых, брак в аристократических семьях – сущее наказание: откуда мне знать, что моя будущая жена действительно меня любит, если на карту поставлены мои одиннадцать сотен акров земли в Букингемшире и титул леди Четвинд-Питт? В-третьих, на моем будущем висят тяжкие оковы в виде управления этим проклятым имением. Так что, если, например, ты захочешь стать брокером, или торговцем, или археологом, занимающимся раскопками в Антарктиде, или вздумаешь изучать вибрацию звука в невесомости, то твои родные скажут примерно так: «Если ты счастлив в своей профессии, то счастливы и мы, дорогой Хьюго». Ну, а мне в любом случае придется поддерживать на плаву своих арендаторов, жертвовать на благотворительные цели, кого-то спонсировать и с утра до ночи заседать в Палате лордов.

Я принялся вилкой запихивать чесночное масло в бороздки, сделанные в каравае хлеба.

– У меня просто сердце кровью обливается от твоих рассказов. Ты у нас какой по счету в очереди на престол? Шестьдесят третий?

– Шестьдесят четвертый. Ведь теперь родился еще этот, как бишь его… Но я говорю совершенно серьезно, Хьюго. И потом, я еще не закончил. Четвертое проклятие – это охота у нас в поместье. Я, черт побери, ненавижу биглей, а уж лошади… О, эти своенравные и чрезвычайно дорогостоящие средства передвижения, которые постоянно мочатся тебе на сапоги, а гонорар их ветеринарам исчисляется многими тысячами! И, наконец, пятое проклятье – это постоянная, черт бы ее побрал, тревога, даже ужас, что ты, именно ты, можешь все потерять, и тогда тебе придется начать все сначала, жить как простой смертный, как социальное ничтожество, как ты или Олли – только ради бога не обижайся! – и все время ползти вверх, только вверх, ибо таково единственно возможное для тебя направление. Но если с самого начала твое имя записано в «Книге Судного Дня»[108], как, например, у меня или у Джонни, то единственное направление для тебя – это вниз, к треклятому погосту. Такое ощущение, словно внутри подобных семейств из поколения в поколение передается толстенный пакет документов о банкротстве, а вовсе не приз победителя, и кто бы ни остался в живых, когда запас денег окончательно иссякнет, он, во-первых, обязан быть одним из Четвинд-Питтов, а во-вторых, знать, как собрать мебель, присланную из Аргоса.

Я завернул чесночный хлеб в фольгу и спросил:

– И ты предполагаешь, что этот букет проклятий и заставил Джонни направить свою машину с обрыва?

– Да, – сказал Руфус Четвинд-Питт. – И еще то, что ему некому было позвонить в самый черный час своей жизни. Некому довериться.

Я сунул противень в духовку и добавил жару.

31 декабря

По всей долине таяли сосульки; капли талой воды так и сверкали в косых лучах солнца. Дверь в «Ле Крок» была приоткрыта и подперта барным табуретом, а в самом баре суетилась Холли в мешковатых армейских штанах, белой майке и кепке-бейсболке цвета хаки, из-под которой торчали волосы, стянутые в «конский хвост». Пока я стоял на крыльце, с одной из сосулек мне накапало за воротник, противная холодная струйка поползла по шее и дальше между лопатками. Холли почувствовала мое присутствие, обернулась, и стоны пылесоса «Хувер» наконец затихли.

– Тук-тук-тук, – сказал я. – Можно?

Она узнала меня и тут же заявила:

– У нас еще закрыто. Приходите попозже – часов через девять.

– Неправильно. Вы должны были сказать: «Кто там?» Неужели с вами и пошутить нельзя?

– Нельзя. И дверь я вам не открою, Хьюго Лэм.

– Но она уже немного приоткрыта. И вот, смотрите, – я показал ей бумажные пакеты из кондитерской, – это завтрак. Гюнтер, конечно же, должен разрешить вам перекусить?

– Кое-кто из нас позавтракал еще два часа назад, выпендрежник.

– Когда учишься в Ричмондском колледже для мальчиков, тебя начинают дразнить, если ты недостаточно выпендриваешься. Там скромность считается преступлением. Так как вы насчет позднего завтрака?

– «Ле Крок» сам себя не вымоет.

– Разве Гюнтер и ваша напарница вам никогда не помогают?

– Гюнтер здесь хозяин. Моник наняли только для работы в баре. И они до ланча проваляются в постели, потому что сейчас заняты исключительно друг другом. Вообще-то, Гюнтер расстался со своей третьей женой всего несколько недель назад. Так что привилегия вывозить навоз из этого хлева целиком выпала на долю менеджера.

Я огляделся.

– И где же он, этот менеджер?

– Вы же на него смотрите, черт побери! Это я.

– Ого! Скажите, а если выпендрежник вымоет мужскую уборную, вы сделаете перерыв на двадцать минут?

Холли колебалась. Но какая-то часть ее души явно хотела сказать «да».

– Видите вон ту длинную штуковину? Она называется швабра. Беритесь за тонкий конец.

* * *

– Я же говорила, что это настоящий хлев!

Холли нажимала на ручки и клапаны хромированной кофеварки с таким видом, словно управляла машиной времени. Кофеварка шипела, плевалась и клокотала.

Я вымыл руки и снял со стола парочку барных табуретов.

– Это было одно из самых отвратительных заданий, какие мне когда-либо приходилось выполнять. Мужчины – просто свиньи. Вытрут задницу, швырнут комок туалетной бумаги мимо урны, да так и оставят там валяться. А в последней кабинке была целая лужа блевотины. Нет, это просто прелесть! Такое ощущение, словно блевотину там оставили специально, в качестве этакой «Полифиллы»[109].

– А вы отключите обоняние. Дышите ртом. – Холли принесла капучино. – И ведь все туалеты, которыми вы когда-либо пользовались, кто-то, безусловно, убирает. Если бы ваш отец владел не банком, а пабом, как в моем случае, то и вы вполне могли бы оказаться таким вот грязнулей. Ну вот, теперь вам будет о чем днем подумать.

Я вытащил из пакета круассан с миндалем, а остальные пакеты и свертки подвинул поближе к Холли.

– А почему вы не делаете уборку с вечера?

Холли отщипнула кусочек пирожного с абрикосами.

– У Гюнтера завсегдатаи зависают до трех утра и даже не думают проваливать. В три это еще хорошо. Вот попробуйте представить себе, каково это – убирать в таком хлеву, когда девять часов подряд без передышки подавала напитки?

Я признал правильность ее доводов и сказал:

– Но сейчас-то бар выглядит полностью готовым к битве, не так ли?

– Более или менее. Краны я протру позже и спиртное из погреба потом принесу тоже.

– А мне-то казалось, что в барах все делается само собой!

Холли закурила сигарету.

– В таком случае у меня попросту не было бы работы.

– А вы что, рассчитываете на, так сказать, долгосрочное гостеприимство подобного заведения?

Холли нахмурилась: это был нехороший знак.

– А вам-то что за дело?

– Я просто… Не знаю. Мне кажется, вы могли бы заниматься… да чем угодно!

Теперь в ее нахмуренных бровях читались одновременно и настороженность, и раздражение. Она постучала ногтем по сигарете, стряхивая пепел, и сказала:

– Знаете, школы, в которых учатся представители низших классов, как-то не особенно вдохновляют на подобные мысли о будущем. Курсы парикмахеров или автослесарей – вот это годится.

– Но нельзя же во всем винить какую-то дерьмовую школу?

Она снова стряхнула пепел с сигареты.

– Вы, безусловно, умны, мистер Лэм, но в некоторых вещах вы все-таки ни хрена не понимаете.

Я кивнул, сделал глоток кофе и заметил:

– Зато у вас был великолепный преподаватель французского.

– Никакого преподавателя французского у меня не было. Язык я выучила во время работы. Пришлось. Надо было как-то выживать. И от французов обороняться.

Я выковырял из зубов кусочек миндального ядрышка.

– А где, кстати, находится ваш паб?

– Какой паб?

– Тот, в котором работает ваш отец.

– Вообще-то, он владелец этого паба. Точнее, совладелец. Вместе с мамой. Паб называется «Капитан Марло» и стоит на берегу Темзы в Грейвзенде.

– Звучит весьма живописно. Так вы выросли в этих местах?

– Слова «Грейвзенд» и «живописно» как-то не очень сочетаются; во всяком случае, они точно не кружат в вальсе вокруг прогуливающихся под руку парочек. В Грейвзенде полно закрытых предприятий; там также есть фабрика по переработке макулатуры, цементная фабрика фирмы «Блу Сёркл», муниципальные жилые дома, ломбарды и букмекерские конторы.

– Но вряд ли там одна только нищета и постиндустриальный упадок.

Она что-то поискала на дне своей кофейной чашки и сказала:

– Старые улицы там довольно симпатичные, это правда. Ну а Темза – это всегда Темза. Кстати, нашему «Капитану Марло» уже три века – кажется, есть даже письмо Чарльза Диккенса, доказывающее, что он частенько заходил туда выпить. Как вам такая подробность, выпендрежник? Все-таки Диккенс – классик английской литературы.

У меня уже просто звенело в ушах от крепкого кофе.

– Ваша мать ирландка?

– Что привело вас к такому выводу, Шерлок?

– Вы сказали «вместе с мамой», а не «с матерью».

Холли выдохнула густое облако дыма.

– Да, она из Корка. А ваши друзья не злятся, когда вы так себя ведете?

– Как именно?

– Анализируете каждое слово, вместо того чтобы просто слушать.

– Я же скучный книжный червь, придающий особое внимание деталям. Кстати, вы засекли время? Когда заканчиваются отпущенные мне двадцать минут?

– Вы израсходовали уже… – она посмотрела на часы, – шестнадцать минут.

– В таком случае в оставшиеся четыре минуты я бы хотел сразиться с вами в настольный футбол.

Холли поморщилась.

– Дурацкая затея.

Совершенно невозможно было понять, насколько она серьезна.

– Это почему же?

– Потому что я сниму скальп с вашей задницы, выпендрежник!

* * *

На городской площади, покрытой пятнами тающего снега, было полно народу; толпами бродили любители шопинга; духовой оркестр, состоявший из краснощеких музыкантов, играл рождественские гимны. Я купил у группы юных школьников, вместе с учителем стоявших за прилавком рядом со статуей святой Агнессы, какой-то календарь, «способствующий преумножению денежных средств», и получил в ответ целых хор «Merci, monsieur!» и «Счастливого Нового года!»: наверняка мой акцент сразу выдал во мне англичанина. Во время матча в настольный футбол Холли действительно «сняла скальп с моей задницы»: она ухитрялась ловко забивать голы, заставляя шарик рикошетом отлетать от бортов, давала высокие «свечи», а ее умение действовать левой рукой, забивая голы, и вовсе было смертельным оружием. Она даже не улыбнулась, но, по-моему, эта победа доставила ей удовольствие. Мы не строили никаких планов, но я пообещал непременно заскочить в бар сегодня вечером, и она, вместо того чтобы ответить уклончиво или саркастически, просто сказала, что в таком случае я знаю, где ее найти. Поразительный прогресс! Я был настолько потрясен, что не сразу узнал Олли Куинна, который разговаривал с кем-то из телефонной будки возле банка. Вид у него был до крайности возбужденный. Если Олли решил воспользоваться телефонной будкой, а не домашним телефоном Четвинд-Питта, значит, он не хочет, чтобы его подслушивали. Но ведь это нормально, когда порой любопытство берет над тобой верх, не правда ли? И я спрятался за толстой стеной телефонной будки, где Олли никак не смог бы меня увидеть. Связь явно была плохая, и Олли орал так громко, что я отчетливо слышал каждое слово.

– Да нет, Несс, сделала! Сделала! Ты сказала, что тоже любишь меня! Ты сказала…

О господи. Отчаяние столь же привлекательно, как холодный гнев.

– Семь раз. В первый раз в постели. Я помню… Возможно, это было шесть раз, а может, восемь – какая разница, Несс, я… О чем ты, Несс? Неужели все это была одна большая ложь?.. В таком случае, может, ты ставила какой-то чертов эксперимент, способный свести человека с ума?

Слишком поздно теперь нажимать на педаль тормоза: мы уже перелетели через край пропасти.

– Нет-нет-нет, я вовсе не впадаю в истерику, я просто… Нет. Нет! Я просто не понимаю, что случилось, вот и… Что? Что ты сказала? Повтори последние слова! Господи, какая дерьмовая связь… Нет, повтори то, что ты сказала… Нет, я просто говорю, что телефонная связь здесь дерьмовая… Как это? Ты считаешь, что для тебя это именно так?

Олли с силой ударил кулаком в стекло телефонной будки. Господи, как можно хотя бы думать, будто ты кого-то любишь?

– …Нет, Несс, нет-нет… не вешай трубку! Послушай, я просто… хочу, чтобы все стало по-прежнему, Несс!.. Но если ты объяснишь, если мы поговорим, если ты… Я совершенно спокоен. Да, спокоен. Нет, Несс! Нет, нет, нет…

Ложное затишье, затем взрыв: «Так твою мать!», и Куинн снова несколько раз врезал кулаком по стеклу. Это привлекло внимание прохожих, и я незаметно ускользнул прочь, слившись с потоком любителей шопинга, а потом, сделав петлю, вернулся назад и, проходя мимо будки, увидел, как мой однокашник, больной от любви, сгорбился и спрятал лицо в ладонях. Плакать? Да еще на публике? Это весьма прискорбное и поучительное зрелище меня слегка отрезвило, и я даже взглянул на свое отношение к Холли иными глазами. Помни: что Купидон дает, то Купидон и отнимает.

* * *

Австрийско-эфиопский диджей был молчалив, скрывался под капюшоном, заявок не принимал и только в самый последний час ринулся в ремиксы KLF «3 a.m. Eternal», «Phuture» «Your Only Friend» и «Norfolklorists’» «Ping Pong Apocalypse». Клуб «Вальпургиева ночь» размещался в нижнем этаже крыла большого и старого отеля «Le Sud», шестиэтажного, состоявшего из сотни номеров угловатого лабиринта; в 50-е это здание было превращено в гостиницу из санатория для богатых людей, больных туберкулезом. Благодаря последней перестройке клуб «Вальпургиева ночь» оказался внизу, в помещении с голыми кирпичными стенами в стиле «Дэвид Боуи в Берлине», и расширил дансинг до размеров теннисного корта. Пульсирующий свет прожекторов, как на подводной лодке, время от времени высвечивал ту или иную группу из двух или трех сотен танцующих, изрядное количество которых были представительницами женского пола, обладавшими упругой юной плотью. Пара понюшек дури с милым названием «перхоть дьявола» вновь поставила на ноги нашего Могущественного Куинна, только что пережившего глубокую душевную травму, так что мы вчетвером решили отправиться в клуб и хорошенько повеселиться. Редкий случай, но я был единственным, кто не участвовал в оргии, которую устроили трое моих приятелей-«хамберитов»; теперь они все сидели на диване в форме подковы, и каждый обхаживал молодую привлекательную чернокожую девицу. Несомненно, Четвинд-Питт разыгрывал свою традиционную карту девятнадцатого наследника престола, Фицсиммонс швырялся франками, а милашка, которую выбрал Куинн, по всей видимости, находила его просто симпатичным, неглупым и пьяным. Что ж, все они вели вполне честную игру. В любой другой вечер я бы тоже с удовольствием «половил рыбку» и не стал бы притворяться, что мой альпийский загар, и взгляд, страстный, как у Руперта Эверетта, и угольно-черная рубашка, как у Гарри Энна, и джинсы, как у Макото Грелша, плотно обтягивающие бедра, не привлекают внимания красоток с длинными ресницами; но на этот раз в канун Нового года я бы предпочел, чтобы меня захватила музыка какого-нибудь данс-трека. Может быть, я решил подвергнуть себя, так сказать, «искушению Христа» во имя того, чтобы половое воздержание сегодня вечером в клубе «Вальпургиева ночь» дало мне хоть какой-то кредит в банке кармы, а также возможность возродиться к новой жизни благодаря одной девушке из Грейвзенда? На это был способен ответить только «доктор Кокаин», и после архангельского ремикса «Walking on Thin Ice», исполняемого черт знает кем, я решил, что мне, пожалуй, стоит пойти и проконсультироваться у этого доброго доктора…

* * *

Кабинки в мужском туалете здесь были столь же удобны, сколь неудобны они были в сортире «Ле Крока»; похоже, их дизайн был создан специально для вдыхания кокаина: кабинки часто мыли, они были достаточно просторны и не имели того провоцирующего преступления, пустого пространства между верхней частью дверцы и потолком, как это принято в большей части британских клубов. Я воздвигся на «троне» и вытащил карманное зеркальце – я позаимствовал его у одной миниатюрной, как эльф, филиппинки, пытавшейся подцепить на крючок того, кто обеспечит ей супружескую визу, – и чек, этим вечером выигранный у Четвинд-Питта в «двадцать одно»; порошок был завернут в маленький пластиковый пакетик и спрятан в коробочку с пастилками «Друзья рыбака», чтобы в случае чего сбить с толку любого полицейского с собакой-ищейкой… Первые пять секунд так жгло, словно мне в носоглотку напихали крапивы, но потом…

Уф-ф, наконец-то отпустило!

Звуки контрабаса вибрирующим эхом отдавались у меня во всем теле, и господи-как-это-было-хорошо! Я спустил в унитаз бумажную «соломинку», смочил клочок туалетной бумаги и дочиста вытер поверхность зеркальца. Крошечные огоньки, которые я никак не мог толком рассмотреть, легкими колючими вспышками мелькали на самом краю моего поля зрения. Я вывалился из кабинки, точно Сын Божий, повергающий в прах идола, и тщательно рассмотрел себя в зеркале – все было хорошо, даже если зрачки у меня и были невероятно расширены, как у дракона с острова Комодо, а не обыкновенного Homo sapiens. Выходя из сортира, я встретился с одним юнцом, с ног до головы одетым в «Армани»; этот тип всему на свете предпочитал хороший косяк, а звали его Доминик Фицсиммонс. Он уже успел выкурить джойнт, и свойственные ему остроумие и сообразительность как прыгнули с тарзанкой с моста, так до сих пор и не вернулись.

– Хьюго, а ты-то что делаешь в этом чудесном местечке, черт подери?

– Зашел попудрить носик, дорогой Фиц.

Он вгляделся в мою левую ноздрю.

– Похоже, туда залетела снежная буря. – Он улыбнулся подтаявшей улыбкой, и я невольно подумал, что у его матери точно такая же улыбка, а больше ничего общего у них нет. – А мы познакомились с замечательными девочками, Хьюго! Одна для Ч.-П., одна для Олли и одна для меня. Пойдем, я тебя с ними познакомлю.

– Ты же знаешь, как я стесняюсь в женском обществе.

Фиц нашел это заявление слишком смешным, чтобы над ним смеяться.

– В штанах у меня… просто… пожар!

– Ей-богу, Фиц, кому приятно быть третьим лишним? Они хоть кто?

– В этом-то самая фишка и есть! В общем, помнишь африканскую народную песню «Ye Ke Ye Ke»? Лето… восемьдесят восьмого, по-моему. Невероятный был хит.

– Ну… что-то такое, кажется, помню. Как звали этого типа? Мори Канте?

– Мы будем сегодня на подпевках у Мори Канте.

– Точно! А разве самому Мори Канте девочки-припевочки сегодня не нужны?

– У них вчера был большой концерт в Женеве, но сегодня они свободны. Знаешь, их никогда не учили кататься на лыжах – наверное, у них там, в Алжире, снега не хватает, – так что они всей компанией на два-три дня приехали в Сент-Аньес, чтобы научиться.

Вся эта история не внушала мне доверия, даже, пожалуй, сильно не внушала, но озвучить свой скептис я не успел: к нам, слегка покачиваясь, подошел Четвинд-Питт и заявил:

– Самое время з-заманить их chez Ч.-П. Там, в холодильнике, еще остался изрядный кусок грюйера, тебе вполне хватит, чтобы насытиться, Лэм, и ты не будешь чувствовать себя обделенным.

Спиртное, кокаин и сексуальное возбуждение превратили моего старого друга Четвинд-Питта в тупоголового альфа-самца, и я был вынужден ответить ему тем же.

– Я совершенно не желаю участвовать в вашей дерьмовой пирушке, Руфус, но неужели до вас еще не дошло, что вы подцепили трио проституток? По ним же сразу видно, что это за птички. Не злись, я же только спросил.

– Ты, может, и лучше нас умеешь мухлевать за карточным столом, но сегодня ты точно не в выигрыше. – Четвинд-Питт ткнул меня пальцем в грудь, и я представил себе, как с наслаждением отрываю этот указательный палец, которым мне нанесли оскорбление. – Мы без особых усилий и меньше чем за час заполучили трех очаровательных смуглых милашек, и Лэм, разумеется, решил, что мы им заплатили. А на самом деле нет, ничего подобного! Они женщины опытные и со вкусом, так что ты лучше заранее себе уши заткни: Шанди наверняка в постели будет орать.

Я не смог ему этого так спустить:

– Я за карточным столом не мухлюю.

– А по-моему, очень даже мухлюешь, стипендиат!

– Убери-ка от меня подальше свой палец, гей-лорд Четвинд-Питт! И докажи, что я мухлюю.

– Не-ет, ты, черт тебя побери, слишком умен, чтобы можно было собрать какие-то доказательства, – ты у нас улик не оставляешь, зато из года в год обираешь своих друзей, выигрывая у них тысячи. Кишечный паразит!

– Если ты так уверен, что я мухлюю, Руфус, зачем же ты со мной играешь?

– А я больше не буду с тобой играть! И, между прочим, Лэм, так твою мать, почему бы тебе не…

– Парни-парни, – сказал Фиц, наш вечный миротворец, хотя в данный момент слегка одурманенный алкоголем и наркотиком, – это же не вы говорите: это колумбийская понюшка черт знает какой-дряни, которую вам продал Гюнтер! Хватит, хватит, пошли отсюда! Швейцария! Канун Нового года! Шанди ждет любви, а не драки. Поцелуйтесь и кончайте ваше дурацкое препирательство.

– Пусть этот мальчик-плут поцелует меня в ж…, – пробормотал Четвинд-Питт, проталкиваясь мимо меня к выходу. – Забери наши куртки, Фиц. Скажи девочкам, что чудесная вечеринка еще не закончена.

Мы с Фицсиммонсом вышли вместе, и, когда дверь в мужской туалет за нами захлопнулась, Фиц сказал мне извиняющимся тоном:

– Он так вовсе не думает!

Надеюсь, что нет. По разным причинам мне очень хотелось на это надеяться.

* * *

Я остался в дансинге, чтобы послушать ремикс диджея Алански на тему гимна середины 80-х «Exocets for Breakfast» Деймона Макниша, но прощальный «выстрел» Четвинд-Питта совершенно испортил мне настроение, ибо пошатнулась моя вера в надежность всего проекта «Маркус Анидер». Я ведь создал этого Анидера не только в качестве фальшивого держателя счетов, скрывающего мои неправедным путем полученные доходы, но и для того, чтобы он являл собой лучшую, более умную и более правдивую, версию Хьюго Лэма. Но если какой-то жалкий отпрыск привилегированного знатного семейства вроде Четвинд-Питта способен так легко разглядеть, что у меня внутри, значит, я не настолько умен и мой Анидер не настолько хорошо спрятан, как мне до сих пор казалось. И хотя я мастерски умею притворяться, но все же что дальше? Ну, допустим, поступлю я через восемь месяцев в какую-нибудь фирму в Сити и с помощью предательских ударов вроде злословия за спиной и блефа за карточным столом года через два сумею сделать так, что мой доход будет обозначен тем же количеством цифр, что и мой телефонный номер. Ну и что? Даже если к началу следующего столетия я стану владельцем «Мазерати Конвертибл», виллы на Кикладах и яхты в Лондонском пруду[110], то что дальше? Даже если Маркус Анидер сумеет построить собственную империю капиталов, недвижимости, должностей, то что дальше? Империи умирают, как и все мы, танцующие в темноте, прерываемой пульсирующими вспышками света. Видишь, как свету нужны тени? Посмотри: морщинки расползаются, как плесень, по нашей молодой, нежной, как персик, шкурке; бит-за-битом-бит-за-битом-бит-за-битом; варикозные вены выступают на дергающихся голенях; торсы и груди наливаются жиром и становятся дряблыми; вот бригадный генерал Филби, вот французский поцелуй с миссис Болито; и лучшая песня прошлого года сталкивается с лучшей песней этого года и следующего, и следующего, а стрижки танцоров, словно замороженные, покрываются инеем, съеживаются и опадают радиоактивными прядями; рак завоевывает пространство в прокуренных легких, в стареющей поджелудочной железе, в ноющей простате; ДНК изнашивается, как шерстяная ткань, и мы все чаще спотыкаемся, падаем, кубарем скатываемся по лестнице, и вот уже инфаркт, инсульт, и мы уже не танцуем, а содрогаемся. Вот что такое клуб «Вальпургиева ночь». Это еще в Средние века понимали. Жизнь – заболевание неизлечимое.

* * *

Я шел мимо той creperie на площади, где торгует человек-горилла; колючие ветви сосен были украшены гирляндами ярких разноцветных лампочек; воздух, холодный, как горный ручей, дрожал от колокольного звона. Ноги мои сами знали дорогу, но вела эта дорога не в фамильное швейцарское шале Четвинд-Питтов. Я снял перчатки и закурил. Мои часы показывали 23:58 – хвала Богу Точного Времени. Уступив дорогу полицейской машине с полным приводом и надетыми по случаю снегопада позвякивающими цепями, я спустился по узкой улочке к «Ле Кроку» и заглянул в круглое окно, рассматривая местных жителей и приезжих, а также весьма сомнительного вида посредников между первыми и вторыми. Моник смешивала коктейли и подавала напитки, а Холли не было видно. Я все-таки вошел и стал проталкиваться между телами и стойками с одеждой, сопровождаемый клубами дыма, треском болтовни, звоном бокалов и с трудом доносившейся сквозь весь этот шум «Maiden Voyage» Херби Хенкока. Не успел я добраться до бара, как Гюнтер приглушил музыку, взобрался на табурет и призвал игроков, грохочущих настольным футболом, обратить внимание на огромные настенные часы, стрелки которых были величиной с теннисную ракетку: от старого года оставалось не более двадцати секунд. «Mesdames et messieurs, Damen und Herren, ladies and gentlemen, signore e signori – le countdown, s’il vous plait…»[111] Я всегда испытывал аллергию к подобным мероприятиям, так что воздержался от участия в общем хоре, но когда толпа дружно досчитала до пяти, я почувствовал взгляд Холли; ее глаза заставляли меня смотреть на нее, а не на часы, и мы неотрывно смотрели друг на друга, точно дети, играющие в гляделки, ожидая: кто первым улыбнется, тот и проиграл. Толпа вдруг взорвалась безумными ликующими криками, и я, улыбнувшись, проиграл. Холли бросила в бокал кубик льда, налила «Килмагун» и, подвинув бокал ко мне, спросила:

– Какой таинственный объект вы забыли на этой раз?

– С Новым годом! – сказал я в ответ.

1992-й, первый день Нового года

Утром я проснулся в своей мансарде у Четвинд-Питта и понял, что ровно через шестьдесят секунд в гостиной двумя этажами ниже зазвонит телефон и это будет отец, которому нужно сообщить мне некие неприятные новости. Потом я стал убеждать себя, что ничего такого не будет, что мне просто приснился дурной сон, из пут которого я никак не могу выбраться, – иначе я должен был бы обладать силой предвидения, которой я, что совершенно очевидно, не обладаю. А вдруг отцовский звонок будет связан со смертью Пенхалигона? Вдруг Пенхалигон все же что-то такое написал в предсмертной записке? И что, если полицейские из Труро уже побеседовали с моим отцом? Нет, этот внезапный приступ паранойи, решил я, конечно же, вызван употреблением кокаина! Но на всякий случай, просто на всякий случай, я встал, накинул махровый халат и спустился в гостиную; шторы были все еще задернуты, а стоявший на столике телефон молчал и явно собирался молчать и дальше. Из комнаты Четвинд-Питта просачивалась «In a Silent Way» Майлса Дэвида, предназначенная, безусловно, для того, чтобы как-то поддержать его веру в себя, несколько пошатнувшуюся после избыточного употребления алкоголя и наркотиков. В гостиной никого не было, но там царил жуткий беспорядок: грязные винные бокалы, переполненные пепельницы, конфетные фантики, коробки из-под еды, а на пресловутой винтовке времен Бурской войны почему-то висели шелковые трусы-боксеры. Когда я ночью вернулся домой, все «три мушкетера» и их чернокожие «бэк-вокалистки» веселились вовсю, так что я прямиком отправился спать.

Пристроившись на спинке дивана, я следил за телефоном.

Часы показывали 09:36. По британскому времени – 08:36.

Я чувствовал, что папа уже вглядывается поверх очков в оставленный мною номер телефона.

+41 для Швейцарии; затем код региона; номер шале…

Да, скажу я, Джонни действительно время от времени играл в карты.

Просто играл с друзьями. Это отличная возможность расслабиться после напряженной недели.

Максимальная ставка, впрочем, была пятьдесят фунтов. Ерунда, как раз на пиво.

Сколько? Тысячи? Я рассмеюсь разок, как бы не веря.

Нет, папа, он не расслабился. Он просто помешался. Я хочу сказать, что…

Он, должно быть, играл и еще с кем-то, в какой-то другой компании…

09:37. Стандартный пластмассовый телефон по-прежнему молчал и был абсолютно безвреден.

Если он не зазвонит до 09:40, значит, я просто сам себя пугаю…

* * *

09:45, и по-прежнему все спокойно. Слава богу! Я, пожалуй, перестану употреблять кокаин хотя бы на какое-то время – а может, и совсем от него откажусь. Разве тот йети не предупреждал меня насчет паранойи? Завтрак с апельсиновым соком и интенсивные занятия лыжным спортом быстро удалят из организма все токсины, так что…

И тут зазвонил телефон. Я схватил трубку:

– Папа?

– Доброе утро… Хьюго? Это ты?

Да, черт побери, да! И это действительно был он, мой отец!

– Папа! Ты как?

– Несколько озадачен. Откуда, Диккенс меня задери, ты узнал, что это я?

Хороший вопрос.

– У Руфуса есть определитель номера, – солгал я. – Так что… э-э-э… с Новым годом! У вас все нормально?

– И тебя тоже с Новым годом, Хьюго. Мы можем сейчас поговорить?

Я заметил, что отец говорит приглушенным голосом. Что-то явно случилось.

– Да, конечно. Давай поговорим.

– В общем, самое страшное случилось вчера. За ланчем я смотрел «Новости бизнеса», и тут вдруг позвонили из полиции. Женщина-следователь, представляешь? Из Скотленд-Ярда!

– Великий боже. – Думай, думай, думай! Но пока что-то ничего не придумывалось.

– Некая Шила Янг, суперинтендант отдела, занимающегося поиском произведений искусства и всяких старинных предметов. Я понятия не имел, что такой отдел вообще существует; наверно, если украдут «Кувшинки» Моне, то как раз им и поручат их отыскать.

Либо это Бернард Крибель меня заложил, либо кто-то заложил Крибеля.

– Увлекательная работа, насколько я могу догадаться. Но тебе-то они зачем позвонили?

– Вообще-то, Хьюго, эта дама хотела переговорить с тобой.

– О чем? Я определенно не спер ни одной картины Моне.

Отец засмеялся, но как-то тревожно.

– Мне она на самом деле не очень хотела что-то объяснять. Я сказал, что ты в Швейцарии, и она очень просила тебя позвонить ей, как только ты вернешься, «чтобы помочь в расследовании одного дела».

– А ты уверен, что это не чей-то дурацкий розыгрыш?

– Да нет, на розыгрыш не похоже. Когда она говорила, на заднем плане отчетливо слышались деловитые голоса сотрудников офиса.

– Ну, раз так, то я, конечно же, сразу, как только вернусь, позвоню следователю Шиле Янг. Наверное, из библиотеки Хамбера сперли какой-то манускрипт, там довольно много редких книг. Или… да нет, чего там гадать! Хотя я прямо-таки чешусь от любопытства.

– Еще бы! Знаешь… должен признаться, что я не сказал маме ни слова.

– И правильно поступил. Хотя, по-моему, ты совершенно спокойно можешь ей все рассказать. Послушай, пап, если я все-таки попаду в «Уормвуд Скрабз»[112], она запросто сможет начать кампанию «Освободите Хьюго!».

Отец засмеялся уже несколько веселее и сказал:

– Ага, и я тоже туда приду со своим плакатом!

– Класс! Итак, если не считать того, что на тебя вышел Интерпол, пытаясь выяснить местопребывание твоего сына-рецидивиста, все остальное у вас нормально?

– Да, все в полном порядке. Я третьего января уже снова выхожу на работу, а мама и вовсе с ног сбилась у себя в театре из-за праздников, но ты, я надеюсь, отдыхаешь по-настоящему. Кстати, ты уверен, что за тобой не нужно заехать в аэропорт, когда вы вернетесь?

– Спасибо, пап, но меня Фицсиммонс подбросит, за ним все равно пришлют водителя. Думаю, когда мы дней через восемь с тобой увидимся, эта таинственная история со следователем уже сама собой рассосется.

Я снова поднялся к себе в мансарду; мысли сменяли одна другую со скоростью двадцать четыре кадра в секунду. Сценарии могли быть самые различные, например бригадный генерал помер, и его душеприказчик или судебный исполнитель задался вопросом: о каких таких ценных марках беспокоился покойный? Сестру Первис, естественно, тут же расспросили, кто именно и когда посещал бригадного генерала в последнее время. А Крибель незамедлительно назвал имя Маркуса Анидера. Затем они просмотрели записи видеокамер, и я был опознан. Меня вызывают к Шиле Янг, мы беседуем, и я отрицаю все ее обвинения, но Крибель, находящийся за стеной с зеркальным стеклом, говорит: «Это он». Далее следует официальное обвинение; в залоге и поручительстве нам отказывают; из Кембриджа меня исключают; я получаю четыре года за кражу и мошенничество, но два из них условно. Далее, если день не будет особенно богат новостями, моей истории удастся занять в государственных газетах первую полосу: «Студент-выпускник университета в Ричмонде похитил у несчастного старика, жертвы инсульта, целое состояние». Через восемнадцать месяцев меня за хорошее поведение выпустят на свободу, но в моем досье навсегда останется запись о совершенном преступлении и судимости, так что единственное, чем я смогу заняться, это крутить баранку или менять резину на чужих автомобилях.

Я протер затянутое изморозью стекло в окне мансарде, и мне стали видны заснеженные крыши, отель «Ле Сюд», острые вершины гор. Снегопад еще не начался, но тяжелое, словно гранитное, небо выглядело угрожающе.

Наступило 1 января; я почувствовал, что стрелка компаса уже слегка дрогнула.

Куда же она указывает? В тюрьму? Или куда-то еще?

Мадам Константен со случайными людьми в разговор явно не вступает.

Надеюсь, что так. Внизу послышались тяжелые кроличьи прыжки: Куинн поднимался по лестнице.

Причем очень быстро; и топал, словно огорченный бронтозавр.

Следователь Шила Янг – это еще не ловушка: она скорее некий катализатор…

Собирай-ка поскорей вещички, твердил мне инстинкт. Будь наготове. И жди.

Я подчинился инстинкту и нашел в «Волшебной горе»[113] то место, где вчера остановился.

* * *

Тем временем наша «обитель греха» постепенно пробуждалась и приходила в движение. Мне было слышно, как Фицсиммонс этажом ниже орет: «Я быстро, только душ приму!..» Пробудился бойлер, зарычали трубы, в душевой зашуршали струйки воды; незнакомые женщины заговорили на каком-то африканском языке; послышался грубый смех; Четвинд-Питт громогласно провозгласил: «Доброе утро, Оливер Куинн! Скажи-ка, разве это не то, что доктор прописал?» Одна из женщин – Шанди? – спросила: «Руфус, лапочка, можно мне позвонить нашему агенту и сообщить, что с нами все в порядке?» Кто-то спустился в полутемную гостиную; на кухне на полную мощность включили радио, и до меня донеслась надоевшая песня «One Night in Bangkok»; Фицсиммонс вышел из душа, и я услышал, как на лестничной площадке мужские голоса бубнят: «А наш-то стипендиат все еще спит наверху, в своем пенале… Между прочим, он только что говорил по телефону!.. Впрочем, если ему нравится дуться, пусть дуется…» Я с трудом подавил искушение заорать в ответ: «И вовсе я, черт побери, не дуюсь! Наоборот, я совершенно счастлив, что вам уже удалось очухаться после вчерашнего кокаина в сочетании с алкоголем!», но потом подумал: с какой стати мне тратить силы и что-то объяснять, тем самым только усиливая их высокомерное ко мне отношение? На кухне засвистел закипевший чайник, а потом вдруг послышался какой-то странный голос – полуфальцет-полухрип: «Что ты мне эту чертову лапшу на уши вешаешь?»

Я тут же насторожился. На несколько секунд внизу воцарилась тишина… И во второй раз за это невероятно странное утро я испытал необъяснимую уверенность: сейчас случится что-то страшное. Такое ощущение, словно я заглядывал в некий сценарий будущих событий. И во второй раз я решил подчиниться инстинкту: закрыл «Волшебную гору» и сунул ее в рюкзак. Одна из чернокожих «бэк-вокалисток» что-то говорила, но так быстро и тихо, что я ничего не смог разобрать, а потом на лестнице громко затопали, и на площадку вылетел Четвинд-Питт с воплем: «Тысячу долларов! Они хотят тысячу гребаных долларов! Каждая!»

Звяк, звяк, звяк – падают пенсы. Или доллары. Как в самых лучших песнях – не знаешь, какой будет следующая строчка, но как только она пропета, становится ясно, что никакой другой она и быть не могла.

Фицсиммонс: «Да они, черт побери, наверняка просто шутят!»

Четвинд-Питт: «Ни хрена! Они и не думают шутить!»

Куинн: «Но они же… не сказали нам, что они проститутки!»

Четвинд-Питт: «Да они и на проституток-то не похожи!»

Фицсиммонс: «Но у меня просто нет тысячи долларов! Во всяком случае здесь».

Куинн: «У меня тоже, а если б и была, то почему я должен просто так им ее отдать?»

Меня так и подмывало выскочить из комнаты, быстро спуститься вниз и с веселым видом спросить: «Ну что, трое Ромео, вы как предпочтете – чтобы из ваших яиц сделали болтунью или глазунью?» Звонок Шанди ее «агенту» обернулся неожиданно включившийся сигнализацией, когда автомобиль без конца гудит, а фары ослепительно мигают в такт гудкам. Можно было бы назвать просто счастливой случайностью то, что у меня в комнате есть пара новых горных ботинок «Тимберленд», еще не вынутых из коробки, но выражение «счастливая случайность» попахивает ленью.

Четвинд-Питт: «Это вымогательство. И пошли они все на…»

Фицсиммонс: «Согласен. Они просто видели, что деньги у нас есть, вот и думают: хорошо бы урвать побольше».

Куинн: «Но, по-моему, если мы им скажем «нет», то разве они…»

Четвинд-Питт: «Боишься, что они забьют нас до смерти упаковками тампонов и тюбиками губной помады? Нет уж, решать нам: пошли вон – значит пошли вон. Пусть поймут, что это Европа, а не Момбаса или еще хрен знает что. На чьей стороне будет швейцарская полиция? На нашей или этих грязных шлюх с юга Сахары?»

Я поморщился. Из своего «банка» под полом я извлек все свои выигрыши и переложил пачку банкнот и паспорт в бумажник, который засунул поглубже во внутренний карман лыжной куртки, размышляя о том, что если богатые и рождаются глупцами не чаще, чем бедные, то все же слишком благополучное детство и соответствующее воспитание здорово их оглупляет, тогда как трудное детство как бы растворяет глупость в необходимости выживать – хотя бы в соответствии с дарвиновской теорией о труде, который создал человека. Именно поэтому, думал я, элита и нуждается в профилактической защите от остального общества в виде этих говенных государственных школ, дабы не дать умным ребятам из рабочего класса, получившим хорошие аттестаты, вытеснить детей из богатых и знатных семейств из Анклава Привилегированных[114]. Снизу доносились сердитые голоса, британские и африканские; они смешивались, и каждый старался звучать громче остальных. С улицы донесся гудок автомобиля, и я, выглянув в окно, увидел серый «Хёндэ», на крыше которого красовалась пышная шапка снега; автомобиль медленно полз в нашу сторону, и намерения у него были явно нехорошие. Остановился он, разумеется, у въезда в «замок» Четвинд-Питтов, перегородив подъездную дорожку. Из него вылезли двое здоровенных парней в куртках-дубленках. Затем появилась эта Канди, Шанди или Манди, приветственно махая рукой и приглашая их в дом…

* * *

Гвалт в гостиной мгновенно стих.

– А ну-ка, кто бы вы ни были, – заорал Руфус Четвинд-Питт, – немедленно убирайтесь из моего дома, иначе я вызову полицию! Это частная собственность!

Ему ответил какой-то гнусавый голос с педерастически-психозно-немецким акцентом:

– Вы, мальчики, покушали в чудесном ресторане. Теперь пора платить по счету.

Четвинд-Питт:

– Но эти шлюхи даже не сказали, что они берут за это деньги!

Немец-педик:

– А вы не сказали, что умеете из своего пениса йогурт добывать, а оказалось, что умеете. Ты ведь Руфус, по-моему?

– Не твое дело, черт побери, как меня…

– Неуважительное отношение к собеседнику только вредит делу, Руфус.

– Убирайтесь – отсюда – немедленно! – отчеканил Четвинд-Питт.

– К сожалению, не можем: вы нам должны три тысячи долларов.

– Правда? – удивился Четвинд-Питт. – Хорошо, посмотрим, что скажет полиция…

Должно быть, это телевизор разбился с таким оглушительным звоном и грохотом. А может, они уронили книжный шкаф со стеклянными дверцами? Бум-трах-тарарах – в ход пошли хрустальные бокалы и фаянсовая посуда, картины и зеркала; тут, пожалуй, даже Генри Киссинджер не сумел бы удрать невредимым. Потом вдруг послышался пронзительный крик Четвинд-Питта:

– Моя рука! Черт побери, моя рука!

Далее последовала череда неслышных вопросов и ответов. Потом снова раздался голос того немецкого педика:

– Я НЕ СЛЫШУ, РУФУС!

– Мы заплатим, – жалобно проныл Четвинд-Питт, – заплатим…

– Конечно, заплатите. Однако ты вынудил Шанди нас вызвать, так что плата будет выше. По-английски это, кажется, называется «плата за вызов на дом»? У нас бизнес, так что мы должны покрывать расходы. Ты. Да, ты. Как твое имя?

– О-О-Олли, – сказал Олли Куинн.

– У моей второй жены был чихуахуа по кличке Олли. Он меня укусил, и я бросил его в… scheisse, как называется эта штука, в которой лифт ходит то вверх, то вниз? Такая большая дыра. Олли – я спрашиваю тебя, как это будет по-английски.

– Шахта лифта?

– Точно. Я бросил Олли в шахту лифта. Так что ты, Олли, меня кусать не будешь. Верно? Значит, так: сейчас вы соберете свои денежки и принесете сюда.

– Мои… мои… мои – что? – пролепетал Куинн.

– Денежки. Фонды. Заначки. Ты, Руфус и ваш дружок. Если сумма будет достаточной для того, чтобы оплатить наш вызов, мы оставим вас праздновать Новый год. Если же нет, нам придется придумать иной способ помочь вам выплатить долг.

Одна из женщин что-то сказала, послышалось невнятное бормотание, и через пару секунд немец-педик громко крикнул:

– Эй, «битл номер четыре», спускайся вниз и присоединяйся к нам! Тебя никто бить не будет, если, конечно, ты не станешь совершать героических поступков.

Я беззвучно открыл окно – бр-р-р, ну и холодно было снаружи! – и осторожно перекинул ноги через подоконник. Просто кадры из «Головокружения» Хичкока; альпийские крыши, по которым я собирался соскользнуть на землю, вдруг показались мне куда более крутыми, чем когда любуешься ими издали, стоя на земле. Хотя крыша шале Четвинд-Питтов над помещением кухни была, пожалуй, несколько более пологой. И все-таки существовал значительный риск того, что через пятнадцать секунд я с обеими сломанными ногами буду, пронзительно вопя, кататься по земле.

– Лэм? – услышал я под своей дверью голос Фицсиммонса. – Послушай, Лэм, та сумма, которую ты выиграл у Руфуса… сейчас очень ему нужна. У них ножи, Хьюго! Хьюго, ты меня слышишь?

Я поставил ноги на черепицу, цепляясь за подоконник.

Пять, четыре, три, два, один…

* * *

Двери «Ле Крока» были заперты, внутри темно и, естественно, ни малейших признаков Холли Сайкс. Наверное, раз вчера вечером бар был закрыт, то Холли нужно будет там убирать только завтра утром. Господи, почему я не спросил у нее номер телефона?! Я побрел на городскую площадь, но даже в самом центре Ла-Фонтейн-Сент-Аньес было мрачно и пусто, точно перед концом света: туристов почти не видно, машин и того меньше, даже человек-горилла сегодня не торговал блинами, и практически на всех магазинах висела табличка «Ferme»[115]. Интересно, что случилось? Ведь в прошлом году 1 января город так и гудел. Тучи над головой было низкими, давящими, точно груда серых, насквозь промокших матрасов. Я зашел в кондитерскую «Паланш-де-ла-Кретта», попросил кофе и бокал красного вина и плюхнулся в угол у окна, не обращая внимания на ноющую после прыжка с крыши лодыжку. Во всяком случае, сегодня следователь Шила Янг уж точно не станет думать обо мне. И как же мне быть теперь? Как вести себя дальше? Активировать Маркуса Анидера? У меня есть паспорт на это имя, хранящийся в банковской ячейке на станции метро «Юстон»[116]. Может быть, так: автобусом до Женевы, затем поездом до Амстердама или до Парижа, затем на катере через Ла-Манш, а из Англии – уже на самолете в Панаму или на Карибские острова?.. Наняться на какую-нибудь яхту…


Неужели действительно придется так поступить? Неужели я решусь так просто покончить с прошлой жизнью?

И никогда больше не увижу родителей и братьев? Как-то чересчур внезапно…

По-моему, в Святом Писании совсем не так говорится…

За окном всего в трех футах от меня прошел Олли Куинн в сопровождении какого-то страшно веселого человека в дубленке. Мне почему-то показалось, что это тот самый немецкий педик-психопат. Куинн, шедший от него по правую руку, выглядел совершенно больным и очень бледным. Странная парочка проследовала мимо той самой телефонной будки, где только вчера Олли беседовал с Несс, а потом заливался безутешными слезами, и вошла в уставленный банкоматами вестибюль швейцарского банка. Там Куинн три раза снял деньги с трех разных карточек, а потом его снова под конвоем повели обратно. Я прикрылся газетой, весьма удачно оказавшейся под рукой. Наверное, нормальный человек должен был бы испытывать вину или желание оправдаться хотя бы перед самим собой, но у меня было ощущение, словно я наблюдаю проходной эпизод из сериала «Инспектор Морс».

– Доброе утро, выпендрежник, – раздался голос Холли. Она стояла рядом, держа в руках чашку с горячим шоколадом. Она была прекрасна. И догадлива. И она была совершенно самой собой. И на ней был симпатичный красный берет. – Ну, и в какую беду вы теперь угодили?

Не знаю, что на меня нашло, но я стал это отрицать:

– Да нет, у меня все прекрасно.

– Можно мне присесть? Или вы ждете кого-то?

– Да. Нет. Пожалуйста. Садитесь. Никого я не жду.

Она сняла лыжную куртку – ту самую, цвета мяты, – и села напротив. Потом сняла берет и положила его на стол. Потом размотала кремовый шарф, скатала его в комок и положила поверх берета.

– Я только что заходил в бар, – признался я, – и понял, что вы, наверное, пошли кататься на лыжах.

– Склоны закрыты. Надвигается снежная буря.

Я снова выглянул в окно.

– Какая снежная буря?

– Вам следовало бы слушать местное радио.

– Там только и делают, что крутят без конца «One Night in Bangkok»! Уже в ушах навязло.

Она невозмутимо помешивала свой шоколад.

– Вам бы лучше вернуться домой – скоро, не позже чем через час, здесь все окутает непроницаемая белая мгла. Ничего не будет видно даже на расстоянии трех метров. Это почти то же самое, что внезапно ослепнуть.

Она сняла ложечкой шоколадную пенку, проглотила и стала ждать, когда я признаюсь, что же все-таки со мной случилось.

– Я только что выписался из отеля «Четвинд-Питт».

– Я бы на вашем месте вписалась обратно. Правда.

Я изобразил сбитый самолет и пробормотал:

– В данный момент это весьма проблематично.

– Раздор среди друзей Руфуса-сексиста?

Я наклонился к ней чуть ближе.

– Они подцепили каких-то подвыпивших девиц в клубе «Вальпургиева ночь», а те оказались проститутками. И сутенеры этих девиц в данный момент выжимают из ребят все до последнего сантима. Я убрался через аварийный люк.

Холли не выказала ни малейшего удивления: подобные истории на лыжных курортах случаются сплошь и рядом.

– Ну, и каковы же ваши планы на будущее?

Я посмотрел в ее серьезные глаза. Разрывная пуля счастья прошила мои внутренности.

– Пока не знаю.

Она с наслаждением, маленькими глоточками пила свой шоколад, и мне захотелось стать этим шоколадом.

– Во всяком случае, вы не кажетесь таким уж обеспокоенным; я бы на вашем месте так не смогла.

Я молча пил кофе. Было слышно, как на кухне пекарни шипит сковородка.

– Я не могу этого объяснить. У меня ощущение… словно мне грозит некая неминуемая метаморфоза. – Было очевидно, что Холли меня не понимает, но я ее за это не винил. – Вам когда-нибудь случалось… столкнуться с обманом? Причем с таким, которого вы понять не в силах… Или…или… незаметно для себя пропустить несколько часов? Нет, не в смысле «ой, как время летит!», а как при гипнозе… – я прищелкнул пальцами, – …щелк – и пары часов как не бывало? Хотя кажется, что между двумя ударами твоего сердца никакого перерыва не ощущалось. Возможно, эта штука с провалом куска времени служила просто для отвлечения внимания, но я действительно отчетливо ощущаю, что моя жизнь меняется. Со мной происходит некая метаморфоза – вот самое подходящее для этого слово… Вы очень стараетесь не показать, что я выгляжу в ваших глазах настоящим фриком, только я и сам понимаю, что говорю такие вещи, словно у меня не все дома.

– Что-то чересчур много сложностей. Я ведь работаю в баре, если вы помните.

Я пытался подавить сильнейшее желание перегнуться через стол и поцеловать ее. Но она, конечно же, дала бы мне пощечину и прогнала. Я бросил в кофе еще кусочек сахара. А она, еще помолчав, спросила:

– А где вы собираетесь жить во время этой своей «метаморфозы»?

Я пожал плечами.

– Метаморфоза происходит со мной. И я на нее никак повлиять не могу.

– Круто, но я так и не получила ответа на свой вопрос. На автобусе отсюда сейчас не выберешься – они не ходят, а гостиницы заполнены под завязку.

– Я же говорил, что эта снежная буря нагрянула очень не вовремя.

– Вы ведь мне выложили еще не всю ту ерунду, которой у вас голова забита? Есть и еще кое-что, верно?

– О, буквально тонны! Но об этой «ерунде» я вряд ли кому-нибудь когда-нибудь расскажу.

Холли отвела глаза, явно принимая какое-то решение…

* * *

Когда мы покидали городскую площадь, с неба сыпался всего лишь не особенно сильный колючий снежок, осторожно кружа на уровне крыш, но не успели мы пройти и ста метров и раза два завернуть за угол, как возникло ощущение, словно из огромного сопла размером с гору гигантский насос стал выбрасывать на равнину невероятно мощные заряды снега. Снег забивался в нос, в глаза, сыпался на спину и даже попадал под мышки; снежная буря выла нам вслед, когда мы, нырнув под каменную арку, похожую на грот, оказались во дворе, уставленном мусорными баками и уже наполовину погребенном под снегом. Снег, снег, снег… Холли немного повозилась с ключом, и мы поспешно вошли внутрь, но снег все же успел ворваться в дверную щель, а ветер так и взвыл у нас за спиной. Но Холли захлопнула дверь, и вокруг стало неожиданно тихо и спокойно. Небольшая прихожая, горный велосипед, лестница, ведущая наверх. Щеки Холли были покрыты темно-розовым румянцем. Слишком худенькая: если бы я был ее матерью, я бы пичкал ее всякими питательными десертами, способствующими набору веса. Мы сняли куртки и сапоги, и Холли велела мне подниматься по лестнице, покрытой ковром. Наверху оказалась маленькая, но светлая и полная воздуха квартирка с бумажными абажурами и скрипучими полами, покрытыми лаком. Жилище Холли было куда проще, чем мои комнаты в Хамбер-колледже, и мебель тут явно была 1970-х годов, а не 1570-х, но в этом отношении я ей даже позавидовал. Все было очень опрятным, и мебели было совсем мало – в большой комнате имелись: древний телевизор, допотопный проигрыватель, видавшая виды софа, кресло в виде большого мягкого мешка, набитого бобами, низенький столик и аккуратная стопка книг в углу; больше там, собственно, почти ничего и не было. В крохотной кухоньке обстановка тоже была совершенно минималистской: на сушилке я заметил одну тарелку, одно блюдо, одну чашку, один нож, одну ложку и одну вилку. На полочке росли в горшках розмарин и шалфей. Пахло в основном жареным хлебом, сигаретами и кофе. Единственной уступкой украшательству была маленькая картина маслом, изображавшая бледно-голубой домик на зеленом склоне холма, за которым простиралась серебристая гладь океана. Из большого окна, должно быть, открывался чудесный вид, но сегодня за окном метались облака, похожие на «снежную пыль» на экране плохо настроенного телика.

– Это просто невероятно, – сказал я. – Столько снега!

– Снежная буря, – пожала плечами Холли, наливая в чайник воду. – Они тут порой случаются. Что у вас с ногой? Вы довольно сильно хромаете.

– Свое старое оборудование а-ля Человек-паук мне пришлось оставить в прежнем жилище.

– И приземлиться а-ля мешок картошки?

– Мое скаутское оборудование всегда помогало мне прыгать с крыш, уходя от преследования жестоких сутенеров!

– Ничего, у меня найдется эластичный бинт, могу вам одолжить. Но сперва… – Она открыла дверь в крошечную комнату-шкаф с окошком не больше крышки от обувной коробки. – Вот. Моя сестра, когда в прошлом месяце приезжала в гости, вполне нормально обошлась диванными подушками и одеялами.

– Еще бы! Тут тепло и сухо. – Я кинул в комнатку свою сумку. – Тут просто великолепно!

– Вот и хорошо. Значит, я сплю в своей комнате, а вы здесь. Ясно?

– Ясно. – Когда женщина в тебе заинтересована, она непременно даст тебе это понять; если же нет, то никакой крем после бритья, никакие подарки, никакие попытки поймать ее на крючок не заставят ее передумать. – Я очень вам благодарен. Серьезно – очень благодарен. Бог знает, что бы я сейчас делал, если бы вы надо мной не сжалились.

– Ничего, выжили бы. Такие, как вы, всегда выживают.

Я посмотрел на нее.

– Такие, как я?

Она только фыркнула.

* * *

– Ради бога, Лэм! Бинт – это не шина. – Холли явно не впечатлили мои умения в плане оказания медицинской помощи самому себе. – Вы явно пропускали соответствующие занятия в школе, и значок «Юный доктор» вы тоже не получили. А у вас вообще какие-нибудь значки есть? Что вы на самом деле умеете? Нет, забудьте: это дурацкий вопрос. Ну, ладно. – Она отложила сигарету. – Я сама перебинтую вам ногу. Но если вы вздумаете отпускать всякие скабрезные шуточки насчет «сестринской помощи», то я сломаю вам вторую лодыжку вон той мраморной доской для резки хлеба.

– Что вы, что вы! Никаких скабрезных шуток!

– Ногу на стул. Я не собираюсь преклонять перед вами колени.

Она размотала мою неуклюжую повязку, подшучивая над моими «способностями». Без носка моя распухшая лодыжка выглядели чужой, голой и очень непривлекательной. Особенно в тонких пальчиках Холли.

– Вот, для начала разотрите ушиб кремом с арникой – он отлично помогает при опухолях и синяках.

Она подала мне тюбик, и я подчинился. Когда лодыжка заблестела от крема, она умело наложила повязку, и мне сразу стало не так больно. Я следил за ее ловкими пальцами и любовался ее черными кудрями. На подвижном лице Холли сразу отражалась любая смена настроения. В моем любовании ею не было ни капли похоти. Похоть требует, получает свое и снова, отступая на мягких лапах, скрывается в лесу. Любовь куда требовательней. Она жадная. Она требует круглосуточного внимания и заботы; требует защиты, обручальных колец, брачных клятв, совместного счета в банке; ароматических свечей в день рождения; страхования жизни; детей. Любовь – это диктатор. Я прекрасно все понимал, но проклятый очаг, внезапно разгоревшийся в моей груди, продолжал жадно реветь: ты ты ты ты ты, и я, черт побери, ровным счетом ничего не мог с этим поделать.

Ветер так ломился в оконное стекло, словно хотел его выбить.

– Не слишком туго? – спросила Холли.

– По-моему, идеально, – сказал я.

* * *

– Как искусственный снег в прозрачном игрушечном шарике, – сказала Холли, глядя на снежные завихрения за окном.

Она уже рассказала мне об охотниках за НЛО, которые приезжают в Сент-Аньес, и это странным образом привело ее к воспоминаниям о том, как она собирала клубнику на ферме в Кенте и работала на виноградниках в Бордо; затем она почему-то переключилась на беспорядки в Северной Ирландии, которые, с ее точки зрения, никогда не прекратятся, если в школах не покончат с сегрегацией; потом вдруг вспомнила, как однажды шла на лыжах через долину, и буквально через три минуты после того, как она эту долину покинула, туда сошла снежная лавина.

Я закурил и стал рассказывать, как я в Кашмире опоздал на автобус, который на дороге, ведущей к храму Ладакх, занесло, и он свалился в пропасть глубиной пятьсот футов; затем я поведал, почему местные жители в Кембридже ненавидят студентов; затем объяснил, зачем на колесе рулетки есть ноль; затем предался воспоминаниям о том, как прекрасно летом часов в шесть утра идти на веслах по Темзе. Мы вспомнили самые первые, самостоятельно купленные нами синглы, поспорили, какой фильм лучше – «Экзорцист» или «Сияние»; затем обсудили планетарии и музеи мадам Тюссо – в общем, болтали о всякой ерунде, но мне было чрезвычайно приятно смотреть на Холли Сайкс, когда она что-то рассказывала. Когда я в очередной раз вытряхнул полную пепельницу, она спросила, интересной ли была моя трехмесячная стажировки в Блитвуд-колледже на севере штата Нью-Йорк. Разумеется, основные факты своей жизни я излагал ей в несколько подредактированном виде, в том числе и эпизод с охотником, который выпалил в меня из ружья, приняв за оленя. Потом она сообщила мне, что ее подруга Гвин в прошлом году все лето работала в летнем лагере в Колорадо. А я в ответ рассказал, как Барт Симпсон звонит Мардж из летнего лагеря и сообщает: «Я больше не боюсь смерти», но Холли спросила, кто такой Барт Симпсон, так что мне пришлось объяснить. О группе «Talking Heads» она говорила как католичка о своих любимых святых. Неожиданно мы заметили, что утро давно кончилось. И я из полпакета муки и всяких остатков, найденных у Холли в холодильнике, сварганил пиццу, которая, по-моему, впечатлила ее куда сильней, чем ей хотелось показать. Баклажан, помидоры, сыр, соус песто и дижонская горчица. В холодильнике была еще бутылка вина, но я подал на стол просто воду, чтобы она не подумала, что я хочу ее подпоить. Я, правда, спросил, вегетарианка ли она, успев заметить, что даже бульонные кубики у нее вегетарианские. Да, она действительно оказалась вегетарианкой и рассказала мне, как в шестнадцать лет гостила в Ирландии у своей двоюродной бабушки Айлиш и, «увидев проходившую мимо овечку», вдруг поняла: «Господи, ведь я же ем ее детей!» Я заметил, что люди великолепно умеют не задумываться о неприятных истинах. Потом я помыл посуду – «чтобы оплатить свое проживание», – и тут случайно выяснилось, что Холли никогда не играла в трик-трак, и я моментально смастерил игральную доску с помощью внутренней стороны коробки из-под хлопьев «Витабикс» и фломастера. А она отыскала в какой-то банке в шкафу пару игральных костей, а в качестве фишек мы использовали серебряные и медные монетки. К третьей игре она играла уже настолько хорошо, что я смог милостиво позволить ей выиграть.

– Поздравляю, – сказал я. – Ты быстро учишься.

– Может, мне следует тебя поблагодарить? Ведь это ты позволил мне выиграть!

– Да нет, я не позволял! Серьезно. Ты выиграла вполне честно, и я…

– И ты виртуозный лжец, выпендрежник!

* * *

Позже мы попытались смотреть телевизор, но сигнал из-за бури проходил плохо, и на экране был почти такой же туман, как за окном. Холли отыскала видеокассету с каким-то черно-белым фильмом, доставшуюся ей в наследство от предыдущего обитателя квартиры, и мы решили ее посмотреть. Холли растянулась на диване, а я утонул в мешкообразном кресле; пепельница заняла весьма неустойчивое положение на подлокотнике дивана между нами. Я пытался сосредоточиться на фильме и не думать о ее теле. Фильм был английский, снятый, наверное, в конце 40-х. Записали его не с самого начала, так что ни названия, ни имени режиссера мы так и не узнали, но сюжет был вполне захватывающий, несмотря на дикцию актера Ноэля Кауарда. Действующие лица были помещены на судно, совершающее круиз и движущееся в некоем, затянутом туманом пространстве; лишь через некоторое время и сами пассажиры, и мы с Холли поняли, что все они мертвы. Характер каждого персонажа был углублен с помощью ретроспективной истории – в стиле старого доброго Чосера, – а потом на судне появился Судебный Следователь, чтобы решить, какая судьба в дальнейшей, загробной, жизни ждет каждого пассажира. Например, безгрешная Энн получила пропуск в Рай, а ее муж Генри, пианист и боец австрийского Сопротивления, совершивший самоубийство – сунул голову в духовку и включил газ, – «получил назначение» в качестве стюарда на борт аналогичного океанского лайнера, курсирующего между мирами. И тогда его жена сказала Следователю, что отказывается от Рая, лишь бы остаться с мужем. В этом месте Холли фыркнула: «Ох, ради бога!» В финале Энн и Генри слышат звон разбивающегося стекла и просыпаются в своей квартире: они спасены от отравления газом, поскольку окно разбито и в комнату вливается поток свежего воздуха. Мощное крещендо. Муж и жена обнимают друг друга и приветствуют начало новой жизни. Конец фильма.

– Господи, до чего душещипательная история! – сказала Холли.

– Однако мы смотрели не отрываясь.

За окнами уже оказались розовато-лиловые сумерки, но снежные хлопья по-прежнему яростно бились в оконное стекло. Холли встала, чтобы задернуть занавески, да так и осталась у окна, словно завороженная вьющимся снегом.

– Какую самую глупую вещь в своей жизни ты совершил, выпендрежник?

Я повозился в своем кресле-мешке. Кресло противно шуршало.

– А что?

– Ты прямо-таки невероятно самоуверенный тип! – Она задернула занавески и повернулась ко мне с почти обвиняющим видом. – Полагаю, богатым людям вообще свойственна самоуверенность, но ты всех обошел и оказался на ином, более высоком уровне. Разве ты никогда не делаешь глупостей, которые заставляют тебя корчиться от растерянности, от изумления – или от стыда? – когда оглядываешься назад?

– Если бы я начал перечислять сотни тех глупостей, которые мне довелось совершить, мы бы просидели здесь до следующего Нового года.

– Я спрашиваю только об одной глупости.

– Ну, хорошо, тогда…

Я догадывался, что ей хочется хотя бы мельком увидеть мое уязвимое, незащищенное подбрюшье – примерно такой же вопрос обычно задают всякие безмозглые интервьюеры: «Каков ваш самый большой недостаток?» Что такого я сделал, что было бы и достаточно глупым, и не слишком отталкивающим в моральном плане (как, скажем, последний проигрыш Пенхалигона)? Чтобы ответ мой прозвучал достойно, но не заставлял нормального человек корчиться от ужаса?

– Тогда вот что: у меня есть кузен Джейсон; он вырос в Вустершире, в деревне, которая называется Лужок Черного Лебедя. Однажды – мне тогда было лет пятнадцать – мы с родителями поехали туда в гости, и мать Джейсона послала нас с кузеном в деревенский магазин. Он был моложе меня, и его, как говорится, ничего не стоило развести. Ну и я, считая себя обладателем богатого лондонского опыта, решил развлечься. Украл в магазине пачку сигарет, заманил бедного Джейсона в лес и сказал, что, если он хочет изменить свою дерьмовую жизнь и стать настоящим мужчиной, ему обязательно нужно научиться курить. Я сказал это с самым серьезным видом, точно негодяй из антитабачной рекламы. И мой слабовольный кузен, разумеется, согласился, и уже через пятнадцать минут он, упав на колени у моих ног, исторгал на травку все, что слопал за последние полгода. Ну, вот тебе очень глупый и жестокий поступок. Стоит мне вспомнить об этом, и моя совесть твердит: «Ах ты, ублюдок!» Я даже поморщился, стараясь скрыть, что выдумал всю эту историю минуту назад, и я говорю про себя: «Прости меня, Джейсон!»

– А теперь он курит? – спросила Холли.

– По-моему, он в жизни никогда не курил.

– Возможно, потому, что ты тогда сделал ему прививку.

– Возможно. А тебя кто курить научил?

* * *

– Я уходила все дальше и дальше, в болота Кента, – рассказывала Холли. – Никакого плана у меня не было. Просто… – Ее рука очертила некие холмистые дали. – В первую ночь я спала в какой-то церкви в богом забытой глуши… именно в ту ночь все и случилось. Именно в ту ночь исчез Жако. Дома, в «Капитане Марло», он, как всегда, принял ванну, потом Шэрон ему почитала, мама сказала «спокойной ночи», и он лег спать. Все было нормально, все как обычно – если не считать того, что я сбежала. Заперев на ночь паб, папа, как всегда, поднялся в комнату Жако, чтобы выключить его радио – Жако всегда засыпал, слушая, как разные люди говорят на иностранных языках, говорил, что это его убаюкивает. Но утром в воскресенье Жако в его комнате не оказалось. И нигде в пабе его тоже не было. Такое ощущение, словно вся семья попала внутрь какого-то паршивого пазла, неизвестно кем придуманного, – ведь даже двери были по-прежнему заперты изнутри. Сперва в полиции решили – и этому предположению поверили даже мама с папой! – что я подговорила Жако бежать вместе со мной… – Холли умолкла, пытаясь успокоиться. – Только после того, как меня выследили и обнаружили на острове Шеппи у тех фермеров, которых я упросила взять меня на работу – я там клубнику собирала, – полиция все-таки начала настоящие поиски. Тридцать шесть часов спустя. Сперва его искали с собаками, объявляли по радио… – Холли опять умолкла и потерла лицо ладонями. – Потом местные цепью прошлись по пустошам Грейвзенда, а полиция стала проверять всякие… ну, знаешь, всякие злачные места. Но никто ничего не нашел. Ни следов, ни тела, ни свидетелей. День шел за днем, но все наши попытки хоть что-то узнать о Жако терпели неудачу. Мои родители закрыли паб и не открывали его много недель подряд; я не ходила в школу; Шэрон все время плакала… – У Холли перехватило дыхание. – Понимаешь, я молила Бога, чтобы зазвонил телефон, но когда раздавался звонок, мне было невыносимо страшно снять трубку, я боялась услышать какое-то ужасное известие… Мама вся извелась, почернела, а папа… он всегда был такой веселый, всегда шутил… Но после того как это произошло, он стал… вроде как… пустым изнутри. Я неделями не выходила из дома. И школу я, в общем, бросила. Если бы Рут, моя невестка, не вмешалась, не взялась за хозяйство, не заставила маму осенью поехать в Ирландию, честно признаюсь: вряд ли мама была бы сейчас жива. Даже теперь, семь лет спустя, это все еще… Страшно сказать, но теперь, когда я слышу в новостях о каком-нибудь зверски убитом ребенке, я думаю: для его родителей это сущий ад, самый страшный и нескончаемый кошмар, но они, по крайней мере, точно знают, что случилось. Они, по крайней мере, могут горевать и плакать, зная причину. Мы даже этого не можем. То есть я уверена, что Жако вернулся бы домой, если б мог это сделать, но пока нет никаких доказательств его смерти, пока не будет найдено… – голос у Холли сорвался, – …тело, невозможно сказать своему воображению: «Заткнись!» Оно все равно не заткнется и будет продолжать подбрасывать тебе варианты: а что, если случилось это? а что, если случилось то? а что, если он все еще жив? а что, если он сидит в подвале у какого-нибудь психа и молит Бога, чтобы как раз сегодня наступил тот день, когда ты, его старшая сестра, найдешь его и спасешь? Но даже и это еще не самое худшее… – Холли отвернулась, чтобы я не видел ее лица. Не было необходимости говорить, чтобы она не спешила, что мне некуда торопиться, хотя даже ее маленький дорожный будильник, стоявший на полочке, говорил, что сейчас уже поздно, без четверти десять. Я раскурил для нее сигарету и вложил ей в пальцы. Она глубоко затянулась, медленно выпустила дым и сказала: – Если бы тогда, в ту субботу, я не убежала – Господи, из-за какого-то гребаного бойфренда! – вряд ли Жако позволил бы кому-то увести его ночью из «Капитана Марло». – Она сидела, по-прежнему отвернувшись от меня. – Нет, конечно же, нет. А значит, во всем виновата я. Родные уверяют меня, что это не так, что я сама все это выдумала, и психотерапевт, к которому я ходила, говорил мне то же самое; да, собственно, все пытаются убедить меня, что я не права. Но ведь у них-то не возникает мучительного вопроса: «А не я ли во всем виновата?» Этот вопрос не сверлит им мозги каждый час, каждый день. Как и ответ на этот вопрос.

Ветер снаружи с воем ударил по всем клавишам, точно какой-то безумный органист.

– Я просто не знаю, что сказать, Холли…

Она промолчала, только залпом допила свое белое вино.

– …кроме «Перестань! Прекрати себя мучить!». Но это было бы грубо и оскорбительно.

Она повернулась ко мне – глаза красные, на лице потрясение.

– Да, – сказал я. – Оскорбительно. Оскорбительно по отношению к Жако.

Было совершенно очевидно, что никто никогда так с ней не говорил.

– Посмотри на это с другой стороны. Предположим, Жако куда-то ринулся из дома; предположим, ты отправилась его искать, но некое… зло опередило тебя и помешало тебе вернуться назад. Ты бы хотела, чтобы Жако на всю жизнь погряз в самообвинениях, стал наркоманом или алкоголиком из-за того, что уверил себя, будто тем своим давнишним необдуманным поступком заставил тебя так из-за него волноваться?

У Холли было такое выражение лица, словно она никак не может поверить, что я посмел сказать ей такое. Да я и сам, честно говоря, не мог в это поверить. И она, по-моему, явно была готова немедленно вышвырнуть меня из своего дома.

– Ведь ты бы наверняка захотела, чтобы Жако жил полной жизнью, верно? – продолжал я. – Жил полной жизнью, а не абы как, наполовину? Ты бы хотела, чтобы он прожил жизнь как бы и за себя, и за тебя!

Видеомагнитофон вдруг решил с грохотом выплюнуть кассету. Холли вздрогнула и спросила каким-то неровным, словно зазубренным голосом:

– Значит, я должна вести себя так, словно ничего не произошло?

– Нет. Просто перестань казнить себя за то, что тебе в 84-м году не удалось понять, как семилетний мальчишка оказался способен прореагировать на твой вполне заурядный акт подросткового неповиновения. Прекрати заживо хоронить себя в этом дерьмовом «Ле Кроке»! Твое бесконечное искупление грехов Жако не поможет. Конечно, его исчезновение переменило твою жизнь – разве могло быть иначе? – но почему ты считаешь правильным бесцельно растрачивать свои таланты и свою цветущую молодость, подавая коктейли таким, как Четвинд-Питт и я, обогащая таких, как Гюнтер, безжалостный эксплуататор и гнусный наркоторговец?

– Так что же ты мне, в таком случае, посоветуешь делать? – заорала Холли в ответ.

– Ну, я тебе ничего не посоветую, потому что не знаю. Мне не приходилось переживать такого. Хотя раз уж ты спросила, то в Лондоне так много других маленьких Жако, которым именно ты могла бы помочь. Беглецов, бездомных подростков, жертв бог знает чего. Ты мне сегодня очень много о себе рассказала, Холли, и для меня это большая честь, даже если тебе сейчас кажется, что я предал твое доверие, раз я так жестоко с тобой говорю. Но во всем твоем рассказе я не услышал ни одной вещи, которая лишала бы тебя права на полезную и приятную – да-да, приятную! – жизнь.

Холли встала; она явно была уязвлена и рассержена; заплаканные глаза припухли.

– С одной стороны, мне очень хочется треснуть тебя чем-нибудь железным и тяжелым, – вполне серьезно сказала она. – Впрочем, и с другой стороны мне хочется того же. Так что уж лучше я пойду спать. А тебе утром лучше уйти. Не забудь выключить свет, когда будешь ложиться.

* * *

Меня разбудил еле заметный рассвет. В голове стоял туман; тело было стиснуто перекрученным спальным мешком. Крошечная комнатка, больше похожая на стенной шкаф; силуэт девушки в мужской футболке; длинные, кольцами вьющиеся волосы… Холли? Это хорошо. По всей вероятности, Холли, которой я велел перестать оплакивать ее братишку, пропавшего семь лет назад – наверняка давно мертвого и умело похороненного в каком-нибудь неприметном месте, – все-таки решила вышвырнуть меня из своего дома без завтрака навстречу моему, в высшей степени неопределенному, будущему… Что ж, ничего не попишешь. Впрочем, за окошком все еще черно. И глаза у меня щиплет от усталости, они так и не успели отдохнуть. И во рту сушь от бесчисленных сигарет и «Пино блан».

– Что, уже утро?

– Нет, – сказала Холли.

* * *

Дыхание девушки стало более глубоким – значит, уснула. Выданный мне матрас-футон был нашим плотом, а сон – рекой, и я скользил по этой реке сквозь волны запахов. «У меня давно не было практики», – сказала она мне, выныривая на мгновенье из путаницы волос, одежды и наших сплетенных тел. Я ответил, что и у меня практики давно не было, и она притворно возмутилась: «Ну что ты врешь, выпендрежник!» Из приемника со светящимся окошечком электронных часов доносились звуки музыки: какой-то давно умерший скрипач играл партиту Баха. Дрянной динамик отвратительно дребезжал на высоких нотах, но я бы не променял этот час музыкального сопровождения даже на концерт, устроенный лично для меня сэром Иегуди Менухиным, играющим на драгоценной Страдивари. Мне даже вспоминать теперь не хотелось о тех щенячьих, достойных разве что первокурсников, разговорах о любви, которые мы вели с моими друзьями-«хамберитами» однажды вечером в «Ле Кроке», но если бы я все же снова там оказался, я бы сказал Фицсиммонсу и всем остальным, что любовь – это слияние двух расплавленных душ и тел в самой сердцевине солнца. Любовь – это полное смешение местоимений «я», «ты», «мы». Любовь – это субъект и объект. Различие между присутствием любви и ее отсутствием – это различие между жизнью и смертью. На всякий случай я одними губами прошептал Холли прямо в ухо: Я люблю тебя. Холли дышала спокойно, как море, и я снова прошептал «Я люблю тебя» – но уже громче, почти на громкости поющей скрипки. Никто не слышит, никто не видит, но дерево в лесу все равно падает.

* * *

Все еще было темно. Альпы притихли где-то за много миль от нас. Окошко в крыше прямо над постелью Холли было совершенно засыпано снегом, но снежная буря, по всей видимости, стихла. Я подумал о том, что в небе сейчас наверняка светят звезды, и мне вдруг очень захотелось купить Холли телескоп. Интересно, смогу я ей его прислать? И откуда? Все тело ныло, голова кружилась, но память все же выхватывала события прошлых суток со скоростью поисковика, мгновенно находящего на долгоиграющей пластинке нужную запись. Приемничек с часами сообщил, что некий ночной дежурный по имени Антуан Тангей «будет с нами» в течение всего «часа ноктюрна», с трех до четырех ночи. Как и все лучшие диджеи, этот Антуан Тангей не произносил практически ни слова. Я поцеловал Холли в волосы и, к своему удивлению, обнаружил, что она не спит.

– Когда улегся этот ветер? – спросила она.

– Час назад. Его словно кто-то выключил.

– Так ты уже целый час не спишь?

– Ага. У меня рука совсем затекла, но я не хотел тебя тревожить.

– Идиот. – Она приподнялась и велела мне немедленно вытащить руку.

Я накрутил длинную прядь ее волос на большой палец и потерся о нее губами.

– Зря я вчера вылез со своими рассуждениями насчет твоего брата. Извини.

– Ты уже прощен. – Она щелкнула резинкой моих трусов. – Это же очевидно. И может быть, мне даже необходимо было это услышать.

Я поцеловал ее в закрученный на затылке узел волос, потом распустил его и спросил:

– У тебя чисто случайно сигаретки не осталось?

В бархатной тьме я сумел разглядеть ее улыбку, и счастье пронзило мне грудь, точно острие ножа.

– Что ты улыбаешься?

– Воспользуйся выражением «чисто случайно» в Грейвзенде, и тебя распнут где-нибудь на Эббсфлит за то, что ты, скорее всего, голосовал за консерваторов. Нет, сигарет, к сожалению, не осталось. Я вчера специально вышла, чтобы купить немного про запас, но наткнулась на одного более-менее привлекательного бродягу, который весьма умело притворился бездомным за сорок минут до начала снежной бури, и сигареты я в итоге так и не купила.

Я провел пальцем по ее лицу, обрисовывая высокие скулы.

– Более-менее привлекательный? Ах ты, щекастая нахалка!

Она зевнула во весь рот и даже с подвывом.

– Надеюсь, что завтра мы сумеем откопаться и выйти отсюда.

– А я надеюсь, что не сможем! Мне нравится быть погребенным под снегом вместе с тобой.

– Да, это, конечно, хорошо, но кое-кому надо еще и работать. Гюнтер рассчитывал, что сегодня у него будет полно. Туристы всегда жаждут флиртовать и веселиться-веселиться-веселиться.

Я уткнулся головой в сгиб ее обнаженной руки и пробормотал:

– Нет.

Ее рука скользнула по моей спине, ощупала лопатку.

– Что «нет»?

– Нет, ты никак не сможешь завтра пойти в «Ле Крок». Извини. Во-первых, потому, что теперь я твой мужчина, и я тебе это запрещаю.

Она засмеялась, но как бы шепотом.

– А во-вторых?

– А во-вторых, если ты туда пойдешь, то я буду вынужден перестрелять всех представителей мужского пола от двадцати до девяноста лет, которые осмелились заговорить с тобой, а заодно и всех лесбиянок. Между прочим, это семьдесят пять процентов всей вашей клиентуры! И заголовки завтра в газетах будут примерно такими: «Кровавая резня в Альпах» или «Лэм-убийца, или Волк в овечьей шкуре». Я знаю, что ты, будучи вегетарианкой-пацифисткой, не захочешь играть какую бы то ни было роль в подобной кровавой резне, так что тебе лучше остаться здесь и весь день напролет заниматься со мной любовью… – И я поцеловал ее в нос, в лоб и в висок.

Холли, прижавшись ухом к моей груди, спросила:

– А ты когда-нибудь сам слышал, как бьется твое сердце? Оно у тебя скачет, как Кейт Мун. Серьезно. Я что, имею дело с мутантом?

Одеяло сползло с ее плеча, и я заботливо вернул его на место. Некоторое время мы оба молчали. Этот Антуан что-то там шептал в своей радиостудии, где бы она ни находилась, а потом поставил «In a Landscape» Джона Кейджа. Мелодия текла, как извилистая река.

– Если бы у времени была кнопка «pause», – сказал я Холли Сайкс, – я бы сейчас на нее нажал. Вот здесь… – я нажал ей между бровями и чуть выше. – Прямо сейчас нажал бы.

– Но если бы ты это сделал, то замерла бы вся Вселенная, в том числе и ты сам, и ты уже не смог бы снова нажать на кнопку «play» и запустить время. И мы бы навсегда застряли в этом мгновении.

Я поцеловал ее в губы; кровь во мне так и кипела.

А она прошептала:

– Что-то по-настоящему ценишь, только когда знаешь: это скоро кончится.

* * *

В следующий раз, когда я проснулся, комната Холли была залита странным сероватым светом, словно в пещере, сделанной в толще пакового льда. Шепчущий Антуан давно уже умолк; из приемника доносилось монотонное гудение какого-то франко-алжирского рэпа; на часах было 08:15. Холли плескалась под душем. Я чувствовал, что сегодня я либо полностью изменю свою жизнь, либо все останется как прежде. Я определил местонахождение своей одежды, расправил перекрученный спальный мешок, а простыни аккуратно свернул и сложил в плетеную корзинку. И тут я вдруг заметил прилепленную к стене над коробкой, служащей прикроватным столиком, какую-то почтовую открытку и обвивавшую ее серебряную подвеску в виде лабиринта из желобков и выступов. Подвеску явно сделали вручную, весьма аккуратно и с большой любовью, хотя она, пожалуй, была тяжеловата, если ее носить в качестве украшения, и великовата, так что наверняка постоянно привлекала к себе внимание. Я попытался на глаз определить, где выход из лабиринта, но запутался и в первый раз, и во второй, и в третий. И лишь когда я положил подвеску на ладонь и стал водить ногтем мизинца по желобкам, я сумел отыскать нужный проход и добраться до центра. В общем, подумал я, если бы вы угодили в настоящий такой лабиринт, вы бы надолго в нем застряли и вам понадобилось бы немало времени и везения, чтобы оттуда выбраться. Я решил, что непременно выберу подходящий момент и спрошу у Холли, что это за лабиринт.

Так, теперь открытка. На ней изображен висячий мост, но это может быть любой из сотен висячих мостов в какой угодно стране мира. Холли все еще была в душе, так что я отлепил открытку от стены и перевернул ее…

«Холли Сайкс, «Капитан Марло», Уэст-стрит, Грейвзенд, СК

19 авг. ‘85

Сегодня я наконец прошел по этому мосту через Босфор! Вообще-то ходить пешком по нему не разрешается, так что я одним махом преодолел расстояние между континентами на автобусе вместе с какими-то школьниками и их бабушками. Теперь я с полным правом могу сказать, что побывал в Азии. Стамбул – поразительный город! Мечети, спинареты, а по улицам все гоняют, как камикадзе! Днем жара, как в аду. Уличные мальчишки пытаются всучить краденые сигареты (только «Ротманз», 25 центов пачка). На рынках такие фрукты, каких я никогда в жизни не видел. На тенистых площадях воркуют голуби. В кафе угощают чаем с лимоном. В зоопарке животные пребывают в депрессии (даже терьеры!). У фонтана полно подвыпивших мужчин. В хостеле тонкие стенки и скрипучие кровати. Все боковые улочки почему-то всегда ведут к морской гавани, где у причала сотни маленьких лодочек (наверное, как на Темзе в былые времена) и огромные грузовые суда – интересно, не проплывет ли один из них мимо «Капитана Марло», направляясь в доки Тилбери? Следующая остановка – Афины. Не унывай, береги себя. Эд Х.»

Итак, Хьюго Лэм, познакомьтесь с ревностью к сексуальному партнеру. Ничего себе – «Эд»! Да как он смеет присылать Холли какие-то открытки? А может – и это куда хуже! – им прислан уже целый ворох таких вот открыток? Была ли, например, открытка из Афин? Он что, ее бойфренд? Так вот почему, оказывается, нормальные люди способны совершить преступление из-за страстной любви! Мне хотелось засунуть голову этого Эда в колодки и до тех пор швырять ему в лицо двухкилограммовыми статуэтками Христа Спасителя из Рио, пока от его лица ничего не останется. Именно так и Олли Куинн захотел бы поступить со мной, если бы когда-нибудь узнал, что я трахал Несс. Затем я обратил внимание на дату: 1985 год! Аллилуйя! Но почему Холли почти шесть лет хранит эту открытку? Этот кретин даже не знает, что там не «спинареты», а «минареты»! А может, это какая-то интимная шутка? Тогда все гораздо хуже. Как он смеет иметь с Холли общие интимные шутки? Неужели и лабиринт ей этот Эд подарил? А что, возможно. Может, и во время нашего с ней секса она воображала, что рядом он? Да-да-да, конечно, подобные злые мысли просто нелепы и к тому же лицемерны, но мне действительно было больно, очень больно! Мне хотелось немедленно сжечь открытку этого Эда, да, поджечь ее зажигалкой и смотреть, как сгорает и мост через Босфор, и жаркий солнечный день, и все это сочинение в стиле ученика средней школы. Да, беби, пусть все горит синим пламенем! А потом я бы спустил пепел в унитаз, как русские поступили с тем, что осталось от Адольфа Гитлера. Нет. Вдохни поглубже, успокойся, выброси Гитлера из головы и подумай над этим прохладным «Не унывай. Эд». Настоящий бойфренд написал бы «Люблю. Эд». И что это еще за «Х»? С другой стороны, если Холли в 85-м находилась в Грейвзенде и ей туда присылали открытки, то вряд ли этот Эд мог ее трахать на скрипучей европейской кровати. Должно быть, он ей и не совсем любовник, и не совсем друг.

Наверное, так.

* * *

– Теперь ты, если хочешь! – крикнула она из-за двери, и я совершенно нормальным тоном сказал: «Спасибо!» Обычно я почти наслаждаюсь всякими необдуманными поступками «утром после этого», но сегодня все было иначе: проклятый осиновый кол под названием «любовь» по-прежнему торчал у меня в сердце, и мне хотелось доказательств того, что интимные отношения между нами кое-что значили; а еще мне очень хотелось пойти и поцеловать Холли, но это желание пришлось придушить в корне. А что, если она скажет «нет»? Не надо форсировать события. Сейчас я приму обжигающе горячий душ, переоденусь в чистое – интересно, как беглецы или дезертиры решают вопрос со стиркой белья? – пойду на кухню и… Когда я туда вошел, на столе лежала записка:

«Хьюго… я всегда трушу, когда наступает время прощаться, а потому решила побыстрей пойти в «Ле Крок» и начать там уборку. Если захочешь и сегодня у меня остаться, принеси мне чего-нибудь на завтрак, а я подыщу тебе подходящую метелку для смахивания пыли и фартучек в оборках. Ну, а если ты там не появишься, значит, такова жизнь, и я желаю тебе удачи в твоей метаморфизе (это слово именно так нужно писать?). Х.»

Это было, конечно, не любовное послание, но все же ее записка была мне дороже любого другого послания, какое я когда-либо получал. Эта ее решительная буква «Х» выглядела одновременно и удивительно интимной, и какой-то рунической. И почерк у нее был совсем не девчачий; он был, правда, немного неровный с точки зрения каллиграфии, словно она писала в поезде, но вполне разборчивый, особенно если чуточку прищуриться; и это, безусловно, был ее почерк. Господи, сегодня у меня сплошные открытия. Я свернул записку и положил в бумажник; потом схватил куртку, с грохотом сбежал по лестнице и, выскочив на улицу, побрел по следам Холли, оставленным ею не более десяти минут назад в глубоком, по колено, снегу. Утро было действительно очень холодным, зато голубое небо сияло той самой голубизной, какой, должно быть, окутана наша Земля, когда на нее смотришь из космоса; и теплые лучи солнца были как дыхание любимой; и сосульки таяли, истекая сверкающей капелью на крутых, совершенно сказочных улочках; и люди, которые шли по этим улочкам, были всей душой влюблены в горы; и дети вокруг радовались жизни; снежки так и летели с одного тротуара на другой, так что мне пришлось поднять руки и крикнуть: «Je me rends!»[117], но один снежок в меня все-таки угодил; я обернулся, отыскал глазами маленького шельмеца, схватился за сердце и притворился, что умираю; «Il est mort! Il est mort!»[118] – завопили юные снайперы, но стоило мне воскреснуть, как они бросились улепетывать, рассыпавшись, как осенние листья. Так, теперь за угол – вот и площадь, моя самая любимая площадь в Швейцарии, если не во всем мире, отель «Ле Зюд», островерхие крыши домов, исполненных гражданской гордости, таких аккуратных и одинаковых, словно все они построены из конструктора «Лего». Часы на церкви пробили девять раз; со всех сторон в небо вздымались белые альпийские вершины; торговец блинами устанавливал свой лоток напротив кондитерской, где вчера все это и началось; «Я не влюблен», – убеждал я себя, зная, что au contraire[119] так оно и есть: я влюбился; и у торговца блинами был такой вид, словно он знает, что я всюду вижу только лицо Холли, что она отражается в любой поверхности, движется, поворачивается – видны то затылок и шея сзади, то губы и подбородок, то волосы и одежда; в ушах у меня звучали эти ее «вроде как», «врешь!» и «дерьмо»; я вспоминал ее чуть заостренные, эльфийские уши; ее нежность; ее чуть приплюснутый нос; ее настороженные, голубые, как небо, глаза; ее шампунь с маслом чайного дерева из магазина «Боди шоп»; я чувствовал, что она приближается ко мне с каждым шагом. Интересно, о чем она сейчас думает? Пытается угадать, приду я или нет? Транспорт еле двигался по улицам, засыпанным снегом, но я все же решил подождать, когда включится зеленый свет…

Кремовый «Лендкрузер», залепленный мокрыми комьями грязного снега, проехал совсем рядом со мной и остановился. Прежде чем я успел разозлиться, что теперь придется его обходить, водитель, опустив тонированное стекло, высунулся в окошко, и я решил, что это просто какой-то турист, который хочет спросить дорогу. Но я ошибся. Я узнал этого коренастого смуглого водителя в рыбацком свитере.

– Добрый день, Хьюго. Выглядите как человек, у которого сердце поет. – Его новозеландский акцент был поистине неистребим. – Элайджа Д’Арнок, король «Кембриджских снайперов», – на всякий случай представился он.

Я заметил, что на заднем сиденье сидит еще кто-то, но Элайджа меня этому человеку не представил.

– То, что вы практически не удивились, встретив меня, – сказал я Д’Арноку, – наводит на мысль, что это не случайная встреча.

– В самую точку. Вам привет от мисс Константен.

Я понял: мне придется выбирать между двумя метаморфозами. Одна называется «Холли Сайкс», а вторая… А какова, собственно, эта «вторая»?

Элайджа Д’Арнок похлопал по дверце своего автомобиля.

– Прыгайте в машину. Лучше выяснить, что к чему, чем умирать от любопытства, пытаясь отыскать разгадку. Сейчас или никогда.

Мимо кондитерской, вниз вон по той улочке – до паба Гюнтера оставалось совсем немного, я уже видел крокодила на вывеске над дверью. Всего полсотни шагов… «Выбери девушку! – советовало мое опьяненное любовью «я», бывший диккенсовский Скрудж, только совершенно преобразившийся. – Только представь себе, какое у нее будет лицо, когда ты войдешь в бар!» Но мое второе «я», мыслящее куда более трезво, задумчиво сложив на груди руки, смотрело на Д’Арнока и спрашивало: «А что ты будешь делать потом?» Ну, хорошо, мы с Холли позавтракаем; я помогу ей с уборкой, а потом затаюсь в ее квартирке, пока мои приятели-хамбериты не улетят домой; мы с ней будем без конца совокупляться, как кролики, и в итоге едва в состоянии будем ходить; и в какой-то момент, задыхаясь от страсти, я выпалю ей в лицо: «Я тебя люблю!», и мне покажется, что это именно так и есть; и она выпалит в ответ: «И я тебя люблю, Хьюго!», и ей тоже покажется, будто она меня любит, и в этот конкретный момент, в этом конкретном месте мы будем счастливы. А что потом? А потом я позвоню в канцелярию Хамбер-колледжа и скажу, что у меня небольшой психический срыв и я бы хотел на год отложить окончание курса. Родителям я тоже что-нибудь такое скажу – понятия не имею, что именно, но что-нибудь придумаю, – и куплю Холли телескоп. Ну, а потом? Потом окажется, что во время бодрствования я уже не думаю о ней каждое мгновение; что ее привычка постоянно использовать выражения «вроде как» или «ой, правда?» начинает меня раздражать; и в конце концов придет день, когда мы оба поймем, что Джон Леннон со своей знаменитой «All You Need is Love» был все-таки не до конца прав. А к этому времени следователь Шила Янг уже выследит меня, и ее швейцарские коллеги, остановив меня на вокзале и «взяв интервью», разрешат мне вернуться в квартиру Холли, только если я отдам им свой паспорт. «В чем дело, выпендрежник?» – спросит она, и мне придется признаться ей либо в том, что я украл у несчастного старика, умиравшего от инсульта, ценную коллекцию марок, либо в том, что я сознательно увлек своего приятеля-хамберита азартными карточными играми и втянул в такие долги, что тот не выдержал и покончил с собой, на бешеной скорости направив автомобиль прямо в пропасть. Возможно, впрочем, мне придется признаться ей и в том и в другом, но это, собственно, уже не будет иметь значения, потому что Холли тут же вернет мне телескоп и поменяет замок на входной двери. А потом что? А потом я соглашусь вернуться в Лондон, где меня будут допрашивать уже британские следователи, но я успею взять из тайника паспорт на имя Маркуса Анидера и закажу дешевый билет на самолет куда-нибудь на Дальний Восток или в Центральную Америку. Подобные повороты сюжета отлично подходят для кинофильмов, но на самом деле такая жизнь – полное дерьмо. А потом? А потом мне придется кое-как перебиваться теми средствами, что имелись на счету у Анидера, пока я не приду к неизбежному: не открою бар для таких вот молодых любителей повеселиться, с легкостью пропускающих год в университете, и не превращусь в очередного Гюнтера.

Я вдруг заметил на пассажире, что сидел рядом с Д’Арноком, знакомую серебристую парку и сказал:

– Могу я попросить хотя бы немного очертить…

– Нет, так не пойдет, – отрезал Д’Арнок. – Вам сейчас нужно совершить прыжок через пропасть, ухватиться за новую веру и оставить позади всю свою прежнюю жизнь. Настоящая метаморфоза не знает приливов и отливов.

А вокруг нас все было как обычно, и никто даже не подозревал, в каком затруднительном положении я оказался.

– Вот что я вам скажу, – сказал новозеландец. – Все мы, Анахореты, в какой-то степени стали жертвами «охоты за головами», за исключением основателя нашего общества. – Д’Арнок мотнул головой в сторону человека на заднем сиденье, лишь смутно различимого в полутьме салона. – Так что я отлично понимаю, Хьюго, что вы чувствуете в данную минуту. Расстояние между тротуаром, на котором вы стоите, и этим автомобилем – это на самом деле бездонная пропасть. Но мы тщательно вас проверили, и если вы сумеете преодолеть эту пропасть, то будете процветать. С вами будут считаться. Вы будете иметь вес. Вы будете иметь все, чего бы вы ни захотели.

Я, разумеется, спросил:

– А если бы вам пришлось снова делать тот же выбор, вы бы его сделали?

– Зная то, что я знаю сейчас, я даже убийство совершил бы ради того, чтобы оказаться в этом автомобиле. Да, даже убийство. То, что вы видели, – те мелочи, которые продемонстрировала вам мисс Константен: нажала на кнопку «pause», разговаривая с вами в Королевском колледже, или действовала как кукловод, управляя тем бездомным юношей, – это всего лишь прелюдия к самому первому уроку. Но дальше еще так много всего, Хьюго!

Я вспомнил, что еще совсем недавно обнимал Холли.

Но ведь любим мы скорее ощущение любви, а не какого-то конкретного человека.

Мы любим то головокружительное возбуждение, которое я только что испытывал.

Сознание того, что выбрали именно тебя, что тебя нежно любят, что ты желанен.

Звучит весьма патетично, когда размышляешь об этом с ясной головой.

Итак. Мне предлагается заключить некий вполне реальный фаустианский договор.

Я едва сдержал улыбку: вообще-то, конец в «Фаусте» не такой уж счастливый.

Но какой конец на самом деле счастливый? Так, как бригадный генерал Филби?

Он мирно скончался в окружении семьи.

Если это, черт возьми, считается счастливым концом, то флаг им в руки: пусть они сами к нему стремятся.

Когда приходится самому прокладывать себе путь, расталкивая других, то чего стоит Фауст без своего договора?

Ничего. Без этого договора он – никто. И мы бы никогда о нем не узнали.

Куинн. Доминик Фицсиммонс. Все-таки еще один умный выпускник университета.

Еще один серый обладатель сезонного билета, уныло покачивающийся в вагоне районной линии метро.

Задняя дверца «Лендкрузера» щелкнула и приоткрылась еще на дюйм.

* * *

Человек на заднем сиденье – это его Д’Арнок назвал «основателем» – вел себя так, словно меня нет, и новозеландец молчал, пока мы ехали куда-то в сторону от городской площади. Я сидел практически неподвижно, исподтишка изучая своего спутника – точнее, его отражение в стекле: на вид лет сорок пять; очки без оправы; волосы густые, хотя и тронутые сединой; на подбородке глубокая ямочка; чисто выбрит; нижнюю челюсть украшает шрам, явное свидетельство некой интересной истории. Тело у него было худощавое, мускулистое. Он был похож на бывшего военного откуда-нибудь из Центральной Европы. А вот одежда ровным счетом ни о чем не свидетельствовала: крепкие высокие, выше щиколотки, сапоги; черные штаны из «чертовой кожи», кожаная куртка, когда-то черная, но сильно потертая и теперь ставшая почти серой. Увидев такого человека в толпе, вы могли бы подумать: наверное, архитектор или, возможно, преподаватель философии; но, скорее всего, вы бы его и вовсе не заметили.

Из Ла-Фонтейн-Сент-Аньес можно было выехать только двумя путями. Одна дорога поднималась вверх, к деревне Ла-Гуй, но Д’Арнок поехал по другой, ведущей вниз, в долину, к деревне Юсейн. Мы проехали поворот, ведущий к шале Четвинд-Питта, и я подумал: интересно, встревожило ли ребят мое исчезновение или же они просто сбросили меня со счетов, поскольку я сбежал, оставив их на растерзание бандитов-сутенеров? Да, я об этом подумал, но мне, в общем, было все равно. Еще минута – и мы оказались за пределами города. Вдоль дороги с обеих сторон высились осыпающиеся снежные стены. Д’Арнок вел машину очень осторожно – на колесах была зимняя резина, да и расчищенную дорогу предусмотрительно посыпали солью, но все же это была Швейцария и на дворе – начало января. Я расстегнул молнию на куртке и стал думать о Холли, поглядывая на часы, циферблат которых светился рядом с бардачком; но я понимал: сожаления – это для нормальных людей.

– Прошлой ночью мы вас совсем потеряли, – вдруг сказал мой сосед; по-английски он говорил как хорошо образованный, культурный европеец. – Это снежная буря вас спрятала.

Теперь я уже мог к нему повернуться и хорошенько его рассмотреть.

– Да, – сказал я, – у меня возникли разногласия с… моим квартирным хозяином. Извините, если я доставил вам какие-то неудобства… сэр.

– Вы можете называть меня мистер Пфеннингер, мистер Анидер. Кстати, «Анидер» – отличная идея. Главная река на острове Утопия[120].

Говоря это, Пфеннингер смотрел в окно, за которым расстилалась монохромная долина, отделенная от шоссе стенами снега; крестьянские поля и дома тоже были погребены под толстым слоем снега. Вдоль дороги стремительно мчалась куда-то черная и очень быстрая река.

Похоже, первый допрос уже начался, догадался я и спросил:

– Могу я поинтересоваться, откуда вы узнали о существовании «мистера Анидера»?

– Мы вас изучали, мы за вами следили. Нам нужно было знать о вас все.

– Вы сотрудники секретной службы?

Пфеннингер покачал головой.

– Нет. Но наши пути изредка пересекаются.

– Значит, к политике вы отношения не имеете?

– Нет – но только пока нас оставляют в покое.

Д’Арнок замедлил движение и прошел опасный поворот на выключенном двигателе.

Я решил, что пора спросить напрямик:

– Кто вы, мистер Пфеннингер?

– Мы – Анахореты Часовни Мрака Слепого Катара из монастыря Святого Фомы с Сайдельхорнского перевала. Это очень длинное и сложное название, и вам наверняка тоже так показалось, а потому мы обычно называем себя просто Анахоретами.

– Да, запомнить непросто. По-моему, звучит как-то по-масонски. Вам не кажется?

В его глазах блеснуло веселье.

– Нет, не кажется.

– Тогда, мистер Пфеннингер, объясните мне, зачем существует ваша… группа?

– Мы существуем, чтобы обеспечить бесконечное выживание тех, кого посвящаем в психозотерику Пути Мрака.

– И вы являетесь… основателем этой… группы?

Пфеннингер смотрел прямо перед собой. За окном один за другим мелькали столбы высоковольтной линии электропередач.

– Да, я – Первый Анахорет. А мистер Д’Арнок ныне стал Пятым Анахоретом. Вторым Анахоретом является уже знакомая вам мисс Константен.

Д’Арнок осторожно обогнал грузовик, посыпавший дорогу солью.

– «Психозотерика»? – сказал я. – Я даже слова такого не знаю.

И вдруг я услышал голос Пфеннингера:

– «И тяжкий сон тогда меня сморил, // людские страхи разом уничтожив. – Пфеннингер выглядел как-то странно: губы были плотно сжаты, и я понял, что говорит он, не раскрывая рта. Но это же совершенно невозможно, я наверняка ошибся, решил я и снова услышал его голос: – Казалось, время на Земле не сможет // вернуть ей жизнь, придать немного сил. – Его голос звучал прямо у меня в ушах, точнее, где-то внутри головы, живой и сочный, словно из самых лучших наушников. Но неподвижное лицо заставляло предположить, что это все же какой-то трюк. – Ее глаза не видят, в ней движенья нет; // она не слышит, и она не с нами… – Голос ничуть не приглушен, горло предательски не вздрагивает, и нет ни малейшего разрыва между плотно сжатыми губами или крошечной щелки в уголке рта. Магнитофонная запись? Я попытался заткнуть уши, но голос Пфеннингера звучал столь же отчетливо: – С Землею вместе в пустоте летит, // сливаясь с ее скалами, деревьями, камнями»[121].

Почувствовав, что у меня от удивления открылся рот, я закрыл его и спросил:

– Но как?

– Есть одно слово, – сказал Пфеннингер уже вслух, – назовите его.

Я неуверенно пробормотал:

– Телепатия?

– Вы слышали, мистер Д’Арнок? – обратился к нашему водителю Пфеннингер.

Элайджа Д’Арнок смотрел на нас в зеркало заднего вида.

– Да, мистер Пфеннингер, я слышал.

– А вот мистер Д’Арнок обвинил меня в чревовещании, когда я попытался мысленно с ним побеседовать. Словно я какой-то фокусник, выступающий на арене мюзик-холла.

Д’Арнок запротестовал:

– У меня же не было такого образования, как у мистера Анидера! И даже если слово «телепатия» тогда уже существовало, то до Четемских островов оно еще не добралось. Меня тогда словно ударило электрическим током. Это же все-таки 1922 год был!

– Мы давно вас простили, мистер Д’Арнок, много десятилетий назад – и я, и моя маленькая деревянная марионетка, способная двигать челюстью.

Пфеннингер глянул в мою сторону; в глазах его плескался смех, но их добродушная перепалка вызвала у меня еще больше вопросов. 1922 год? Почему Д’Арнок сказал, что это был 1922 год? Может, он хотел сказать 1982-й? Впрочем, это не имеет значения: телепатия реальна. Телепатия существует. Если только в последние шестьдесят секунд я не стал жертвой галлюцинации. Промелькнул какой-то гараж, возле которого трудился механик, лопатой разгребая снег. Промелькнуло заснеженное поле, посреди которого стояла на пеньке светло-рыжая лисица и принюхивалась.

– Значит, – промямлил я пересохшим ртом, – психозотерика – это телепатия?

– Телепатия – одна из низших дисциплин психозотерики, – ответил Пфеннингер.

– Низших? Господи, на что же еще способна эта ваша психозотерика?

Промелькнуло и исчезло вдали пышное облако; рядом с дорогой вновь ярким светом вспыхнула та быстрая горная река.

– Какое сегодня число, мистер Анидер? – спросил Пфеннингер.

– Э-э… – Мне пришлось собраться с мыслями, поэтому ответил я не сразу. – Второе января.

– Верно. Второе января. Запомните это. – И мистер Пфеннингер посмотрел на меня в упор: зрачки его глаз сузились, превратившись в точки, и я, ощутив странный укол в лоб…

* * *

…невольно моргнул, и все исчезло: поля, «Лендкрузер», дорога, – а я оказался на довольно широком и длинном каменистом выступе; в двух шагах от меня был отвесный обрыв, а напротив – горный склон, залитый ярким светом полуденного солнца. Я не свалился с обрыва только потому, что меня кто-то заботливо усадил на холодную каменную плиту. Я несколько раз судорожно вздохнул, охваченный паническим страхом, и выдохнутый мною воздух повис в воздухе белыми расплывчатыми пузырями невысказанных вопросов. Как я здесь оказался? И где это «здесь»? Вокруг я видел руины какого-то здания, лишенного крыши, скорее всего бывшей часовни. Возможно, здесь когда-то находился монастырь – вдали виднелись стены еще каких-то старинных построек. Глубокий, по колено, снег покрывал землю; на ближнем конце выступа, всего в нескольких футах от меня, стояла невысокая стена. Руины монастыря были окружены голыми скалами. Я был по-прежнему в своей теплой лыжной куртке и, похоже, только что совершил весьма значительные физические усилия: лицо мое пылало от жара, в ушах гулко пульсировала кровь. Но все эти мелкие детали не имели значения; куда больше меня потряс тот невероятный факт, что секунду назад я сидел на заднем сиденье «Лендкрузера» вместе с мистером Пфеннингером, а Д’Арнок был за рулем, и вот теперь… теперь…

– С возвращением! – услышал я голос Элайджи Д’Арнока.

– Боже мой! – выдохнул я, вскочил, чуть не упал, снова вскочил и, пригнувшись, принял позу, означавшую готовность то ли к драке, то ли к бегству.

– Остыньте, Лэм! Это чертовски странно, я знаю… – Он сидел рядом и спокойно отвинчивал крышку термоса, – но совершенно безопасно. – Его серебристая парка поблескивала в солнечных лучах. – Если, конечно, вы не броситесь бежать и не прыгнете с обрыва, как безмозглый цыпленок.

– Д’Арнок, где… Что случилось? Где мы находимся?

– Там, где все это началось, – сказал Пфеннингер, и я так резко к нему повернулся, что у меня чуть сердце не разорвалось. На Пфеннингере была русская меховая шапка-ушанка и теплые зимние ботинки. – В монастыре Святого Фомы на Сайдельхорнском перевале. Точнее, среди развалин этого монастыря. – Он, утопая в снегу, прошел к низенькой стене и остановился возле нее, глядя куда-то вдаль. – Вам было бы легче поверить в возможность чуда, если бы вы всю жизнь прожили здесь, наверху…

Значит, это они меня сюда притащили. Но зачем?

И как? В «Лендкрузере» я совершенно точно ничего не ел и не пил.

Гипноз? Пфеннингер действительно смотрел на меня очень пристально, когда я…

Нет. Такой дешевый трюк, как гипноз, применяют только герои плохих фильмов. Слишком глупое объяснение.

И тут я вспомнил мисс Константен и нашу беседу в часовне Королевского колледжа. Что, если тогда она меня «отключила» точно так же, как сейчас Пфеннингер?

– Мы подвергли вас хиатусу[122], мистер Анидер, – сказал Пфеннингер. – Стерли кусочек вашей памяти, чтобы проверить, можно ли вас транспортировать. Согласен, я поступил с вами не слишком деликатно, но особо нежничать мы не могли.

Если для него или для Д’Арнока слово «хиатус» и имело какой-то смысл, то я ничего не понимал.

– Я совершенно не понимаю, о чем идет…

– Я бы, пожалуй, встревожился, если бы вы это понимали. Во всяком случае, на данной стадии.

Я потрогал голову, пытаясь обнаружить какие-то повреждения.

– И сколько времени я пребывал в этом… хиатусе?

Пфеннингер вытащил газету «Die Zeit» и протянул ее мне. На первой странице Хельмут Коль обменивался рукопожатием с шейхом Саудовской Аравии. Ну и что? Только не говорите, что и немецкий канцлер в этом замешан.

– Обратите внимание на дату, мистер Анидер. Посмотрите хорошенько.

Под названием газеты красовалась дата: «4 января 1992 года».

Что за ерунда? Это никак не может быть правдой: сегодня 2 января 1992 года!

Тогда, в машине, Пфеннингер сказал, чтобы я хорошенько запомнил, какой сегодня день. Но ведь это было всего несколько минут назад!

Ну да, и все же газета «Die Zeit» настаивала: сегодня 4 января 1992 года.

У меня закружилась голова; мне казалось, я куда-то падаю. Пробыть без сознания целых два дня? Нет, скорее всего, газета просто поддельная. Я пошуршал страницами, отчаянно пытаясь найти доказательства того, что все совсем не так, как мне кажется.

– Газета, разумеется, могла бы быть поддельной, – сказал Пфеннингер, словно читая мои мысли, – но зачем создавать себе дополнительные трудности? Ведь подобную подделку легко разоблачить.

Теперь в голове у меня была полная каша; к тому же я вдруг понял, что чудовищно голоден. Я пощупал изрядно отросшую щетину у себя на щеках. Но ведь утром я брился, это было совсем недавно, в квартире у Холли! Я пошатнулся и чуть отступил назад; я боялся этого Элайджи Д’Арнока и этого мистера Пфеннинга. Это какие-то… паранормальные… Да черт их знает, кто они такие! Кем бы они ни были, мне нужно немедленно отсюда бежать…

А куда бежать-то? Наши следы в снегу исчезали за выступом скалы. А вдруг там – цивилизованная автомобильная парковка с центром обслуживания, с нормальными телефонами? Просто ее отсюда не видно. А может, эта парковка в тридцати километрах отсюда и путь к ней преграждают ледники и бездонные пропасти? Дальний конец узкого скалистого выступа, на котором мы стояли, слегка сужался, и там росло несколько упрямых горных елей, а дальше был почти вертикальный и совершенно обледенелый обрыв и на другой стороне – неприступная, уходящая ввысь скала. Пфеннингер внимательно смотрел на меня, а Д’Арнок тем временем наливал в крышку от термоса какую-то густую, даже слегка комковатую, жижу. Я с трудом подавил желание заорать: «Вы что же, пикник здесь решили устроить?», и, до боли стиснув виски пальцами, приказал себе: немедленно возьми себя в руки и успокойся! Сейчас явно уже больше полудня. Легкая пелена перистых облачков в небе начинала приобретать неприятный металлический отлив. Я глянул на часы… и понял, что забыл их у Холли в ванной. Сделав несколько шагов, я подошел к невысокой стене, возле которой стоял Пфеннингер, и остановился в нескольких шагах от него; за стеной был довольно пологий склон, а внизу, метрах в пятидесяти, виднелась дорога. Чуть дальше был глубокий овраг с перекинутым через него довольно безобразным и вполне современным мостом; у моста имелся дорожный указатель, но на таком расстоянии мне было не прочесть, что там написано. Дорога вела к мосту – до него, по моим прикидкам, было с полкилометра, – извиваясь, спускалась по склону, погруженному в глубокую тень, и исчезала за плечом горы. Возле нас был также странный, замерзший водопад, словно воплотивший в себе ту глубочайшую тишину, что царила вокруг. Кроме нас самих, дорожного указателя, моста и дороги, никаких других признаков конца ХХ века не было.

– Зачем вы притащили меня сюда? – спросил я.

– Мне показалось, что это будет очень кстати, раз уж мы все равно находимся в Швейцарии, – сказал Пфеннингер. – Но сейчас первым делом нужно позаботиться о вашем желудке: вы же с четверга ничего не ели.

Д’Арнок уже стоял рядом со мной, держа в руках исходившую паром крышку от термоса. Я почувствовал аромат куриного бульона с шалфеем, и в животе у меня забурчало.

– Осторожней, язык не обожгите.

Я подул на бульон и сделал осторожный глоток. Было вкусно.

– Спасибо, очень вкусно.

– Я дам вам рецепт.

* * *

– Быть погруженным в хиатус и в этом состоянии переместиться в пространстве – это для мозга почти как одновременный взрыв двух ручных гранат, однако… – Пфеннингер смахнул снег с невысокой стенки и жестом пригласил меня сесть с ним рядом, – нам все же требовалось подвергнуть вас некоему… карантинному периоду, если можно так выразиться. Нельзя же было сразу допустить вас в наши владения. Вы находились в одном шале близ Обервальда с полудня второго января, это недалеко отсюда, а сюда мы вас перенесли сегодня утром. Этот пик называется Галмихорн; а вон тот – Лекихорн; а дальше – уже Сайдельхорн.

– Вы сами из этих мест, мистер Пфеннингер? – спросил я.

Пфеннингер внимательно на меня посмотрел.

– Из этого кантона. Я родился в Мариньи в 1758 году. Да, в 1758-м. Я учился, стал инженером и весной 1799 года, будучи на службе у Гельветической республики[123], прибыл сюда, чтобы наблюдать за восстановлением предшественника вон того моста, соединяющего края глубокой пропасти.

Ну, приехали! Если Пфеннингер действительно верит в то, что мне рассказывает, то у него, безусловно, не все дома. Я повернулся к Д’Арноку, надеясь на его здравомыслие и поддержку.

– А я родился в 1897 году, – весело сказал Д’Арнок, – и был очень-очень далеким подданным королевы Виктории – моя семья проживала в домишке из камня и торфа на острове Питт, в трехстах километрах к востоку от Новой Зеландии. Когда мне стукнуло двадцать, мы с моим кузеном сели на судно, перевозившее овец, и отравились в Крайстчерч. Так я впервые оказался на Большой земле, впервые – в борделе и впервые – на пункте регистрации новобранцев. Да, я стал «анзаком»[124] – выбор, собственно, был невелик: либо приключения в чужих странах во имя короля и империи, либо еще шестьдесят лет жизни среди овец на острове Питт, богатом дождями и инцестуальными связями. Я прибыл в Галлиполи, и вы, зная историю Великобритании, можете догадаться, что меня там ждало[125]. Мистер Пфеннингер после войны отыскал меня в Англии, в госпитале близ Лайм-Риджиса. Я стал Анахоретом в двадцать восемь лет и с тех пор сохраняю и свою моложавость, и свою привлекательность, хотя через неделю мне стукнет девяносто четыре. Так что берегитесь, Лэм! Вокруг вас – сплошные психи!

Я смотрел то на Пфеннингера, то на Д’Арнока, то снова на Пфеннингера. Телепатия, хиатус, какой-то йети, который просил меня «всего лишь» переоценить свои ментальные возможности; и все же это сообщение о возрасте нарушало некие, более фундаментальные законы природы.

– Так вы говорите…

– Да, – сказал Пфеннингер.

– Что Анахореты…

– Да, – сказал Д’Арнок.

– Не умирают?

– Нет, – нахмурился Пфеннингер, – конечно же, и они умирают – если, скажем, на кого-то из них нападут или с ним произойдет несчастный случай. Но мы действительно никогда не стареем. Во всяком случае, с точки зрения анатомии.

Я отвернулся и посмотрел на водопад. Они или сумасшедшие, или лжецы, или все же – и это сильнее всего смущало мой душевный покой – ни то ни другое. Голова просто пылала, я даже шапку снял. Что-то впилось мне в запястье – тонкая черная ленточка, которой Холли Сайкс стягивала свои густые волосы. Я развязал ленточку и сказал, обращаясь к водопаду:

– Джентльмены, я просто не знаю, что мне думать и что вам сказать.

– Разумнее – не делать сразу тех выводов, которые напрашиваются в связи с неверными умозаключениями, – заметил Пфеннингер. – Позвольте теперь показать вам нашу Часовню Мрака.

Я огляделся, пытаясь обнаружить хоть какое-то подходящее строение.

– Где же она?

– Недалеко, – сказал Пфеннингер. – Видите вон ту полуразрушенную арку? Смотрите внимательно.

Элайджа Д’Арнок заметил мое беспокойство и поспешил успокоить:

– Нет, нет, мы не станем снова погружать вас в сон. Слово скаута.

Сломанная арка как бы обрамляла некий пейзаж – сосну, покрытое чистейшим снегом пространство вокруг нее и голую отвесную скалу. Мгновения летели мимо неровными толчками, как птицы. Голубое небо было пронзительным, как высокая нота; горы казались почти прозрачными. Было слышно, как шипит, плюется и грохочет водопад. Я быстро глянул на Д’Арнока, но он неотрывно смотрел туда, куда должен был бы смотреть я. «Смотрите внимательно», – повторил он шепотом, и я подчинился. И почти сразу заметил оптическую иллюзию: вид по ту сторону арки стал как-то странно покачиваться, шевелиться, словно был нарисован на полотнище, которое колеблет ветер; потом «полотнище» отодвинула в сторону чья-то элегантная белая рука, выглядывавшая из рукава прусского военного мундира. Затем мисс Константен, белокожая и златовласая, выглянула из-за этого «занавеса» и вздрогнула от ледяного воздуха и ослепительного сияния снегов.

– Это Вход, – прошептал Элайджа Д’Арнок. – Вход в наше царство.

Я сдался: порталы появляются прямо из воздуха; люди обладают какими-то волшебными кнопками, способными ставить время на паузу; телепатия оказывается столь же реальной, как телефон…

Невозможное способно служить предметом сделки.

А возможное, оказывается, способно изменять свою форму.

– Так вы присоединитесь к нам, мистер Анидер? – спросила мисс Константен.

Свадебный пир