Сборщики картофеля
Плоская, безмолвная равнина была до жесткости накрахмалена ноябрьским морозцем. Выхлоп трактора сверлил своим «тра-та-та» чистый, колючий воздух, но прорвать его не мог — отрывистые, усеченные звуки доносились как бы извне. За рулем, сгорбившись, сидел фермер Келли, здоровяк с огромной бородой и поломанными ногтями, а позади, в прицепе, тряслись на ухабах сборщики картофеля — двое парней, постоянных помощников Келли, и двое мальчишек, которых он нанял только на сегодня. В шесть часов утра они были единственными представителями рода человеческого в этой части графства Тирон.
Мальчишки болтали без умолку. Они стояли у переднего борта прицепа — ноги широко расставлены, руки в карманах, — подставив лицо струям холодного воздуха. Оба были очень оживлены. Старший, тринадцатилетний Джо, уже два раза подрабатывал у Келли и, пожалуй, держался бы поспокойней, но его заражало безудержное веселье брата. И не удивительно — для Филли это была первая работа, первый раз он пропускал занятия в школе ради заработка, впервые ему представлялась возможность доказать, что в свои двенадцать лет он кое-чего стоит. Разве мог он совладать с бьющей через край энергией? За спинами ребят, растянувшись прямо на дне прицепа, подремывали два работника.
Дважды мальчишки смеялись в полный голос. Вначале, когда они проезжали мимо жилища Дайси О’Доннела, одноклассника Филли, и Филли закричал этому чистенькому домику с соломенной крышей: «Эй, Дайси, передай нашим, что мы пашем!» А второй раз — когда подъехали к самой школе. Келли даже прикрикнул на них:
— Вы же прогуливаете, забыли? Или хотите, чтобы об этом знало все графство? — прорычал он. — Лучше поберегите силы для работы.
Не успел он отвернуться к дороге, Филли высунул язык, заткнул уши большими пальцами и замахал остальными. Но тут же забыл о Келли и спросил брата:
— Слушай, Джо, а что ты будешь покупать?
— Покупать?
— Ну, на деньги, которые мы сегодня заработаем. А я знаешь что куплю? Дробовик! Представляешь? Бах! Бах! Бах! А ну-ка, мистер, держите руки над головой, если вам жизнь дорога! — Угроза явно относилась к Келли.
— Угу, — насмешливо хмыкнул Джо.
— Вот увидишь, куплю, как пить дать. Всего за семь шиллингов. В амбаре отца Тома Трейси лежит старый дробовик. Том обещал мне продать его за семь шиллингов.
— Кто обещал?
— Том.
— Стащить, что ли, собрался у своего старика?
— У его отца есть новый. А этот без дела валяется.
И он сделал вид, что целится из ружья, взяв на мушку ничего не подозревающего воробья на заборе.
— Бах! Что, несчастный, ты не понял, чем это тебя стукнуло?.. Ну ладно, Джо, а ты что себе купишь?
— Не знаю. Да и на что покупать-то? Может быть… нет, не знаю. Зависит от того, сколько нам даст мама.
— Слушай, Джо, купи велосипед, а? Как насчет велика? Квин выменял бы свой на пачку сигарет. Представляешь, Джо, ты на седле, я на раме. Каждый вечер на речку, к мельнице. Я по дороге бью всех кроликов. Бах! Бах! Бах! Как насчет велика, Джо?
— Не знаю. Посмотрим.
— А сколько мама тебе дала в прошлый раз?
— Не помню.
— Десять шиллингов? Или больше? А что ты тогда купил? Кожаный пояс? Или силки для кроликов?
— Кажется, она мне вообще ничего не дала. Может, шиллинг. Точно не помню.
— Шиллинг? Из четырнадцати заработанных всего один паршивый шиллинг? Знаешь, что я себе куплю? — Он втянул голову в плечи и заговорщицки подмигнул брату. — Никому не скажешь? Обещаешь?
— Ну давай, давай.
— Багор. Понял?
— А как же дробовик?
— Дробовик может годик подождать. Зато у меня будет багор, только подумай, Джо! Твой братан Филли сидит, притаившись, возле Черной заводи. И вдруг — огромный лосось, красавец, каких свет не видывал! Филли лежит не дышит, а потом хлоп — и рыбка уже на берегу, с багром в брюхе!
Он обхватил себя руками и, изображая пойманную рыбину, забился в судорогах. Потом вдруг снова стал ковбоем и сразу из двух кольтов выстрелил в кота, который крался вдоль забора.
— Бах! Бах! Бах! Вот так-то лучше, парень. Итак, мистер, где же ваше картофельное королевство? Сейчас я покажу этим бездельникам, как нужно работать. И почему этот трак-торишка еле ползает?
— Уже почти добрались, мистер Филли, — сказал Джо. — Покажите нам класс, сделайте милость. Покажите, как надо вкалывать.
Поле являло собой прямоугольник площадью в два акра, огороженный невысокой изгородью. Вдоль него прямыми черными линиями тянулись картофельные полосы. Келли отсоединил прицеп и вместо него подцепил к трактору картофелекопалку. Два работника стояли засунув руки в карманы и хмуро глядя по сторонам. У каждого на нижней губе висела сигарета.
— Вы двое идете на дальнюю половину, — приказал им Келли, — а ты, Джо, и… — он забыл имя, — ты с братом остаетесь здесь. Покажешь ему, что нужно делать. — Он залез в кабину трактора. — И вот еще что, — заметил он через плечо. — Если здесь появится кто-нибудь из школьного начальства, быстро сматывайтесь, а мое дело — сторона. Я вас знать не знаю, сроду в глаза не видел.
Трактор двинулся вперед по картофельным рядам, разбрасывая за собой комья бурой земли.
— Ясно, — сказал Джо. — Теперь слушай, Филли, что нужно делать. Как только копалка проедет, мы собираем картошку в ведра, потом тащим к мешкам и высыпаем. Потом — назад, снова наполняем ведра. И снова высыпаем картошку в мешки. Есть вопросы, мистер?
— Вопросов нет, мистер. Это же детская игра. Не пойму только, зачем ему понадобилось четверо. Да я бы одной рукой убрал все поле!
Джо улыбнулся в ответ:
— Ну, начинай. Поглядим, на что ты способен.
— Только успевай смотреть, — бросил Филли, схватил ведро и вприпрыжку понесся по развороченной полосе. Его фигурка склонилась над глиноземом, и тонкие руки замелькали с сумасшедшей скоростью.
Не успел Джо начать, как Филли закричал ему:
— Джо! Ну что, видишь? Уже полное. Неплохо для начала, а?
— Лучше не торопись, — отозвался Джо.
— Посмотри-ка сюда, Джо, посмотри! — Филли вытянул вперед руки. Они были покрыты землей. — Как они тебе нравятся? Еще немного, и они будут такие же мозолистые, как у Келли.
Джо засмеялся:
— Полегче, Филли. Без спешки.
Но Филли снова согнулся над полосой, и когда Джо высыпал в мешок свое первое ведро, Филли опустошал уже третье. Он еще раз подмигнул Джо и умчался.
— Боюсь, вам нужна еще одна копалка, мистер Келли! — крикнул он, когда трактор проходил мимо.
Но Келли даже не повернул головы — он не отводил взгляда от полосы, вдоль которой ехал. За тракторами летела стайка чаек, шелестя крыльями, они пикировали на свежевскопанную землю — поживиться червями. Филли схватил ведро и побежал к мешкам.
— Ну, как дела? — прокричал ему Джо минут через двадцать. Но Филли не ответил — был весь в работе.
Около половины девятого взошло бледное солнце. Его лучей не хватало на то, чтобы размягчить подмерзшую землю, зато оно высвободило из ночного плена звуки: шум машин на дороге, крик птиц на голых деревьях, мычанье коров. Глинозем слегка увлажнился, но не оттаял. Трактор торжествовал, упиваясь полной свободой, и его пулеметный стрекот разносился далеко по окрестностям.
— Я все время думал, — сказал Филли, когда они с Джо вместе оказались около мешков, — и теперь точно решил. Куплю кинжал… знаешь, такой, в кожаных ножнах. Есть такой в лавчонке Бирна, всего четыре шиллинга. Как раз то, что надо для разделки кролика. — Руки у него были в ссадинах и царапинах, и он старался не касаться ими одежды. — Решено. Покупаю кинжал в кожаных ножнах.
— Кинжал, — повторил Джо.
— Кинжал всегда нужно иметь при себе. Вдруг ружье не выстрелит или порох отсыреет. А если плывешь под водой, его можно держать в зубах.
— К полудню надо закончить полос двадцать, — сказал Джо.
— Я ему уже объяснил — нужна вторая копалка. Слишком медленно, мистер. Ваша копалка ползет, как черепаха. Ну ладно, Джо, а ты все-таки придумал?
— Что придумал?
— Что будешь покупать, балда.
— Ты все об этом. Нет еще… Не знаю.
Филли вернулся к полосам и уже начал было работать, но тут зазвенел школьный звонок. Он бросил ведро и заплясал навстречу брату.
— Слушай, Джо! Слушай!
Он вцепился обеими руками себе в волосы и стал тянуть их из стороны в сторону.
— Слышишь? Слышишь? Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! А ну-ка вы, толстые, глупые зубрилы, шагом марш в класс! Давайте пошевеливайтесь! Быстрей, быстрей! Нечего болтаться! Совсем распустились, поскорей, поскорей! «А что это сегодня не видно братьев О’Бойл? Что? Где они? Собирают картошку? Как так? Да не может этого быть!»
— Эй, парень, берегись! — раздался рев Келли.
Трактор прошел в каких-нибудь сантиметрах от Филли.
Он вовремя увернулся, но его с ног до головы закидало комьями глины. Джо бросился к брату:
— Все в порядке, Филли? Ты цел?
— Он нарочно хотел подловить меня, паршивый конокрад. Но не тут-то было!
— Значит, ничего страшного, мистер? Надеюсь, вы останетесь в живых.
— Безусловно, мистер. Не очень-то я испугался этого старого шакала. А теперь вперед! Сейчас мы ему покажем, как работают настоящие мужчины! — Он стряхнул глину с куртки, помотал головой, поддернул штаны. — Хотел бы ты сейчас поменяться, Джо?
— С кем поменяться?
— С этими несчастными грамотеями. — Он ткнул большим пальцем в направлении школы.
— Ну уж извините, — ответил Джо. — Только не я.
— Мне это тоже не по душе, мистер… Встретимся в баре. — Он важно удалился, но руки держал так, словно они были какими-то хрупкими, не принадлежащими ему предметами.
В полдень они прервали работу, чтобы перекусить. К этому времени солнце совсем расхрабрилось и висело высоко в небе, но толку от него, как и раньше, почти не было. Трактор замолчал, и на время установилась застенчивая тишина, потом она стала естественной и размягченной, зачирикали воробьи. Чайки, мешая друг другу, заглатывали червей на свежевскопанных полосах, и от легкого дуновения ветра шевелились ветки высоких деревьев. Келли ел и одновременно чинил что-то в картофелекопалке. На противоположном конце поля два работника развалились на мешках и перебрасывались короткими фразами. Джо и Филли сидели на перевернутых ведрах. На обед они съели по половине ячменной лепешки из пресного домашнего теста. Лепешка была разрезана на два толстых куска, между ними тоненькой пленкой расплылось масло. Лепешку они запили глотком холодного чая из бутылки. После обеда Джо выбросил крошки чайкам, собрал газету, в которую была завернута лепешка, выплеснул остатки чая, а бутылку и бумагу положил в карман куртки. Затем встал и потянулся.
— Что-то спину начинает ломить, — сказал он.
Филли продолжал сидеть, локти он упер в колени и внимательно рассматривал свои ладони.
— Потрескались? — спросил Джо.
— Что?
— Ладони, говорю, сильно болят?
— Да нет, ерунда, — ответил Филли, — кожа-то у меня дубленая. Вся штука в глине. Забивается в каждую трещину, да еще под ногти залезает. — Он выставил руки вперед. — Смотри-ка, — удивился он, — дрожат.
— Так всегда бывает, — успокоил Джо. — Пройдет… Стой! Слышишь?
— Что?
— В школе большая перемена. Небось на площадке в футбол гоняют.
Сквозь вздохи ветра издалека доносился радостный ребячий визг. Братья напряженно вслушивались, подняв головы, задумавшись каждый о своем.
— Завтра мы получим по заслугам, — сказал Джо. — Шесть ударов по каждой руке.
— Теперь уж я точно решил, — сказал Филли. — Кинжал — и баста.
— Да мама, может, вообще ничего нам не даст. Все зависит от того, сколько ей самой нужно.
— Она же сказала, что даст. Она обещала. А ты так ничего и не придумал?
— Думаю.
Неожиданно взревел трактор, и все другие звуки исчезли.
— Ну что же, мистер, идемте, — вздохнул старший. — Еще целых четыре часа. Седлайте свою лошадку.
— Иду, иду! — отозвался Филли. Голос его звенел от возбуждения.
Солнце не оправдало надежд. Оно все так же высоко стояло в небе и заливало равнину светом, но отогреть землю не могло. Постепенно оно стало клониться к западу, увлажнившаяся раньше почва снова заблестела, на возвышенностях появилась белая изморозь, хотя до вечера было далеко. Теперь братья работали, как два автомата, мозг отключился и покорно подчинился телу. Они уже не распрямлялись, и в мире существовали только их ноги, жесткая глина, картошка, их руки, ведра и мешки. Уши им подсказывали, где сейчас находится трактор: на том конце поля, поворачивает или приближается. Их мускулы уже приспособились, и если движения ребят повторялись по кругу, их кисти, руки, ноги, плечи словно плыли по воздуху, лишенные силы тяжести. Но стоило конечностям переключиться на какую-то другую работу: отбросить кусок стекла к изгороди, быстро шагнуть в сторону, уклоняясь от трактора, — и тела мальчишек пронизывала боль, перед глазами начинали качаться деревья, а изгородь вырастала до неба.
Дайси О’Доннел, возвращавшийся из школы домой, окликнул их с дороги:
— Эй! Джо! Филли!
Они не услышали. Он подождал, пока трактор отъедет подальше, и снова закричал:
— Эге-гей! Филли! Филли! Джо!
— Привет! — крикнул Джо.
— Завтра вам здорово влетит, будьте уверены. Он узнал, где вы промышляете. И сказал, что завтра с вас три шкуры спустит. Так что попались, голубчики, не отвертитесь. Караул! Спасайся, кто может! Провалиться мне на этом месте, не вру!
— Проваливай! — крикнул Джо в ответ.
— И он собирается настучать на вас директору, тогда вашего старика оштрафуют. Вы разорены! Уничтожены! Караул!
— Не всадить ли в него пулю, мистер? — спросил Джо у Филли.
Филли не ответил. Он чувствовал, что вот-вот упадет, и страшно боялся лишь одного — упасть перед трактором, потому что теперь стрельба выхлопа слилась для него в сплошной, единый звук, прочно засевший в голове, и Филли уже не мог определить на слух, рядом трактор или где-то далеко. Казалось, «тра-та-та» раздается прямо под черепной коробкой, гремит в висках, бьется под глазными яблоками.
— А ну-ка чеши отсюда, О’Доннел! — заорал Джо. — Надоел до смерти! Катись!
О’Доннел еще позубоскалил о том, какой прием их ожидает завтра, но потом понял: от двух согнутых спин ответа все равно не дождешься, и убрался домой.
Когда были вскрыты последние две полосы, небо уже покрылось сумеречной пеленой. Братья и работники продолжали делать свое дело, пока не встретились на середине поля. Теперь все оно было коричневое, плоское, а по краям, обрамляя его, стояли наполненные мешки. Келли был доволен, он отцепил картофелекопалку и пристегнул прицеп. «Объявляется посадка!» — крикнул он: мы тоже умеем пошутить.
На обратном пути работники, кажется впервые за весь день, скинули с себя дрему. Они стояли в прицепе за спиной Келли — утром там стояли мальчишки — и смотрели вперед, на дорогу. Они болтали, громко смеялись — обсуждали предстоящие вечером танцы. Когда по пути встречались знакомые, они кричали и бурно жестикулировали. На развилке они начали бороться, и Келли даже сказал им, чтобы вели себя поосторожней, а то недолго и вывалиться. Но видно было, что он не сердится.
Джо сидел на полу; он вытянул перед собой ноги и оперся спиной о борт прицепа. На коленях у него покоилась голова лежавшего рядом Филли. Над ним простиралось небо — серое, безмолвное, загадочное. Тепло, исходящее от тела Джо, убаюкивало Филли. Ему хотелось, чтобы дорога домой длилась как можно дольше, чтобы шум мотора как можно дольше успокаивал его уставший мозг. Он знал: прекратись сейчас это покачивание, исчезни этот звук, боль во всем теле станет невыносимой.
— Сейчас приедем, — тихо сказал Джо. — Ты спишь?
Филли не ответил.
— Эй, мистер! Вы что, спите?
— Нет.
Темнота подкралась незаметно, и, когда исчез последний светлый лучик, сразу дал знать о себе холод. Два желтых светляка — фары трактора — пронизывали морозный воздух.
— Филли! Вы проснулись, мистер?
— Что?
— Знаешь, — медленно произнес Джо, — я все думал, думал и вроде, наконец, решил.
Один из работников вдруг запел:
— «Если б стал я дроздом, я бы пел и свистел, за любовью своей на край света летел».
Со второй строчки его товарищ подхватил песню. Их громкие голоса разорвали тишину неподвижных сумерек.
— Сказать, что я куплю? — спросил Джо, чуть повысив голос. — Конечно, если вам мама что-нибудь даст. Эй, мистер! Мистер Филли! Вы меня слышите? Так вот, я себе тогда куплю красные шелковые носки.
Он ждал от Филли одобрения. Но ответа не последовало, и он встряхнул голову брата.
— Вы слышите, мистер? Красные шелковые носки — такие, как у Джоджо Тига. Как вам это нравится? Что скажете?
Филли пошевелился и чуть приподнял голову с колен брата.
— Не валяй дурака, — еле ворочая языком от усталости, сказал он. — На то, что нам даст мама, ничего путного не купишь. Самое большое — шиллинг. И ты это прекрасно знаешь.
Он снова вытянулся и уже через минуту крепко спал.
Джо поддерживал голову брата, чтобы ее не так трясло, а сам все повторял: «Красные шелковые носки» — и согласно, кивал головой: да, это самое мудрое решение.
Продолжатель рода
Помню, в детстве мы очень любили играть в «дедушку».
Главным действующим лицом был я, сестры — на вторых ролях. Бегущая к ручью тропка заменяла нам главную улицу Малладафа, ближайшего городка, и сестры вышагивали по ней, вертя головами направо и налево, как будто разглядывали витрины магазинов. Тут вдруг я выскакивал из-за кустов боярышника и гудел самым зычным голосом, на какой был способен в свои восемь или девять лет: «О-хо! Да, никак, это моя невестка со своим выводком! Добрый день, сударыня. Предобрый вам день».
Этого бывало достаточно — мы всей троицей тут же заходились от смеха. Случалось, я даже не успевал договорить до конца. Сестры, конечно, знали, что я прячусь где-то за кустами и вот-вот выпрыгну, но иногда мне удавалось застать их врасплох. А может, уж очень здорово я подражал дедушке. Девчонки вскрикивали, по-настоящему испугавшись, их страх передавался мне, и мы неслись к дальнему концу ручья так, что пятки сверкали, и только там начинали хохотать до истерики — ведь это же игра, мы всё выдумали сами! Иногда за этой игрой нас заставал папа. На лице у него появлялось странное выражение, и, не говоря ни слова, он быстро уходил. Он знал, что мы играем в его отца, но у нас и в мыслях не было ничего дурного, а этого он не понимал. Наверное, думал: вот, издеваются над стариком. Если же за игрой «в дедушку» нас заставала мама, нам всем влетало по мягкому месту: мы, мол, дерзкие, непослушные, сколько нас ни воспитывай, все без толку, уж как она старается, а мы все равно так и норовим сбиться с пути истинного. После такой взбучки недели две «дедушка» не появлялся, но вот мы оказывались подальше от дома, и становилось нам скучно, и хотелось подурачиться — тогда я снова подкрадывался к девчонкам и снова гудел запретные слова.
По сравнению с придуманным, настоящий дедушка едва ли был таким зловещим, но выяснить это лично мы не могли. Мама всячески старалась оградить нас от встречи с ним. Со дня замужества мама ни разу не позволила дедушке прийти к нам и к нему нас никогда не пускала. Она бы с удовольствием скрыла от нас, что он вообще есть на свете, будь это в ее власти. Но, увы, каждую субботу под вечер она принаряжала нас и вела в городок на исповедь, и тут-то мы неизбежно успевали бросить на дедушку быстрый, испуганный взгляд — он либо входил в пивную, либо выходил из нее. Только один взгляд — стоило дедушке появиться, как мама сразу начинала нас отвлекать: «А четки вы с собой взяли? Все свои грехи помните? Последний раз на исповеди когда были?» — а сама прекрасно знала, что неделю назад, — «Перестаньте глазеть по сторонам. Смотрите под ноги». Но мы все-таки видели дедушку, и я до сих пор помню, как с какой-то особой дрожью — запретный плод! — следил за ним уголком глаза: высокий, не сутулый, широкоплечий, огромное красное лицо окаймлено седыми патлами, бакенбардами и густой бородой. И мы слышали дедушку, потому что, едва завидев нас, — редкая суббота проходила без этого, — он отвешивал изысканный царственный поклон и окликал нас низким, громоподобным голосом, хотя мы проходили в двадцати шагах от него. Приветствовал он нас по-разному, но маму всегда называл «невесткой», а нас — «выводком». Иногда он говорил как бы полушутливо: «A-а! Семейство Бэрке! Здравствуйте, здравствуйте! Невестка, да неужто опять на исповедь? Силы небесные, когда ты успеваешь столько грешить?» Мамино лицо суровело, она шептала про себя: «Чтоб тебе пусто было! Чтоб тебе пусто было!» — и тянула нас к воротам церкви. Или окликал нас по-другому: «Так, так, так Миссис Бэрке со своим выводком. Как всегда торопится в храм божий. Не согласитесь ли выпить со мной? Нет? Ну, тогда в следующий раз». Мы никогда не отвечали ему, а если по дороге с исповеди вдруг осмеливались спросить о нем, мама отвечала только: «Он всего лишь слабый человек, да простит ему бог. Слабый человек, и ничем себе помочь не может».
Но уже тогда по обрывкам отдельных маминых фраз, по тому, что мы узнали от ребят в школе, нам удалось составить примерную картину дедушкиной жизни. Мой отец был его единственным ребенком, а наша бабушка, дедушкина жена, умерла в год женитьбы отца на Мэри Нисон, старшей дочери из богобоязненной, зажиточной семьи в графстве Лаут. Старику тогда было уже под семьдесят, но через месяц после похорон он женился снова, на сей раз на вздорной сорокапятилетней женщине из Малладафа. Женившись вторично («Да простит ему бог», — говорила мама. — Великодушный боже да простит ему»), он продал свой дом, часть фермы и переехал в городок, к новой жене, но не прошло и лета, как она тоже умерла, и с тех пор дедушка зажил непутевой жизнью: скачки, пивные, ярмарки по всей округе, поминки, свадьбы и крестины. Следить за собой он перестал. В дни ярмарок не раз цапался с полицейскими. Помню, я мысленно ставил дедушку в один ряд с непонятными и жуткими вещами, какие встречались мне за пределами родительского крова: дом с привидениями неподалеку от школы; Лиззи-дурочка — умалишенная старуха, она выскакивала из своего малюсенького домика на улицу, хватала меня за рукав и с отрешенным видом настойчиво допытывалась: «А война уже кончилась?»; и грозный терьер Джека Тейлора. Дедушка тоже был в этом списке, но перед ним я трепетал по-особому: я всегда знал, что однажды, в день Страшного суда, дедушка поймает меня и (я ни секунды в этом не сомневался) съест.
Он поймал меня в день моего десятилетня. Дни рождения у нас дома справлялись, как церковные праздники, — со всеми церемониями и обрядами. Нет, мы не постились, но примерно за неделю до дня рождения мама, чтобы сделать торжество желанней, вводила разные мелкие запреты. В эти дни мы не ели конфет, не играли после ужина, не ходили к одноклассникам и не звали их к себе — «потерпите до дня рождения». В результате мы уныло бродили по комнатам и терзали друг друга, а когда праздник наконец наступал, и мы одевались в выходные костюмчики, и отец без особой радости соглашался весь день ничем на ферме не заниматься, когда перед нами щедро раскладывали всякие радости жизни, оказывалось, что настроение у нас совсем не праздничное, и частенько все кончалось ссорой, а то и слезами. Так или иначе, день моего десятилетия, как и многие предыдущие дни рождения, не удался. Стояла теплая майская погода, густой насыщенный воздух сулил грозу. За праздничным столом я поругался с сестрой из-за сахарного ангела, украшавшего торт, а другая сестра дулась — после еды она отказалась спеть, и мама назвала ее упрямой ослицей. Отец, как обычно, слонялся по комнате, засунув руки в карманы, и рассеянно поглядывал то на яблони, то на крышу коровника, то в сторону гор, где уже погромыхивало. И только мама оставалась энергичной я оживленной. Она приготовила семейные игры и хотела, чтобы мы обязательно в них поиграли и получили удовольствие.
Она привязывала к потолку бечевку с яблоком на конце, и тут случилась беда. Стремянка опрокинулась, мама упала на пол и поранила лоб о каминную решетку. Порез оказался большой и глубокий, маму уложили на ковер, под голову ей сунули подушку. Будь отец самостоятельнее, она позволила бы себе потерять сознание, но ей всегда приходилось думать и действовать за двоих.
— Возьми кувшин, налей в него теплой воды, захвати чистый платок и принеси сюда, — распорядилась она. — В спальне в нижнем левом углу гардероба стоит бутылочка с йодом. Ее тоже принеси.
Сестры и я смотрели на маму с разинутыми ртами, и нас мучила совесть — это все мы виноваты, от нас ей целый день покоя не было. Отец прибежал с водой и чистой тряпицей. Йода не было.
— Я же тебе сказала — в гардеробе, — повторила мама. — В левом нижнем углу.
— Я смотрел. Вот бутылка. Она пустая.
Мама задумалась — но только на секунду.
— Том! Ты уже большой. Вполне можешь сбегать в городок за йодом, — сказала она мне. — Бегом туда и обратно — на все хватит полчаса. — Она повернулась к отцу: — Возьми в сумке, под лестницей, десять шиллингов. Дай их Тому. — Снова ко мне: — Если аптекарь спросит, зачем, скажи, ну, просто помазать ранку. Ему этого хватит.
Наверное, я продолжал глазеть на маму, потому что она добавила:
— Ты что, разве дороги не знаешь? Вот и не будь младенцем. Бегом туда и обратно. Только поосторожней. Берн деньги и отправляйся.
Конечно, я знал дорогу как свои пять пальцев. Но сегодня все было другим: дорога казалась более узкой и извилистой, а за высоким густым кустарником скрывались разные враги — они хотели помешать мне спасти мамину жизнь. Вокруг все присмирело, вот-вот должен был грянуть гром. В пути меня ждала не одна опасность: дом с привидениями неподалеку от школы, Лиззи-дурочка, терьер Тейлора — но я собрался с духом и успешно преодолел все преграды. О дедушке я вспомнил уже на окраине Малладафа, и мне сразу стало страшно. Одно дело смотреть на него украдкой из-под маминого локтя, и совсем другое встретиться с этим огромным медведем, у которого рука вдвое длиннее моей, один на один. На углу главной улицы я в нерешительности остановился. Лавка аптекаря была в дальнем ее конце, по правой стороне. Я решил: промчусь, как заяц, мимо домов, влечу в аптеку, схвачу йод и галопом назад. Я зажал в кулаке деньги и побежал.
Но добежать до аптеки мне было не суждено. Раскатистый голос великана настиг меня у почты:
— Эй, а не мой ли это внук? Кого мы видим? Ну-ка, который из них?
Я думал только об одном — побыстрей домчаться до аптеки — и проглядел главную опасность. Надо мной нависла громадная махина. От ужаса я не мог поднять глаза и смотрел прямо перед собой — в шарообразный живот.
— Так ты Бэрке или нет? Ну же, отвечай. Бэрке?
— Бэрке.
— Вот это событие! Бэрке пустился в плавание по огромному и бурному морю жизни безо всякой охраны! Ну-ка посмотри на меня, парень! Посмотри на меня!
Ручищей величиной с тарелку он взял меня за подбородок и приподнял мою голову — я увидел перед собой большое заросшее лицо и красный алчный рот. Мы стояли так близко, что даже касались друг друга, и вдруг я ощутил нечто доселе мне неизвестное — от этого человека-горы шел запах. Не отталкивающий, нет, но очень сильный и резкий — так пахнут маки или коровы в морозную ночь, и сейчас, в знойный день, запах этот окружал дедушку недвижным ореолом. Я осмелился взглянуть на дедушку, но продолжал думать об одном: я вдыхаю этот запах и от него кружится голова.
— Ты мальчик, — сказал дедушка. — Ты Том, правда? Хорошее имя, парень, меня тоже так зовут. Всегда носи его с честью. — Рука с моего подбородка передвинулась на щеки, прошлась по волосам. — Да. Самый настоящий Бэрке, вылитый. Только рот у тебя, парень, вроде не наш. Маленький, норовистый — это, боюсь, ты от Нисонов унаследовал. Но ничего. Не страшно. — Он взъерошил мои волосы. — А язык у тебя есть, — парень?
— Есть.
— А кто я такой, знаешь?
— Знаю.
— Ну кто?
— Мой дедушка.
— Вот, — медленно произнес он. — Твой дедушка.
Тут он вдруг захохотал, и его вздутый живот затрясся у меня перед носом.
— Ну не потеха ли, черт меня дери! Том Бэрке и Том Бэрке! Знаешь что, парень? — Он перешел на шепот: — Давай отпразднуем такое событие, а? Вдвоем. Ну, что? Дед и внук Бэрке совершат экскурсию по древней земле Малладафа. Что скажешь?
Я начал было объяснять ему про маму, но он перебил меня:
— Всему свое время, — сказал он. — Первым делом — наша экскурсия. Сшит и скроен ты что надо, пусть весь городок поглядит, как мы шествуем вместе. Неужто откажешь старику в таком удовольствии?
Он схватил меня за локоть и повернул туда, откуда я только что пришел.
— Пока не село солнце, нужно осмотреть южную сторону. — И потащил меня за собой.
Куда мне, такому перепуганному, было сопротивляться? Я засеменил с ним рядом, на каждый его шаг приходилось три или четыре моих. Он не умолкал ни на секунду, а я от страха поначалу даже не слышал, о чем он говорит. Но постепенно страх улетучился, и я стал смотреть на него с почтением и любопытством, захлестнувшим меня волной: а сколько ему лет? А какой у него рост? Что за борода? Как он дрался с полицией? Как гулял и буянил? Но когда я уже хотел задать первый вопрос, язык вдруг прилип к гортани, и дедушка продолжал рассказывать. Говорил он как судья, речь его текла потоком, и обыкновенный городишко на одну улицу — таким был Малладаф — вдруг превратился в самое романтическое место во всей Ирландии. Дедушка показал мне развалины дома Золотого Галлахера — этот Галлахер обнаружил на дне бухты Донегол затонувший испанский галеон, нанял всех, сколько было, мальчишек в округе (в том числе и дедушку) и заставил их прыгать в черную пучину, они выныривали, держа в руках, во рту, между пальцами ног дублоны и муадоры, сапфиры и бриллианты. Йотом он показал мне место, где войску Кромвеля устроили засаду и всех его солдат разорвали на куски голыми руками. Мы подошли к площадке, где когда-то стоял храм друидов, и дедушка опустился на колени — показать мне, как эти святые поклонялись солнцу. Он отвел меня на окраину городка, к полю, под которым течет серебряная речка, но как она журчит, можно услышать только в летнюю ночь, потом к фургону лудильщика, там, сказал дедушка, живет единственный во всей Ирландии прямой потомок Катера Мора, короля Ленстера. Мы видели одного из самых старых в Европе козлов, видели теленка, родившегося с двумя головами (одну из них удалили всего неделю назад). Смотрели через стену работного дома — в старые времена злющий хозяин этого дома, Кровавый Болдриг, до смерти забивал работающих на него маленьких сирот, а потом его самого убила копытом дикая одноглазая лошадь. Мы вышли к гавани и через Атлантический океан смотрели иа Нью-Йорк, где днем и ночью горят сотни миллионов огней, а при извержениях вулканов взлетают к небу целые улицы.
О маме я позабыл и думать. Продолжай дедушка говорить дальше, боюсь, я о ней так бы и не вспомнил. Но наконец мы вернулись к месту, где он поймал меня, остановились, и дедушка сказал:
— Ну вот. Что ты теперь скажешь о Малладафе? — Он сгреб в кулак бороду и кинул на меня озорной взгляд. — Одно место я позабыл, — сказал он. — Церковь. Но там ты, кажется, уже бывал.
— А мама…
— Да, мама. Говоришь, она порезалась? Ничего страшного. Господь никого из Нисонов не прибирал в расцвете сил. В этой юдоли слез он назначил им долгий срок. А теперь, парень, я столько болтал языком, что меня мучит жажда. Зайди со мной выпить, ладно?
Обдумать его предложение не удалось — он снова взял меня за локоть и завел в ближайшую пивную. Внутри не было никого, только за стойкой стоял мальчишка примерно моих лет. Он увидел нас и через заднюю дверь мгновенно скрылся в подсобке. Мы ждали, но он не возвращался. Дедушка нетерпеливо барабанил пальцами по медному поручню, несколько раз он крикнул: «Продавец! Продавец!» Никто не торопился нас обслужить. Наконец дверь открылась, и мальчишка вернулся. Он остановился у дальнего края стойки и сказал оттуда:
— Папа говорит, что больше поить вас в долг не будет.
И тут… по сей день не знаю, как это произошло: никогда не мог определить, что я чувствовал и понимал тогда, а что домыслил потом. Но одно я помню точно. В зеркале за стойкой я увидел дедушкино лицо, старое, морщинистое, усталое, и мне вдруг стало очень его жалко. Как именно десятишиллинговая банкнота, которую я весь день мял в кулаке, перекочевала в его руку — этого я не помню. Слов не было — знаю. Ни секунды не колебался — тоже знаю. И когда наши пальцы встретились под стойкой, я не думал, что делаю какой-то безрассудный, или щедрый, или покровительственный, или просто легкомысленный жест. Видимо, в ту секунду я не мог поступить иначе: требовались деньги, а у меня они были. Вот и все.
— В долг? Кому нужен долг? — воскликнул дедушка. — Ты что, деньги узнавать перестал? — Он припечатал банкноту к стойке и высокомерно заворчал: — Ну-ка, малый, быстро! Мне что всегда и какой-нибудь сладкой водицы для моего внука, Тома Бэрке… — он на мгновение остановился, — продолжателя моего рода! Поторопись, малый! Поторопись! Нечего на нас глазеть! Поторопись!..
Когда мы снова вышли на улицу, небо разверзлось над нами, и плотная завеса дождя промочила меня насквозь за секунды. Мы пригнули головы и побежали. В конце улицы дедушка остановился, будто здесь кончались его владения и идти дальше он не мог. Он снял пиджак, накинул его мне на голову и плечи.
— Ты хороший парень, Том Бэрке, — негромко сказал дедушка. — Хороший парень. Скоро проведем с тобой еще денек. А теперь иди. Дуй к дому.
И он легонько толкнул меня — пошел! Через несколько шагов я обернулся. Дедушка бежал под дождем в одной рубашке, опустив огромную голову на грудь, чуть сгорбившись. Я стоял и смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду, но он так и не обернулся.
Я не стал спешить домой. Медленно побрел по дороге, нарочно ступая в лужи. Дедушкин пиджак был словно большая палатка, из-под нее я видел, как передо мной чертит свои линии дождь. А в палатке было тепло, влажно и уютно. Я не спеша семенил к дому, и вдруг ко мне снова вернулся этот запах, запах дедушки. Он растекся внутри всего моего шалаша, облепил нос, глаза. Я поднял руку и понюхал ее. Теперь и рука пропиталась этим запахом, и грудь, и все мое тело. Запах был во мне, вокруг меня. Только бы он не улетучился, тогда у меня достанет смелости посмотреть маме в глаза и поведать ей ужасную правду: я вернулся без йода, без денег, и меня поймал дедушка.
Мой отец и сержант
Если за Драмкилом, что в графстве Тирон, свернуть на узкую, уходящую вверх дорогу, через восемь километров она упрется в поселок Нокена — там всю свою беспокойную жизнь проработал школьным учителем мой отец, а я родился и вырос. Это пахотные земли у подножия серо-черных гор, что отделяют графство Тирон от графства Донегол. Прямо из дверей нашего дома, а еще лучше — из дверей школы, это на полсотни метров вверх по горе, были видны пестрые клетки любовно ухоженных полей, а сразу же за ними город, всегда купавшийся в лучах солнца. Мы называли его «солнечный Драмкил», а неблагодарные горожане звали нас «черным Нокеной» — нужно было хорошенько приглядеться, чтобы заметить наш поселок на фоне темных гор. Нам мерещилось, что мы и они — достойные друг друга соперники. Сейчас-то я понимаю, что соперничеством и не пахло: в лучшем случае мы были для жителей Драмкила неотесанной деревенщиной.
Семи лет я пошел в публичную начальную школу Нокены, директором и единственным учителем которой был мой отец. Вся школа — одна классная комната, обшарпанная и неуютная, подгнившие деревянные половицы, того и гляди, провалятся, стены — во влажных струпьях, будто больны проказой, два готических окна проклеены кусками пожелтевших от времени газет. Двадцать с чем-то учеников размещались за четырьмя длинными тиковыми столами, стоявшими на привинченных к полу чугунных плитах. Поначалу я занимал место в первом ряду, с годами медленно, но верно продвигался назад, и два последних учебных года гордо восседал у задней стены вместе со взрослыми мальчишками и девчонками.
Помню, в первые дни учебы, я здорово растерялся — отец сразу стал относиться ко мне по-другому. Дома он называл меня «Джо», «сынком Джоки», а в особо нежные минуты — «бубенчиком», так меня величали еще в колыбели. В школе же я был просто-напросто Харган, так же как Билли О'Брайен был О’Брайен, а Майр О’Флаэрти — О’Флаэрти. Отец не делал мне никаких скидок — наоборот, спрашивал с меня больше, чем с других. Я словно раздвоился в его глазах, был то его сыном, то учеником, точно так же раздвоился для меня и он: добрый, не очень разговорчивый отец, снедаемый честолюбием, как я понял много лет спустя, и мой учитель по кличке «Сержант» — жесткий, требовательный, сухой и непреклонный. В мои школьные годы эти два человека — отец и Сержант — были так не похожи друг на друга и вели себя настолько по-разному, что у меня даже не возникала мысль о переплетении этих двух личностей, тем более об их слиянии в одно целое.
В Нокену отец приехал летом 1916 года — вскоре после окончания дублинского учительского колледжа. Сразу получить школу — а учеников в ней было больше тридцати — это для молодого, неопытного учителя большая честь, но он такой чести заслуживал. В тот год он был признан лучшим выпускником во всей Ирландии. Все говорили: энергичный, одаренный, Нокена для него — только первая ступенька большой лестницы, стоит Джеку Харгану два-три года поработать, и за него перегрызут друг другу глотки все попечители церковных школ. Он женился, купил дом, и вскоре на него действительно посыпались предложения, но он отказывался: отец Кэрролл дал ему понять (точнее, взял под локоть и доверительно подмигнул), что как только в Драмкиле выстроят новую школу, отца назначат ее директором.
Пока получали разрешение на строительство, прошло десять лет. Наконец городская школа поднялась над землей и обросла под строительными лесами плотью: белоснежные стены, сияющие глазницы окон, крыша из ярко-зеленой черепицы. А в субботу вечером мы ходили в город на исповедь и там узнавали подробности: в школе будет восемь учителей, у каждого отдельная классная комната; у каждого ученика будет свой стол; и двадцать четыре смывных унитаза, по двенадцать для мальчиков и для девочек — немыслимая роскошь, ведь у нас был один общий уличный туалет, и его застойный запах всегда висел над школьной площадкой, а в теплые дни донимал нас даже в классе. Это чудесное творение интересовало меня, как и всех школьников Нокены, но на плечи мои смертным грехом давила тайна, делиться которой мне запретили даже с друзьями: директором этого шикарного заведения будет мой отец. Помню, как в последний месяц перед назначением суетилась по дому мама и, не в силах больше сдерживаться, отпускала такие реплики: «Думаю, вряд ли стоит вешать новые занавески», или: «Чего нам будет не хватать — это чудного здешнего воздуха». Отец никогда не говорил о предстоящем повышении, но часто под разными предлогами выходил в садик и стоял там, глядя на посверкивающее вдали здание.
Когда отец прочитал в местной еженедельной газете, что на пост директора в новой школе назначен кто-то из Армы, он сказал только: «Вот и все», а мама, моя набожная, законопослушная мама, долго плакала от обиды и разочарования и так честила отца Кэрролла — тогда уже монсеньера Кэрролла, — что не могла потом дождаться следующей исповеди. Я опечалился, но и обрадовался. Конечно, мне было жаль незаслуженно обойденного отца, жаль и себя — я надеялся высвободиться из-под сверхбдительной опеки Сержанта. С другой стороны, мне было уже одиннадцать лет, и на последнем ряду меня с Майр О’Флаэрти окрестили женихом и невестой; мы даже никогда не держались под столом за руки, как О’Брайен и Тесса Макмахон, но все равно расторгать такую, ни к чему не обязывающую помолвку мне не хотелось.
Даже тогда отец должен был уехать из Нокены — ему было всего тридцать пять лет. Но уйти сразу и показать, что уязвлен, — он был для этого слишком горд. Он решил остаться в Нокене еще на год, а потом искать работу где-нибудь в другом графстве. Но этого не случилось, потому что гордости его был нанесен еще более тяжкий удар, и после этого Сержант стал еще более требовательным, а отец — еще более молчаливым: зажиточные нокенцы стали посылать своих деток в новую школу в Драмкиле. Из-за этого упали и без того скудные доходы школы, но самое главное — квалификацию отца подвергали сомнению свои же, худшее оскорбление трудно было придумать. Первыми подали заявление о переводе ребенка Мартины, потом О'Хаганы, потом свое драгоценное чадо отправили в Драмкил О’Доннелы, и вскоре на учебу в город перекочевала половина юных нокенцев, делавших по пять миль в день на велосипеде туда и обратно.
Мама снова пришла в ярость (и, не сомневаюсь, снова потревожила свою душу) и велела отцу обратиться с жалобой к монсеньеру Кэрроллу — обе школы подчинялись ему. Так отец и сделал — подошел к нему в воскресенье после мессы. Но монсеньер, малодушно рассыпаясь в извинениях, объяснил: руки его связаны, он лично, разумеется, был бы только рад, посылай родители своих детей в ближайшую школу, но отнимать у них богом данное право — выбирать школу самим — он не может.
В следующий понедельник утром Сержант, преисполненный спокойной решимости, обратился с речью к дюжине перепуганных учеников. Школа в Нокене, сказал он, станет лучшей в приходе, в графстве, в стране, да-да, черт подери, в стране, хотим мы этого или нет! Потом, не откладывая в долгий ящик, он направил дрожащий перст на четверку «старичков» из последнего ряда:
— О’Брайен, О’Флаэрти, Макмахон и ты, Харган, будете сдавать экзамены на звание лучшего школьника в районе — и займете первые места! Ясно? А сейчас — за первый стол! Быстро!
Целый месяц он драл с нас три шкуры, но потом внезапно слег с плевритом, и занятия пришлось прекратить. Только через два дня после обретения свободы мы очухались и вспомнили: на учебе свет клином не сошелся, в жизни есть и другие радости.
Пола Десмонда, утверждал монсеньер Кэрролл, послал сам господь бог — услышал его молитвы. Желающих получить работу, конечно, хватало — в те времена спрос на учителей отставал от предложения, — но стоило претендентам услышать о черном Нокене, как пыла у них сразу поубавлялось. А если охотники все же находились, то и они, увидев нашу шкоду, отказывались. Монсеньер был готов рвать на себе волосы. Он бы с радостью запер нашу школу на ключ и навсегда выбросил Нокену из головы, но куда девать отца? А дюжину мальчишек и девчонок — ох и упрямцы же их родители — не соблазнить ни отдельным столом, ни смывным туалетом! И вот, задыхаясь от восторга, он появился перед нашим домом с мистером Десмондом, посланным свыше.
— Мы спасены, Джек! Спасены! Стук в дверь нашего церковного дома, я выхожу, открываю… и что вижу? Вижу этого молодого человека, и он говорит: «Отец, я учитель и ищу временную работу. Нет ли у вас чего-нибудь на примете?» Представляешь? Его послало ко мне само небо!
Вспотевший от счастья, он присел на краешек кровати.
— А учить он умеет? — спросил отец.
— Учить? Он кончил колледж, Джек! Магистр гуманитарных наук, выпускник Национального университета! Много повидал, много знает! Он художник! Хочет немного прийти в себя и собраться с мыслями перед очередным… выездом на этюды… что-то в этом роде… Но как нам повезло, а?
— Когда можно его увидеть?
— Сейчас, Джек! Сию минуту! Он сидит в машине! — Монсеньер вскочил и направился к двери: — Кстати, как себя чувствуешь?
— Лучше, отец.
Монсеньер доверительно улыбнулся в ответ — его молитвы не пропали даром. Потом, тяжело ступая, он спустился на улицу за новым учителем.
Вошел мистер Десмонд — высокий угловатый блондин, похожий на мальчишку. Держался он скованно, неуверенно. Отец сверлил его критическим взглядом, и молодой человек сначала убрал руки в карманы пиджака, потом скрестил их на груди, потом спрятал за спину.
— Вы видели школу? — с вызовом спросил отец. Он сидел в постели, обложенный подушками, почти зажатый между ними, и напоминал туго завязанный узел.
— Да, сэр. Монсеньер Кэрролл мне ее показал. Она очень… занимает очень немного места…
— Мы обошли весь поселок, Джек, — вмешался монсеньер. — Прямо перед тобой зашли к Джону Шарки и сняли у него жилье. Знаешь, что сказал мне наш молодой друг? Нокена напоминает ему пейзаж в предместьях Штудгарта! Неплохо, а?
— Значит, вы выпускник Национального университета?
— Да, сэр.
— Так что, Джек, теперь отдыхай и спокойно набирайся сил. Пока не встанешь на ноги. Пол будет выполнять всю твою работу.
— Я в этом году готовлю класс по усложненной программе, мистер Десмонд…
— Ладно, ладно, ладно, Джек, так ты никогда не поправишься. Положись во всем на Пола, он человек способный.
— У вас есть опыт работы в школе?
— Нет, сэр. После колледжа я… некоторое время путешествовал.
— Не будем больше докучать больному, Пол. Ему надо отдохнуть. А если потребуется помощь, Джек всегда здесь и с радостью поможет. Вот и прекрасно. А теперь все, пошли, завтра утром приступайте к работе. — Он подхватил мистера Десмонда под локоть и повел его к двери, возле которой стоял я. — A-а, сын и наследник? — спросил он и потрепал меня по голове. — Хороший парень. Хороший. Присматривай тут за папкой, ладно? Хороших людей мало, их надо беречь.
С этими словами он ушел; но не успела машина выехать за ворота, как я уже мчался через поле — сказать друзьям, что нашей свободе пришел конец.
За время болезни отца мой авторитет среди нашей четверки «ветеранов» сильно вырос — вести о здоровье отца мог приносить только я. В самые тяжелые дни я был счастлив не меньше остальных — а вдруг Сержант не выкарабкается? — и со смаком пересказывал слова озабоченного доктора. Потом дело пошло на поправку, но и тут нам было чем себя утешить: мы знали, что поднимется он, самое раннее, после рождества, да и то сможет работать только вполсилы. Но сейчас на голову свалился новый учитель, и надо было все толком обдумать.
— Как его зовут? — спросил Билли О’Брайен.
— Десмонд.
— Просто Десмонд?
— Десмонд, и все. Мистер Десмонд.
— Что он за птица? — спросила Тесса Макмахон.
— Я почем знаю? Слышал только, что он художник, пишет красками.
— Может, он покрасит школу, — предположила Майр, моя суженая.
— Да он же не маляр, — объяснил я. — Он художник.
— Пусть только попробует нас прижать — мы его самого разукрасим, как черта, — заявил Билли и презрительно сплюнул. — А что Сержант?
— Вчера уже немножко вставал.
— Еще бы, этот встанет! Ну ничего, может, поскользнется и сломает свою дурацкую шею!
— А правда, — Майр прыснула, — что дома он лежит в кальсонах?
— А Билли говорит, — вступила Тесса, — он спит в чем мать родила.
Мне стало не по себе от такой бесцеремонности — ведь сейчас учителя нет, есть мой отец, — и я быстро перевел разговор:
— Он сказал этому Десмонду, что мы четверо идем по усложненной программе.
— А тот что? — поинтересовался Билли. — Неужто думает готовить нас к экзаменам? Если так, хлебнет он горя.
— Мой папа говорит, даже если я и займу первое место, оно мне все равно ни к чему, — сообщила Майр. — Он говорит, я буду горничной в гостинице «Мелвилл» в Драмкиле. — И она махнула у меня перед носом рыжими кудряшками.
— Никакой горничной в «Мелвилле» ты не будешь, — возразил Билли. — Сказать, кем ты будешь? Миссис Харган. Ты будешь горничной у мистера Бубенчика Харгана!
Девчонки покатились со смеху, а я вспыхнул: ох уж этот Билли, самую безобидную фразу умудрится наизнанку вывернуть!
— Завтра языком не очень-то почешешь, — сказал я. — Этот Десмонд спуску не даст.
— Посмотрим, — ответил Билли. — Спорить готов, больше недели он с нами не продержится.
Билли проспорил. За три дня Пол Десмонд растопил лед нашей крестьянской настороженности. А через неделю мы уже воевали друг с другом: кто разожжет ему печку, кто приготовит утренний чай, кто поднесет портфель до дома на окраине поселка. В школе будто все переменилось, туда стало приятно ходить. Мы лепили из глины фигурки, вязали, плели из камыша корзиночки. Сумбурными мазками акварельных красок мы пачкали чистые листы бумаги, с сомнением посмеивались над собственными потугами и рьяно начинали сначала. Мы читали о приключениях простых деревенских ребятишек, похожих на нас, которые оказались втянуты в мятеж, убийство, гражданскую войну. В полной тишине мы, подобравшись, слушали из первых рук рассказы о жизни в Танжере, Неаполе и Афинах. И вместе с малышами пели «Дикси», «Авиньон», «Скай»3. Изменилась даже сама классная комната. Мы и не подозревали» что наши готические окна-витражи имеют густые оттенки голубого, красного и пурпурного цветов. Стены мы расписали огромными фресками (переход Ганнибала через Альпы и высадка корабля викингов на нашем побережье), и влажные следы проказы исчезли. А столы, массивные тиковые столы, мы отвинтили от пола и, в восторге от совершенного надругательства, составили их полукругом вокруг стола учителя.
Но, наверное, самое большое чудо Пола Десмонда заключалось в другом — он открыл нам глаза на окружающий мир. Впервые в жизни мы знакомились с повадками птиц; засунув головы в вереск, наблюдали, как кланяется перед прыжком кузнечик, как лягушечья икра постепенно превращается в головастиков, а потом в лягушек. Мы отправлялись бродить по окрестностям и прямо на природе «проходили» бекасов, чирков, вальдшнепов и тетеревов. Мы залезали на деревья и, затаив дыхание, заглядывали в гнезда, шлепали по ручью, стараясь поймать в банку из-под варенья майскую муху. Мы перебирали цветы, обычные цветы — раньше мы сшибали им головки прутьями — и выясняли, почему они растут именно здесь, как растут, познавали волшебную тайну опыления. Короче говоря, новый учитель положил к нашим ногам единственное настоящее богатство нашего мрачного горного края, и за это я по сей день безмерно ему благодарен.
Но лично мне от нудной зубрежки спастись не удалось. Каждый вечер после школы отец терзал меня бесконечными расспросами об уроках мистера Десмонда — ему требовался отчет за каждые полчаса, — а потом дополнительно занимался со мной чтением, письмом и арифметикой: по мнению отца, этими тремя предметами новый учитель уж слишком пренебрегал. Спальня отца стала для меня вторым классом. Я знал: друзья мои сейчас у мистера Десмонда, помогают ему украшать жилище или просто сидят около него и смотрят, как он рисует горы. А что делаю я? Сижу на краешке отцовской кровати и зубрю, в чем разница между причастием и прилагательным. Или еще лучше: считаю, сколько стоит вымостить дорожки вокруг садов при такой-то стоимости одного квадратного метра. Иногда в комнату заходила мама — мне было запрещено поднимать глаза от учебника, но я спиной чувствовал ее появление — и кротко предлагала прерваться на полчасика, нам обоим пора передохнуть. Отец отвечал на это:
— Ты же хочешь, чтобы он сдал эти экзамены? Хочешь, чтобы он чего-то в жизни добился? Или пусть до конца дней своих чахнет в этой дыре?
Потом, когда мама уходила, он добавлял, обращаясь не только ко мне, но и к себе:
— Ты будешь путешествовать, сынок. Поездишь по свету и увидишь, как много прекрасного в дальних странах… Тебе встретятся люди с изысканной речью, изысканными манерами… Но для этого надо как следует потрудиться… Так на чем мы остановились?
Я выходил от него только поздним вечером, и мне стоило немалых усилий — мама подкупала меня конфетами — еще раз подняться к нему перед сном и пожелать спокойной ночи: я никак не мог свыкнуться с необходимостью целовать Сержанта.
Осень медленно шла на убыль. Солнце к нам уже не заглядывало, и мы только догадывались о его существовании — видели, как по нескольку коротких часов в день его лучи освещают Драмкил. Первые стаи диких гусей прилетели из-за моря со стороны гор и нашли себе пристанище на болотах справа от нас. Деревья сбросили листву и замерли. Перестали стрекотать вересковые пустоши.
Отцу стало намного лучше. Еще месяц, и доктор разрешит ему вернуться в школу. Отец набирался сил и изобретал для меня все более и более трудные задачи — вечера и выходные дни превратились в сплошную пытку. Чем угрюмее и тупее я становился, тем больнее жалил его язык. Майр была со мной холодна и высокомерна — еще бы, я ведь совсем ее не развлекал, — и я по-настоящему в нее влюбился. Ее рыжие кудри выметали прочь все грамматические конструкции и заполняли контурные карты золотистыми бурлящими реками. А в школе мистер Десмонд — единственная отрада — учил нас делать маски из папье-маше и расписывать обои с помощью ломтиков картофеля.
Стояло последнее воскресенье ноября. Мы пили чай за кухонным столом, как вдруг за окнами появилась машина монсеньера, и вместе с Фрэнком О’Флаэрти, отцом Майр, он ворвался в дом. Лицо монсеньера было бледным и напряженным, он покусывал губы и несколько раз заговорщицки подмигнул нам левым глазом. Своим массивным торсом он загородил дверной пролет и просигналил нам об опасности, потом прошел в кухню, а следом за ним — О’Флаэрти.
О’Флаэрти пользовался репутацией туповатого человека, который не понимает шуток, легко выходит из себя и горазд на драку. Этот грубый краснолицый работяга мог исколотить своих детей до полусмерти, а назавтра повезти их в город и задарить там конфетами, мороженым и игрушками. Я всегда его побаивался, потому что знал: если он прослышит о романе между мной и его дочерью, меня ждет страшная месть.
— Так, так, так, — заговорил монсеньер. — Чаевничаем, да? Прекрасно. Продолжайте, продолжайте. Не обращайте на нас внимания.
— Я еду прямо в полицию, — вступил О’Флаэрти. — Этот развратник Десмонд у меня попляшет. Видит бог, я с ним посчитаюсь…
— Успокойтесь, Фрэнк, успокойтесь, — произнес священник, не сводя глаз с отца, чтобы показать, что с О’Флаэрти надо говорить именно в таком тоне. — Не кипятитесь, старина. Не надо. Ничего страшного не случилось. Абсолютно ничего.
— В чем дело, монсеньер? — спросил отец.
— В Десмонде! Вот в чем дело! Легко тут священнику проповедовать: «Успокойтесь, успокойтесь», это же не его ребенок! Видит бог, разве может человек оставаться спокойным, когда его дочь тискает какой-то проходимец! Я еду в полицию! Сейчас же!
Майр, моя Майр! И мистер Десмонд!
— Что случилось? — спросил отец.
— Ничего, Джек. Ничего особенного, — ответил монсеньер. Свои пухлые ручки ои составил пирамидкой и с наигранной скромностью заговорил» глядя на нее: — Мистер Десмонд… освобожден от занимаемой должности, и я хотел знать, готов ли ты вернуться…
— Я скажу тебе, что случилось, — вмешался О’Флаэрти. — Он целовал мою малышку! Вот что случилось! Билли О’Брайен сам видел!
— О’Брайен всего лишь ребенок, — заметил священник.
— Но ведь он был там, разве нет? И все видел! Или он слепой, черт подери!
— Когда это случилось? — спросил отец.
— Сегодня утром, после первой мессы, — сказал О’Флаэрти. — У него, как обычно, собралась ребятня — двое или трое, — тут он цап нашу Майр и поцеловал. Прямо в губы. Ах, грязная свинья!
— Ты можешь завтра приступить к работе, Джек? — Казалось, монсеньер говорит шепотом — так сдержанно звучал его голос.
— Уроки рисования! Здорово придумал, не подкопаешься! А я жене сразу сказал: «Не нравится мне этот малый». Так и сказал: «Не верю я этому субчику, хоть тресни!»
— А где он сейчас? — спросил отец.
— Он уехал дневным поездом, — откликнулся монсеньер. — Я сам проводил его.
— Вы уволили его?
— Когда ко мне в церковный дом явился Фрэнк и все рассказал, я решил, что будет лучше…
— Ты прав, черт меня дери, он его уволил и спровадил отсюда, не дал мне вытрясти из него душу! Но в полицию я все равно пойду — тут священник мне не помешает! Я этого подонка упеку, клянусь богом, будет знать, как устраивать такие штучки!
— Он уже уехал, Фрэнк, — заметил священник. — И ничего страшного не произошло. Ничего страшного.
— Ну, а Майр? — спросил отец, читая мои мысли. — Она-то как?
— Я ее ни о чем не спрашивал, — ответил О’Флаэрти. — Пришел домой с последней мессы и, когда услышал обо всем, отходил ее ремнем как следует, не поскупился. Этот урок она не скоро забудет, клянусь богом!
— А потом Фрэнк пришел к вам, монсеньер, и вы проводили Десмонда до поезда? — допытывался отец.
— Да, да, — подтвердил священник, закрывая глаза и клевал головой. — Он уже в Дублине.
— А я еду в полицию! — закричал О’Флаэрти. — Знай я, что вы его вот так втихую спровадите, я бы не к вам пошел, а к нему самому, на месте бы с ним посчитался. Что, разве я не прав? Ну-ка скажи ты, Джек!
— А он вам что-нибудь сказал, монсеньер… когда вы его обвинили?
— Я его ни в чем не обвинял, — устало произнес священник, — просто велел собрать вещи и уехать.
— А кто из ребят был тогда в его доме? — обратился отец к О’Флаэрти.
— Младший О’Брайен, моя Майр и один из Толандов. О’Брайен сам видел, как этот скотина повел Майр к дивану в углу комнаты, одной рукой обнял ее за шею, а другой…
— Здесь ребенок! — воскликнула мама, указывая на меня.
— Только не при ребенке! — Монсеньер снова ожил и сразу изменил тему разговора: — Ну, а как ты, Джек? Здоров? Сможешь завтра работать?
Отец взглянул на маму.
— Знаю, о таких вещах полагается просить заранее, — продолжал священник. — Но ты сам понимаешь, я в безвыходном положении. Одна надежда на тебя, Джек.
— Он еще не совсем здоров, монсеньер, — сказала мама.
— Знаю, миссис Харган. Но если он все-таки сможет, — его щеки затряслись от неподдельного волнения, — я буду его должником по гроб жизни. Ну, Джек?
— Завтра я буду в школе, — сказал отец.
— Вот и прекрасно. Прекрасно. Значит, все образовалось. — Он повернулся к О’Флаэрти: — Едем, Франк?
— Вы подвезете меня в полицию или мне идти пешком? — упрямо стоял на своем О’Флаэрти.
— Что ты посоветуешь, Джек? Как ему, по-твоему, поступить? — Левый глаз монсеньера снова затрепетал, губы сжались.
Отец посмотрел на него, потом перевел взгляд на О’Флаэрти. Наконец сказал:
— Послушайся священника, Фрэнк. Это лучшее, что ты можешь сделать.
На лице монсеньера засияла благодарная улыбка.
— Вот что мы с вами сделаем, — сказал он О’Флаэрти. — Сначала поедем в город. Да. Там зайдем в церковный дом и вместе выпьем. И все как следует обсудим. Идет? Ну и прекрасно. Прекрасно. Значит, решено. Первым делом — выпить в церковном доме. — Он подтолкнул О’Флаэрти к выходу и бросил через плечо: — Завтра я снова приеду, Джек, приветствовать твое возвращение в родные стены. И смотри береги себя. Хороших людей мало, так мало.
О’Флаэрти все еще ворчал, но монсеньер, ни на секунду не умолкая, довел его до машины, и голоса их утонули в шуме двигателя.
В кухне снова стало тихо.
— Господи, помилуй и спаси! — воскликнула мама. — Вот тебе и мистер Десмонд! В наше время уже и не знаешь, кому верить.
Отец думал о своем.
— «Бог услышал мои молитвы» — вот что монсеньер сказал о нем в первый день, — вспомнил он вдруг. — Здорово! Но меня не проведешь! Я его раскусил, как только увидел. Теперь монсеньер и сам понял, с кем имел дело, — только, как всегда, поздно.
— Ты уверен, что сможешь завтра работать? — озабоченно спросила мама.
— Ты же слышала, как он просил? Только что на колени не встал. — Отец расправил плечи. — Слово я сдержу. Не подведу его.
Пол Десмонд украл мою девчонку! Это была последняя капля! Не дождавшись конца чаепития, я выскочил из-за стола и шмыгнул в свою комнату — сказал, что нужно делать уроки. Там кинулся на кровать и долго-долго рыдал в подушку — до звона в ушах, до боли в желудке. К чему жить дальше: вместо отца у меня теперь Сержант, мама при нем боится смотреть мне в глаза, а когда мы одни, просит меня заниматься побольше, «чтобы его не расстраивать». Да, я потерял родителей, но это еще полбеды, самое страшное — я потерял Майр, мою золотоволосую, веселую Майр, прекрасную мою Майр, потерял, потому что пренебрег ею. Я шептал ее имя, и каждый раз оно отдавалось болью в желудке, и слезы лились из моих воспаленных глаз; я безжалостно казнил себя, снова и снова повторял ее имя, и передо мной возникало ее задорное лицо, покрытые веснушками руки, я вспоминал, как изящно и кокетливо она вскидывает голову. И он, Десмонд, украл ее у меня! Приподнял ее подбородок и прижался губами к ее губам! А вдруг он наговорил ей с три короба о Венеции, Малаге и Ментоне, и они сговорились встретиться там через неделю! Вор! Негодяй! Змея подколодная! Медленно, со смаком я хулил и проклинал это исчадие ада.
Но Майр… Я увидел — кожаный ремень ее отца со свистом рассекает воздух и опускается на ее плечи, спину, руки, ноги. Закрыв глаза, стиснув зубы, я бросился под ре-мепь и закрыл собой ее хрупкое тело — и тотчас жгучая боль пронзает меня. Майр протягивает ко мне руки — на них красные кровоточащие рубцы» и я нежно целую их и прижимаю к щеке» а сам говорю, говорю, и любовь моя лечит ее раны, и я умоляю ее: прости, я вел себя так глупо, ты только улыбнись мне снова, хоть разок, и я стану твоим рабом и буду сидеть у твоих ног и любить тебя, любить всем своим преданным сердцем…
На следующее утро она пришла в школу с опозданием. Мы уже поставили на старое место тиковые столы и привинтили их к полу, провели перекличку, как вдруг дверь открылась, и в класс, словно легкий ветерок, влетела она — веселая, свежая, золотые кудряшки развеваются по всему лицу. Она была хороша как никогда. Меня затрясло в нервном ознобе, сердце подскочило от счастья.
Она подошла к столу Сержанта извиниться за опоздание, и пока они едва слышно разговаривали, Билли О’Брайен шепнул мне:
— Спроси ее насчет Десмонда! Видел бы, как они улаживались на его диване… О-хо-хо! А она-то прямо млела от удовольствия!
Но я даже не обернулся в его сторону — Майр, плача, показывала Сержанту свои руки, а он смотрел на них и нежно прикасался к ним кончиками пальцев. Потом полез в карман, выудил монетку и положил ее в раскрытую ладошку. Губы ее промолвили: «Спасибо, сэр», она смахнула слезы и направилась к своему месту рядом со мной.
Ну же, заговори с ней. Нет, не могу. Она — здесь, и только что Сержант нежно прикасался к ее пальцам и рукам, как я сам во вчерашней мечте, и дал ей деньги, чтобы она быстрее забыла грубость своего отца, и вот она уже мягко уселась рядом, и коленкой я чувствую ее коленку — от всего этого голова пошла кругом, я с трудом выдавил из себя:
— Привет, Майр.
Она взглянула на меня и удивленно подняла брови.
— Как ты… себя чувствуешь? — спросил я.
— Гляди! — в глазах ее прыгали чертенята. — Чего мне папа подарил вчера вечером! — Она распахнула кофту, и я увидел броское золоченое ожерелье. — Ну, нравится?
— Еще как, — ответил я, умирая от любви.
Я и не заметил, как подошло время «молочной» перемены. Мы все — О'Брайен, Тесса Макмахон, Майр и я — выбежали на школьный двор и приткнулись в затененном уголке возле дороги.
— Ну, спросил ее? — снова начал О’Брайен.
— О чем? — сдержанно удивился я.
— О Десмонде.
— Десмонд! — Майр сразу надулась. — Попадись он папе, тот бы из него всю душу вытряс!
— А насчет опоздания Сержант тебе что сказал? — поинтересовалась Тесса.
— Он дал мне полкроны, — ответила Майр и улыбнулась мне.
— Ого! Да он совсем спятил) — загоготал Билли. — Так он, глядишь, и подкатываться к тебе начнет. — Он повернулся к Тессе: — Вот это будет картина, а? Наш дорогой Сержант и Майр милуются на диванчике! — И они зашлись от смеха.
— Брось болтать, О’Брайен! — Я вспыхнул от гнева. — Он не такой, как эта грязная свинья Десмонд!
— Нет, правда, а? — продолжал веселиться О’Брайен, словно и не слышал моих слов. — Представляешь, Тесса, он тянется к ней, пыхтит, худенькое личико все сморщилось — ух, как охота поцеловаться! Ой, господи, помру, Сержант ухаживается с Майр!
Тут я бросился на него. Первый удар заткнул ему рот, после второго он полетел на землю.
— Он — мой отец, ты слышишь! Мой отец! — вопил я. — Еще хоть слово о нем скажешь, башку тебе проломлю!
К счастью для меня — потому что О’Брайен был первый силач в школе, — прозвенел звонок, и Майр утащила меня в класс. Но когда я проходил мимо стола учителя, он хлопнул меня по плечу и спросил:
— Я все видел в окно. За что ты ударил О’Брайена?
Невесть откуда взявшаяся смелость уже улетучилась — я был не в силах совладать с дрожавшей нижней губой.
— Ну? Изволь отвечать на вопрос. За что ты ударил О’Брайена?
В комнате наступила зловещая тишина. Все напряженно глазели на нас и ждали — что-то я отвечу?
— За то… за то, что он назвал вас Сержантом! — выпалил я.
Он дал мне платок — вытереть глаза — и сказал сердито, но так, чтобы никто не слышал:
— Иди на место, Бубенчик. Иди на место.
И сразу — громко и решительно:
— Откройте учебники по арифметике на двадцать седьмой странице — задачи на площадь. Быстро! Быстро! Шевелитесь! Шевелитесь! Время тратить некогда! Веселее! Начинаем с задачи номер четыре. Харган, прочти, пожалуйста, условия.
Я начал сбивчиво, но когда дошел до слов «За сколько дней выполнят ту же работу пять человек, если будут работать в день по восемь часов?», голос мой уже звучал ровно, спокойно и уверенно — рядом сидела Майр, а у стола стоял мой отец.
Мистер Динг — души отрада
Каждый год первого января, получив благословение родителей, я уезжал погостить к бабушке. Путь мне предстоял долгий — сорок пять миль через все графство Донегол сначала поездом, потом в почтовом фургоне, а последние три мили пешком. Бабушка жила в маленьком домике, прилепившемся на краю утеса, о подножие которого разбивал сердитые волны Атлантический океан. Я гостил у бабушки до середины марта, чтобы ей не скучно было коротать темные длинные вечера. Дедушка зимой уезжал на заработки в Шотландию, и бабушка оставалась в этом глухом углу прихода Малладаф совсем одна. Я всегда с нетерпением ожидал этой поездки; три месяца полной свободы — ни уроков, ни строгих родителей, ни докучливых братьев и сестер, которые все были младше меня. Я был для бабушки свет в окошке, она меня очень любила, и я делал у нее что хотел.
В домике на краю утеса была всего одна комната, служившая бабушке с дедушкой и столовой, и спальней. Комната была довольно просторная, с маленьким оконцем, входная дверь всегда распахнута настежь: комната выходила на восток, а ветры в этих краях дули преимущественно западные. Здесь стояли стол, три стула, кровать и комод. Единственным украшением комнаты была каминная доска над очагом, на которой были выставлены на обозрение все бабушкины сокровища: блестящий серебряный будильник; две вазы; бронзовый гном с разбитым термометром в руке, ртуть из которого давно вытекла; цветная фотография скаковой лошади в позолоченной рамке; на трех спичечных коробках, обернутых красной жатой бумагой, покоились раковины морских ежей. Охраняли все это великолепие две фарфоровые собаки, сидевшие по оба конца каминной доски. В день моего приезда бабушка давала мне подержать одну за одной все свои драгоценности; у меня захватывало дух от восторга, а бабушке они делались от этого еще милее.
Маленькая, круглая, как колобок, бабушка в молодости была, должно быть, изящна и миловидна. Одевалась она, сколько я ее помнил, во все черное: черные шерстяные чулки, черные башмаки, черное платье, явно видавшее лучшие дни. Ее свежее лицо являло приятный контраст с этим унылым одеянием: глаза у бабушки были синие, как море, на щеках играл румянец, серебристые локоны оттеняли густой здоровый загар. Когда что-нибудь радовало ее или восхищало, она задорно трясла головой, отчего кудряшки разлетались в стороны, и она походила тогда на девочку, наряженную старушкой. Ей было уже за шестьдесят, но мне часто казалось, что она вдвое моложе. Если на меня вдруг находила лень, бабушка срывалась с места и с криком «Догоняй!» мчалась во весь дух к амбару, а то сбегала на берег, обнаженный отливом, и прыгала там с камня на камень. Я бежал за ней, крича вдогонку, что она «пустая, легкомысленная старуха», повторяя слова матери, которые так часто слышал.
Малладафская пустошь даже в погожие летние дни безлюдна и неприветлива. Земля здесь голая, неровная, усеянная камнями и поросшая бурым вереском, который никогда не цветет; сотни крохотных речушек бегут по ней в разных направлениях, не пересекаясь и придавая ей вид загадочной картинки, в которой, сколько ни ищи, не найдешь никакого смысла. Домик бабушки стоял в трех милях от шоссе, там, где пустошь была еще проходима. Меня всегда удивляло, почему дедушка поселился в такой глухомани. Он был человек суровый, молчун. И наверное, считал, что, женившись на ветреной семнадцатилетней девчонке с младенцем на руках, он проявил такое великодушие, что она не вправе что-нибудь еще от него требовать. А может, в нем говорила простая ревность: мало ли какая глупость взбредет в голову его хорошенькой женушке, — пусть с трех сторон его дома простирается негостеприимная пустошь, а с четвертой плещет бескрайние волны океан, так-то оно спокойнее. И он столь успешно оградил ее от всего мира, что до конца дней своих — а умерла она, как только мне исполнилось тринадцать лет, — самым длинным ее путешествием была поездка в городок Страбейн эа пятьдесят две мили, где за неделю до свадьбы она выправила документы о рождении своей дочки — моей будущей матери.
Мы с бабушкой славно проводили время вдвоем. Смеялись, подтрунивали друг над дружкой. (Постоянным источником шуток был бабушкин английский язык. Она говорила на гэльском, и английские слова не произносила, а выплевывала.) Бывало, мы засиживались до полуночи; сидим у очага, вспоминаем всякие случаи и вдруг решаем устроить пир; угли еще пунцовые, и мы жарим на коровьем масле селедку или угря, а то и припасенную для завтрашнего обеда дикую утку. Я читаю рассказы из школьной хрестоматии — бабушка не умела ни читать ни писать, — она слушает с живейшим интересом, стараясь не пропустить ни слова; а если чего не поняла, просит прочитать еще раз и засыпает меня градом вопросов.
— Ты когда-нибудь ездил в автомобиле? Настоящем автомобиле для людей?
— Ездил один раз.
— Понравилось? Не укачало?
Когда я уставал, она пересказывала прочитанное («Правильно я поняла?»); особенно любила историю о храброй дочери смотрителя маяка и занимательные биографии выдающихся женщин — мадам Кюри, Флоренс Найтингейл. А то вдруг схлынет жажда знаний, бабушка тряхнет головой и воскликнет:
— Вот черт, сынок! Совсем мы с тобой забыли!
Бабушка поминала черта не потому, что была склонна богохульствовать, просто она очень редко слышала, как говорят женщины.
— Бежим скорее на берег! Сейчас мимо мыса пойдут норвежские рыбаки. Скорее, скорее! Знаешь, как хорошо их видно в лунную ночь!
В этом глухом углу не было никаких развлечений, и, чтобы как-то скрасить мне жизнь, бабушка была готова терпеть любые неудобства. Мы часто вставали с зарей, чтобы посмотреть пролет гусей, которые тянулись косяком высоко в холодном небе. Часами могли сидеть на камнях у самого берега, поджидая появления акул; зубастые хищницы брали в кольцо масляно темневший в воде косяк макрели и, плавно скользнув, нападали. Иногда мы разувались и шли по колено в воде, пока не ощущали босыми ногами живой трепет камбалы. Зажмурившись, пошаришь руками по дну и тащишь наверх большую плоскую рыбину. Я только потом понял, что бабушка придумывала эти забавы специально для меня, хотя нисколько не сомневаюсь, что и сама она развлекалась не меньше.
— Черт! У меня под ногами не рыба, а целый теленок! — восклицала она с азартом охотника, и в глазах ее вспыхивали синие огоньки. — Иди скорее сюда, сынок! Помоги мне тащить!
Было у нас еще одно развлечение. Мы взбирались на соседний утес и с его вершины любовались проплывающим мимо трансатлантическим лайнером — ряды лимонно-желтых иллюминаторов в черноте ночи. Бабушкино воображение немедленно населяло его беззаботными счастливцами.
— Там на палубах леди и лорды, — мечтательно говорила она. — Леди в длинных шелковых платьях, лорды — высокие красавцы. Они сейчас смеются, танцуют, пьют вино, поют. Ах, сынок, как им вольготно живется!
Коробейник забрел в наше захолустье ненастным февральским вечером, когда с моря дул пронизывающий ледяной ветер. Я заметил его из кухонного окна — одинокий кустик среди унылой равнины, только гнется навстречу ветру. Потом обрисовалась сгорбленная фигурка, придавленная огромным коробом. Вот она уже совсем близко, и я вижу, что это индус. В те далекие дни коробейники не были в Провинции редкостью. Они ходили из селения в селение со своими торбами, полными всякой всячины. Если у покупателя карман был пуст, коробейник охотно брал в уплату за свой товар натурой — уткой, гусями, рыбой. Доброй славой они не пользовались, им ничего не стоило и надуть простака.
Понятно, что, разглядев, кто к нам пожаловал, я задрожал от страха. Сколько раз матушка говорила нам держаться подальше от бродячих торговцев, а тут еще индус. Позвал я бабушку — людей цветной расы я до сих пор видел только на картинках — и из-за ее спины опасливо косился на окошко.
— А вдруг он на нас нападет? — прошептал я.
— Мы будем храбро защищаться, — ответила бабушка и с этими словами настежь открыла дверь. — Входи скорее, парень! — громко позвала она, силясь перекричать вой ветра. — Добрый хозяин в такую погоду и собаку на двор не выгонит.
В дверях появилась спина, и коробейник, пятясь, втащил за собой огромную торбу. Опустился на ближайший стул и в полном изнеможении откинулся на спинку. Он так запыхался и устал, что не мог вымолвить и слова.
Я подошел поближе и вперил в него любопытный взгляд. Лет ему было двадцать, не больше; лицо туго обтянуто гладкой, смуглой до черноты кожей. На голове, точно марлевая повязка, высился белый тюрбан. Был он узкоплеч, тщедушен, в старых истрепанных брючонках, по колено намокших в высоком вереске, ступни ног крошечные, как у моей сестры; ладони смуглые, узкие, с длинными тонкими пальцами; розовые ногти блестят, как только что сорванный стебель водоросли. Средний палец левой руки украшало золотое кольцо в виде змейки с большим лиловым камнем. Камень вдруг ожил на моих глазах, лиловость его дрогнула и заклубилась, точно папиросный дым.
И — о чудо! — из лилового камень стал розовым, черным, кроваво-красным, голубым и снова лиловым, как слива в лучах августовского солнца. Я не мог оторвать глаз от этого чуда, но тут индус вдруг бухнулся со стула на колени и затянул на одной ноте:
— Продаю товар, хороший товар, краси-и-вый товар! Простыни, скатерти, краси-и-ивый шелк, кофты, жилеты, ложки. Берите, кому что надо!
С этими словами он открыл свой короб и вытряхнул из него все содержимое, расцветив пол яркими, нездешними красками. Он не предлагая ничего в отдельности, просто выставил напоказ, а ему было что показывать. Он владел всеми богатствами мира.
— Кому что надо, на любой вкус, краси-и-во и дешево, — тянул он заученные фразы. И, опустив глаза, перебирал с какой-то равнодушной покорностью шуршащую, переливающуюся пестроту. У него не было сил разыгрывать перед нами представление.
Бабушка минуту молчала; ослепленная этим великолепием, она боялась упустить хоть слово, но понимала индуса с трудом. Обретя наконец дар речи, бабушка разразилась бурной тирадой.
— Господи! Ты только глянь! Такой красоты я в жизни своей не видывала! Да что он там лопочет? Ничегошеньки не понимаю. — И, повернувшись к индусу, продолжала: — Я, мистер, тоже по-английски не очень-то. Боже мой, мистер, да у вас тут несметные сокровища!
Бабушка присела возле и, точно благословляя, распростерла руки над пестрыми ворохами. Она безмолвно любовалась, затаив дыхание, чудным зрелищем, потом плавно опустила руки, пальцы ее, вспархивая, касались то одного, то другого одеяния.
— Примерьте, что вам захочется, добрая леди. Пожалуйста, примерьте.
Думая, что ослышалась, бабушка повернулась ко мне.
— Можешь надеть, что тебе нравится, — подтвердил я.
Бабушка взглянула на маленького торговца, словно хотела увериться, не шутит ли он.
— Но у меня нет денег, мистер, — сказала она. — Совсем нет.
Индус раскладывал товар как заведенный. Он как будто не слышал бабушку и не глядел на нее.
— Померьте. Платья такие краси-и-вые.
Бабушка какой-то миг колебалась, не зная, чему отдать предпочтение.
— Да надень ты наконец что-нибудь! — понукнул я ее.
— Все, что угодно, добрая леди, — бубнил торговец. — Найдется и для вас, и для дома.
Бабушка ела глазами все это великолепие. Наконец осмелилась и двумя пальцами извлекла из груды алую блузку, встряхнула ее и приложила к груди. Посмотрела на себя, потом на нас, ища в наших глазах одобрение. Придерживая блузку подбородком, одной рукой разгладила ее, а другой чисто женским движением откинула упавшие на лицо волосы. И замерла, ожидая нашего приговора.
— Очень краси-и-во, — протянул однотонно индус.
— Очень! — подхватил я.
Мне не терпелось увидеть бабушку во всех этих чудесных нарядах.
— Кра-си-во, — прошептала бабушка по слогам, точно первый раз выговаривала это слово.
Потом она вдруг выпрямилась, стала выше ростом и закружилась в быстром танце по кухне.
— Господи Иисусе! Добрые люди скажут, совсем бабка рехнулась. Смотрите на меня! Смотрите все! Хоть на бал поезжай в королевский дворец!
Бабушка совсем разошлась. Бросила блузку на пол, схватила желтую мохеровую шаль, накинула ее на плечи и павой поплыла перед нами, напевая что-то. Водрузила на голову зеленую шляпку, надела белые перчатки, потом синий шерстяной жакет, подвязалась пестрым фартуком. Она пела, кружилась, всплескивая руками и встряхивая головой, немного смущенная, счастливая, упоенная этой нежданной радостью.
Но бабушка не перемерила и половины нарядов — годы взяли свое: остановилась, упала на постель и в изнеможении закрыла глаза.
— Спрячьте, мистер, все ваши платья, — проговорила она, едва переводя дыхание. — У меня нет денег, и я ничего не могу купить.
Маленький торговец опять как не слышал. Он что-то все перебирал, перекладывал и как-то очень уж безнадежно тянул свою песню:
— Купите вот это, добрая леди, — коснулся он пары медных подсвечников. — Очень краси-и-во. И очень дешево.
— У меня нет денег, мистер.
— Или эту картинку. Видите, со спасителем. Очень дешевая.
Бабушка отрицательно покачала головой, отдыхая от бурной пляски.
— Вот что вам подойдет, добрая леди. — В руках индуса очутилась маленькая, обтянутая искусственной кожей коробочка с дюжиной серебряных ложек. — Берут нарасхват. Всем очень нравятся. Не могу напастись, — говорил он безо всякого выражения. — Берите, добрая леди. За полцены отдам.
— Да замолчишь ли ты наконец? — вдруг вспылила бабушка и села на постели, разбив вдребезги сонное безразличие индуса. — Мы очень бедные. У нас ничего нет. Сейчас же замолчи!
Индус низко нагнул голову и стал быстро-быстро подгребать к себе разбросанный по полу товар. Уже совсем стемнело, и он с трудом отыскивал застежки на своем коробе.
А бабушка уже раскаивалась в своей вспышке, соскочила с кровати и взялась разжигать очаг, который мы топили торфом.
— Будешь ужинать с нами. Ты, я вижу, голодный. Мы знаешь, чем тебя угостим? — бабушка запнулась и взглянула на меня: — Черт возьми, зажарим куропатку, припасенную для воскресного обеда! Ну конечно! Куропатка, картошка с маслом, пахта и содовые лепешки. Вот будет пир горой. — Бабушка повернулась к маленькому торговцу: — Ты ведь горазд поесть?
— Горазд, добрая леди, очень даже горазд.
— И худой живот без еды не живет. А воскресенье… Так до воскресенья еще далеко.
Бабушка закатала рукава и принялась стряпать. А индус, справившись с замком, отошел в угол, сел на табурет, и фигурку его поглотила темнота.
— Скажи, коробейник, а как тебя звать? — бабушка на секунду оторвалась от работы.
— Дингх, — ответил индус.
— Как, как?
— Дингх, — повторил тот.
— Какое странное имя — Динг, Динг… — смаковала бабушка непривычно звучащее слово. — Знаешь, как я буду тебя звать? Мистер Динг — Души отрада. Тебе нравится?
— Да, — покорился индус.
— А теперь, мистер Динг — Души отрада, сосни-ка ты часок. Закрой глаза и спи. Как проснешься, будем ужинать.
Маленький торговец послушно смежил веки, и через пять минут сон и усталость сморили беднягу.
Ужинали мы при свете керосиновой лампы. Бабушка сидела в конце стола, я в середине, а Дингх во главе застолья, как и подобает гостю. Наверное, он месяц, а то и больше не пробовал горячей пищи — с такой жадностью поглощал все, что было у него на тарелке. И не отрывал от еды глаз, покуда ничего не осталось. Тогда он откинулся на спинку стула и первый раз за весь вечер улыбнулся. И мы с бабушкой увидели, что он еще совсем мальчишка.
— Спасибо, добрая леди, — сказал он. — Вку-у-сная еда.
— На здоровье, — ответила бабушка. — Есть всем нам всегда досыта!
Склонив голову набок, бабушка чертила что-то обглоданной ножкой у себя на тарелке.
— Откуда ты родом, Души отрада? — спросила бабушка. По тону ее голоса я понял, что любопытство ее разгорелось, и сейчас она засыплет его вопросами.
— Из Пенджаба, — ответил маленький торговец.
— Где это?
— В Индия, добрая леди.
— В Индии, — повторила бабушка. — А что, в Индии жарко?
— Очень. И все очень бедные.
— Очень бедные, — эхом отозвалась бабушка, добавив еще один мазок к картине, которую рисовало ее воображение. — Там растут на деревьях бананы и апельсины. Много-много фруктов и всякие цветы, пестрые, как небесная радуга, да?
— Да, — отозвался Дингх. Его память рисовала ему свои картины. — Очень краси-и-во, добрая леди. Очень.
— Женщины ходят в длинных шелковых платьях? — продолжала расспрашивать бабушка. — А мужчины — в бархатных алых камзолах и черных туфлях с серебряными пряжками?
Маленький торговец развел руками и улыбнулся.
— Дамы гуляют под апельсиновыми деревьями, волосы как черный атлас и переливаются на солнце, а галантные кавалеры при виде дамы поднимают шляпу с пером и уступают ей дорогу… Все залито солнцем… у вас в Пенджабе… в садах Эдемских… — Бабушка была уже за тридевять земель от нас, от этой промозглой кухни с каменным полом, за окном которой бесновался ветер, испытывая прочность соломенной крыши и разводя волну на океанском просторе.
Индус, зажмурясь, согласно кивал головой.
— Сады Эдемские, — повторила бабушка. — Земля там ровная, не изрезанная ручьями, не усеяна камнями, так что и сорнякам-то расти тошно. И все время светит яркое солнце. В этом вашем Пенджабе все веселятся, поют, звенят колокольчики. А дети… дети…
В очаге на горячих углях зашипели первые капли дождя, упавшие через трубу.
— Черт возьми! С какими сонями я разговариваю! Да проснитесь же! — вскочила бабушка на ноги. — Пора и посуду мыть.
Маленький торговец, вздрогнув, проснулся и бросился к своему коробу.
— Куда это тебя понесло? — напустилась на него бабушка. — В такую погоду барсук и тот носа не высунет из норы.
Индус остановился посередине кухни.
— Что ты уставился на меня, будто я хочу задать тебе хорошую трепку? Переночуешь у нас. Вот здесь, возле очага. Как продрогший котенок, — и бабушка рассмеялась своей шутке.
Рассмеялся и маленький торговец.
— Да не вертись ты под ногами, Души отрада, не мешай мне с внуком убирать со стола.
Когда посуда была перемыта и торф для утренней топки сложен у очага, настало время ложиться спать. Мы с бабушкой спали на огромной кровати в углу. Бабушка любила спать у стенки, я с краю, и моему боку всегда было тепло от тлеющих на решетке углей. Бабушка подкрутила огонь в лампе, мы быстро разделись в сгустившейся темноте. И в один миг очутились в постели, не успел мистер Дингх смутиться.
Бабушка подняла голову ив-за моего плеча.
— Задуй, пожалуйста, лампу. И ложись поближе к огню. Если хочешь, возьми у двери циновку, будет теплее.
— Спокойной ночи, добрая леди, — отозвался из темноты индус. — Очень добрая леди.
— Спокойной ночи, мистер Динг — Души отрада, — ответила ему бабушка.
Он взял циновку и растянулся на ней перед очагом. Снаружи лило как из ведра, выл и свистел ветер, а нам троим было тепло и сухо, как птенцам в гнезде.
Когда мы проснулись, было совсем светло. День занялся ясный, но ветреный. По небу неслись рваные клочья туч, тропинка через пустошь просохла. Вид у мистера Дингха был довольный, посвежевший, даже короб, висевший у него на плече, казался не таким тяжелым. Он стоял в дверях и, широко улыбаясь, слушал бабушку, а она объясняла ему, как дойти до деревни, где он легко продаст свой товар.
— Прощай, Души отрада, — закончила она. — Путь-дорога тебе.
— Я ничем не могу заплатить вам, добрая леди. У меня нет денег. А товар этот…
— Ступай, да поторапливайся, — прервала его бабушка. — С полудня, глядишь, опять польет, а тебе идти восемь миль.
Но маленький торговец все медлил — кланялся, теребил короб, улыбался, совсем как засмущавшаяся девица.
— Да что ты все кланяешься, Души отрада? Так и будешь до обеда кланяться? Беда только, что обед-то мы вчера съели.
Индус поставил короб на землю и взглянул на свою левую руку. Снял тонкими пальцами кольцо и протянул его бабушке.
— Это вам, — сказал он торжественно. — Пожалуйста, примите от меня в благодарность.
Золото тускло поблескивало на смуглой ладони, а камень на глазах сменил чуть ли не десять тонов. Бабушка смутилась почти до слез. Ей так давно никто ничего не дарил, что она разучилась принимать подарки. Опустив голову, она грубовато проговорила:
— Нет, нет, нет, — и отпрянула от протянутой руки.
— Пожалуйста, возьмите, добрая леди. Пожалуйста, — настаивал торговец. — От джентльмена из Пенджаба донегольской леди. В подарок, пожалуйста.
Бабушка не шелохнулась. Тогда он шагнул к нам, взял ее левую руку в свою, выбрал средний палец и надел на него кольцо.
— Спасибо вам, добрая леди, — еще раз поклонился индус.
Поднял свой короб, перекинул через плечо и легко зашагал по тропе, вьющейся среди камней. Попутный ветер, подгоняя, дул ему в спину.
Мы с бабушкой смотрели вслед, пока он не свернул на дорогу и не скрылся за холмом. Тогда и я вышел из дому — пора было выпускать кур и доить корову. А бабушка все не двигалась с места. Стояла и смотрела вдаль.
— Идем скорее, бабушка! — позвал я сердито. — А то корова еще подумает, что мы умерли.
Бабушка взглянула на меня невидящим взглядом, потом опять посмотрела в сторону дороги, далеких гор.
— Ну, идем же! — тянул я ее. — Идем!
Бабушка пошла за мной. У входа в амбар она прошептала:
— Боюсь, что дождь захватит его по эту сторону Кролли-бриджа. Погибнут его алый камзол и туфли с серебряными пряжками. Господи, пусть сегодня ненастье пройдет стороной!
Пегий щенок
В Ирландии бытует несправедливое мнение, что учителя не любят детей, и дети платят им тем же. А уж собственные дети учителей — это самые забитые и несчастные существа. По крайней мере стоит мне сказать знакомым, что мой отец был учителем крохотной школы близ города Омы, в графстве Тирон, на меня смотрят сочувственно и понимающе кивают, будто хотят сказать: им хорошо известно, каково это. И я догадываюсь, что они имеют в виду: огромный суровый великан, этакий Бармалей, с черными усищами грозно смотрит на понурых, ненавистных ему детей. Раньше мне было обидно, что люди так думают, и я вечно пускался в никому не нужные объяснения, стараясь растолковать, что да, отец у меня высокий и с виду суровый (хотя и без усов) и воспитывает нас так, как считает нужным, но все же буквоедом его никак не назовешь, потому что он способен на разные фокусы. Как-то раз, например, он стал вдруг посещать танцевальный класс и вместе с мамой, державшейся смущенно и нервно, вышел в полуфинал Большого конкурса танцев в зале городской управы. В другой раз летом он нанял цыганскую кибитку, запихнул нас в ее плетеный короб и прокатил по всему донегольскому побережью. Но не стоит рассказывать слишком много таких случаев: они создадут противоречивый образ отца. Поэтому теперь, когда меня спрашивают о детстве, я говорю:
— Конечно, мы жили тихо, но держали борзых.
Я говорю это как бы между прочим, но на меня сразу перестают смотреть с сочувствием.
Сказать, что мы держали борзых, — это не совсем верно. Нынче содержание борзых предполагает специальное кормление, длительную дрессировку и хорошую будку, а у наших тощих псов ничего этого не было. Поэтому куда правильнее будет сказать, что мы приютили борзых, дали им кров. Уж не помню, откуда они взялись, и не имею понятия, что с ними в конце концов стало. Странная штука память. Странная и милосердная: воспроизводит только короткие, радующие душу воспоминания. Может, нам подарили кобеля и суку, а потом они расплодились? Как бы там ни было, а я точно помню такое время, когда у нас на кухне ютились по крайней мере пять борзых. У застекленной стены стоял волосяной диван, и на нем всегда лежала борзая. Две-три собаки кое-как могли втиснуться под плиту. Бывало, мама гоняла их оттуда щеткой и кричала:
— Пошли отсюда! Пошли!
Собаки послушно вылезали, плелись наверх и забирались под чью-нибудь кровать или, поджав хвосты, всей сворой околачивались у двери, пока мама о них не забудет. Отец держался нелепого убеждения, что человеку вредно принимать пищу в одной комнате с собаками — они-де своим дыханием отравляют воздух, и он, возвратившись из школы, нещадно гнал собак из дома; завидев его, собаки что было духу убегали и бродили по улице по крайней мере час. Когда отец кончал обедать, собаки возвращались и снова уныло слонялись по кухне, пока он их не заметит и не крикнет своим хорошо поставленным учительским голосом:
— Вон отсюда сейчас же!
Первым, кто предложил отцу дрессировать пегого щенка для собачьих бегов, был Лобстер О’Брайен. У отца была слабость: он дорожил мнением любого, кто когда-то у него учился. Пока ты был обыкновенным учеником, отец всегда и про себя, и вслух называл тебя не иначе, как «дубина» и «тупица», но после окончания школы ты сразу становился «бывшим учеником» — титул, который отец приравнивал к таким понятиям, как вкус, солидность, а часто и успех. Бывало, возвращается отец субботним вечером из города домой и рассказывает:
— А я сегодня встретил доктора О’Доннела. Славный парень. Совсем не похож на того глупого мальчишку, которого я одаривал затрещинами.
Иля:
— Мистер Макгилл из пассажа рассказал мне, что купил здание старого вокзала. Этот Макгилл — превосходный бизнесмен. Собственно, у него всегда были способности к математике.
Отец идеализировал даже отпетых лентяев нашего городка:
— Вы бы послушали, как Суини рассказывал о том, как отсидел полгода в тюрьме. Ох и здорово подвешен язык у этого негодяя! Что-что, а говорить он умел.
Поэтому, когда О’Брайен намекнул однажды отцу, что надо бы попробовать пегого щенка, эта мысль была воспринята как некое прозрение, и сразу же началась подготовка.
Лобстер был одним из великих О'Брайенов масонской ложи «Клуни». Но из-за того, что его отец, сэр Дэрмот, так и не женился на матери О’Брайена, привлекательнейшей и на редкость своевольной девице из рода Суини-лудильщиков, Лобстер не имел права на фамильное членство в ложе, когда умер сэр Дэрмот. Тем не менее в Лобстере укоренились семена своевластия, и, несмотря на кривой глаз и привычку пить на чужой счет, ему удавалось держаться с горделивым достоинством отставного вояки.
И не собаковод мог заметить, что пегий щенок был единственным из наших собак, который мог бы стать настоящей борзой. Не то чтобы у него проявлялись задатки великой гончей (мы бы их все равно не распознали), но он был единственным из всей своры, кто вел себя нормально. Он лаял, выбегал отцу навстречу, а не уносился в противоположную сторону, когда тот возвращался из школы домой, выл, когда его запирали, вилял хвостом, когда его ласкали. В общем, был совсем не похож на хилые и полусонные тени, какими казались остальные псы.
Лобстер О’Брайен взял на себя роль тренера и привел к нам в дом всяких сомнительных типов, которых представил как собаководов. Тут был какой-то Дан Доэрти — специалист по вязке, — и некий Фазильер Линч — ортопед, и какой-то диетолог, и хронометрист, и специалист по резвости, чьи имена я уже забыл. С виду они были не ахти какие специалисты, но выражались высоко профессиональным языком. Не раз двое-трое из них оставались у нас закусить. Помню, однажды, не успел я заснуть, мама разбудила меня, серьезно спросив:
— Сынок, поспишь сегодня у нас в спальне, ладно? Нам нужно уложить одного собаковода.
Вскоре весь распорядок в доме перестроили так, чтобы собаководам было удобно. Вставали в седьмом часу утра, когда Лобстер приезжал из города, чтобы начать тренировку. Он завтракал вместе с отцом, а потом они отправлялись на пятимильную пробежку со щенком. Брали старый мамин велосипед и ехали по очереди. Как сейчас вижу: дорога поднимается в гору, отец крутит педали, сидит, распрямив спину, с достоинством, смотрит прямо перед собой, а рядом бегут трусцой Лобстер и собака. Первые недели они брали с собой еще какого-нибудь пса, чтобы «помочь щенку войти во вкус гонки», но псы постарше скоро сообразили, что к чему, и, завидев Лобстера, удирали подальше в поле. К концу утренней пробежки подавали второй завтрак, и отец уходил в школу. А Лобстер принимался за щенка: вычесывал его, массировал ему живот и задние лапы, осматривал уши и щупал хвост.
— Длинный хвост в нашем деле только мешает.
Потом он решал, что не стоит идти обратно целую милю лишь ради обеда. Поэтому он сидел у нас почти весь день. После школы пробегали спринт, потом опять вычесывали, и часто уже темнело, когда тренер и его ассистенты уходили. За все это время я ни разу не слышал, чтобы мама жаловалась.
Теперь, оглядываясь назад, я убежден, что отец так никогда и не понял тот новый для него мир, в котором очутился. Разумеется, он принимал живейшее участие в этой затее, но вид у него всегда был слегка озадаченный. Не обернись этот план столь огромным предприятием, отец забросил бы его с самого начала. Но Лобстер разворачивал события с такой быстротой, действовал так ловко, что у отца едва ли оставалось время поразмыслить над происходящим. Он и оглянуться не успел, как оказался владельцем дрессированной борзой — претендента на звание чемпиона, записанного Лобстером для участия в бегах на приз города Омы, которые должны были состояться через две недели. До самого дня соревнований отец уверял себя, что преследует благородные цели, готовя одну из своих собак к спортивной карьере. Он стал пользоваться такими терминами, как «дух соперничества» и «природная грация движений». Он устоял даже в последнюю неделю перед соревнованиями, когда трое собаководов приходили к нам чуть не каждый день, а Лобстер и вовсе перебрался в мою комнату.
Состязание начиналось в первый понедельник июня вечером. Лобстер отвел щенка на ипподром пораньше, чтобы тот привык к обстановке, а мы с отцом и мамой пришли туда в шесть часов вечера, примерно за полчаса до начала соревнований. Нарядились будто на праздник — наверное, чтобы чувствовать себя увереннее. Но мама все равно волновалась. Когда мы шли через городок к ипподрому, находившемуся в миле от Дублинской дороги, мама без конца мне шептала:
— Веди себя как следует, веди себя как следует, — будто мы шествовали в гости к доктору.
Потом уже перед самым ипподромом мама повернулась к отцу и спросила:
— А после каждого забега аплодируют?
— Разумеется, — ответил отец.
Но я-то понимал, что он отвечает наугад.
— Разумеется, если участники показали наилучшие результаты, — спохватился он.
— Понимаю, — сказала мама, плотно сжав губы и высоко вскинув голову: уж она-то оценит бега по достоинству, чем бы они ни кончились.
Я думал, что ипподром такой же, как на картине «День дерби», висевшей у нас в гостиной над камином: лужайка, засаженная зеленым дерном, вокруг нее побеленный деревянный забор. Пейзаж — сама элегантность и свежесть. Но ипподром, куда ежемесячно сходились на собрание жители нашего городка, оказался грязным полем, обнесенным одним рядом провисшей проволоки. В углу паслось стадо кротких овечек, мирно пощипывавших травку. В тот вечер на ипподроме собралось не более ста человек, они стояли вокруг поля редкими группками, и казалось, что это вовсе и не зрители, а всего-навсего фермеры, которые забрели сюда случайно. Помню, я смотрел на них и думал, что впервые увидел собравшихся вместе всех жителей нашего городка, которых мама со свойственной ей деликатностью называла «бедняками». Здесь они вели себя шумно и развязно; когда кому-то из них иной раз приходилось стучаться в нашу дверь, они держались не так, и я чего-то испугался. Когда мы шли вдоль поля, разговоры смолкли, и нам вслед устремились мрачноватые, любопытные взгляды.
— Это и есть жизнь, — бодро сказал отец, надменно поглядывая на зрителей. — Человеку должны быть знакомы все ее стороны.
Мы с мамой не посмели ему возразить. Увидев Лобстера, идущего к нам со щенком на поводке, мы воспрянули духом. Но и у Лобстера вид был какой-то зловещий. Его кривой глаз, смягчавший, как мне всегда казалось, выражение его лица, на сей раз загадочно поблескивал. Рядом с Лобстером стояли специалист по резвости и ортопед.
— В нашем забеге участвуют еще пятеро, — скривив рот, сообщил Лобстер. — Два кобеля и три суки, которые стартовали на всех соревнованиях в стране. Одна из них — черная сука Ларкина, несется как ветер.
— Значит, их опыт дает большое преимущество? — поинтересовался отец.
— Преимущество! Не то слово! Эти собаки кого хочешь перехитрят — хоть черта, хоть дьявола.
— Но почва болотистая, — вмешался ортопед. — А это как раз то, что нам нужно.
— Когда наш забег? — спросил отец.
— Следующий, — ответил Лобстер. — Пойдемте-ка лучше на старт.
— Я провожу вас, джентльмены, — засуетился отец.
Когда они ушлй, мама взяла мою руку в свою и сказала:
— Помолимся, чтобы все хорошо кончилось.
Она сказала это совсем не для красного словца, и мы, отвернувшись от мокрого поля, криво ухмылявшихся зрителей и робких овечек, стали просить всемогущего господа сделать так, чтобы наш щенок победил.
— Ну вот, — сказала мама, — мы сделали все, что могли. Теперь все в руках божьих.
В конце поля стояли клети: большие деревянные ящики с защелкивающимися дверцами, которые открывались одновременно, выпуская собак после натравки. Запертые в клетках, собаки видели безжизненно лежавшее чучело зайца, привязанное за веревку. Веревка тянулась ярдов на сто пятьдесят, и другой ее конец был прикреплен к деревянному барабану с рукояткой, которую надо было вращать довольно быстро, чтобы чучело зайца все время находилось перед собаками. Если механик оказывался недостаточно проворным, собаки догоняли зайца, и состязание кончалось тем, что на поле летели клочья разодранного зайца и шерсть борзых. Я видел, как механик у барабана засучил рукава и поплевал на руки. Отец, удостоверившись, что щенок сидит в клети на другой стороне поля, теперь разговаривал с каким-то коротышкой в котелке. Я сразу догадался, что это букмекер. Как сейчас вижу заинтересованную улыбку отца, до смешного терпеливо пытавшегося разобраться в обстановке. Я был уверен: он задает наивные вопросы, чтобы уже больше никогда с этими делами не связываться. Но когда он вернулся к нам вдоль забора, он тяжело дышал и был очень взволнован.
— Я сделал небольшую ставку на нашего щенка, — сказал он. — Будем надеяться, что не подведет.
Мы были единственными болельщиками на этом сборище, проявлявшими признаки волнения. Для остальных бега были развлечением; если их и интересовал исход соревнования, они это хорошо скрывали. Владельцы собак и зрители перебрасывались друг с другом через поле странными шуточками, которые все встречали дружными взрывами хохота:
— Эй, Макбрайд, где скипидар?
— А судья-то надел свои окуляры?
— Десять против одного за суку из Драмкуина, если она не околеет до старта!
— Соблюдайте правила, ребята, допускаются только трезвые собаки.
Маленький, легкомысленного вида человечек позади мамы пританцовывал на цыпочках и без конца ревел басом:
— Пришел черед выиграть О’Нилу! Пришел черед выиграть О’Нилу!
А с противоположной стороны поля человек, который, видимо, и был О’Нилом, извергал поток таких бранных слов, что мама поспешила нагнуться и громко сказала мне на ухо:
— Что скажет бабушка, когда узнает об атом! Подумать только! Я, папочка и ты — все на бегах! Подумать только!
Вдруг раздался свисток.
— Следите за второй клеткой, — едва слышно сказал отец. — Наша судьба зависит от стартового рывка.
Механик схватил рукоятку барабана и повернул ее. Собаки залились бешеным лаем. С другой стороны поля показалось подергивавшееся драное чучело зайца, протащилось перед клетками и поползло дальше. Я смотрел не отрываясь на вторую клеть, от волнения у меня свело живот. Вот раскрылись дверцы, и шестерка собак вырвалась на поле. Рывок щенка на старте помог ему выйти вперед на порядочное расстояние.
Первые мгновения были великолепны. Щенок, ошалев оттого, что вырвался на волю и почуяв сзади собак, которые, не в пример его домашним собратьям, изо всех сил старались угнаться за ним, весело тявкая, пустился во всю прыть. Хвост трубой, уши развеваются в разные стороны, спина изогнута в немыслимом прыжке, неуклюжие лапы так и мелькают — в каждом движении восторг. Щенок оглянулся раз, другой, третий, но вовсе не за тем, чтобы оценить расстояние, отделявшее его от соперников, а чтобы как-то уговорить их сократить разрыв. А псы, умудренные долгим опытом, не лаяли — бежали расчетливо, ровно. Я не сомневался, что наш щенок ведет бег в никудышной манере. Эти дельфиньи прыжки через каждые пять ярдов должны были измотать его на финише, а ему, видно, очень хотелось, чтобы собаки его догнали и затеяли шумную возню. Но все-таки он мог бы еще и выиграть: ведь бывает, опыт и хитрость отступают перед безудержностью молодости. Несмотря на все свои проделки и на полное пренебрежение к ободранному зайцу, болтавшемуся у него перед носом, щенок мог бы удержать первенство. Но когда было пройдено уже три четверти дистанции, щенок взял да и опозорил отца и нас у всех на виду. Он оглянулся, чтобы опять подбодрять собак, и по его радостной морде я догадался: он нас узнал. Он сбился с поги, склонил голову набок — убедиться, что не ошибся, — потом, забыв о веселой игре, застыл как вкопанный и вдруг ринулся к нам, дурашливо разинув пасть, приветствуя нас хвостом, крутившимся как пропеллер.
— Ах ты скотина! — взвился отец, стараясь не смотреть на щенка. — Неблагодарная скотина!
Выдержка иэменила-таки отцу, терпение лопнуло. Лицо его выражало сплошное разочарование. Ошарашенные неожиданностью всего происшедшего, мы стояли и несколько, мгновений остолбенело смотрели на пегого щенка.
— А забег уже кончился? — словно вспомнив о чем-то, спохватилась мама.
— Все кончилось, — мрачно ответил отец.
— А разве не надо аплодировать… и приветствовать победителя? — Вдруг она сняла перчатки и, громко захлопав в ладоши, деланно-визгливо закричала на весь ипподром: — Браво! Браво!
Все уставились в нашу сторону.
— Замолчи, жена! — резко оборвал ее отец. — Над нами и так все смеются из-за этого… этого… — И он в отчаянии махнул рукой на щенка.
Но было поздно. Человек сомнительного вида уже был тут как тут и, почувствовав удобный случай для насмешек, стал хлопать в ладоши. Через мгновение стали бить в ладоши все на нашей стороне поля. И вот уже весь ипподром гремел аплодисментами и орал фальцетом: «Браво! Браво!» Я вглядывался в лица — неужели Лобстер и собаководы тоже смеются над нами? Но их и след простыл.
Кое-как, спотыкаясь, мы ушли с ипподрома подальше от этого хохота. По дороге домой не проронили ни слова. Отец почти бежал, и мама изо всех сил старалась не отстать, за десять ярдов от них шагал я, а за мной весело семенил пегий щенок. Но поздним вечером, лежа в кровати, я услышал, как отец рассказывает маме: букмекер, у которого он ставил на щенка, — его бывший ученик, а теперь владелец шести букмекерских контор в графстве Тирон и собирается открыть еще одну в графстве Дерри.
— Этот парень далеко пойдет! — восхищался отец. — Я так и знал.
Он самоуверенно гремел на весь дом. А потом со свойственной ему дотошностью стал растолковывать маме махинацию, задуманную букмекером. Засыпая, как это часто бывало, под гулкие, монотонные разглагольствования отца, я знал: настроение у него уже опять поднялось.
Фокусники
Каждый год в первую неделю марта к нам в школу приезжал мосье Лестранж, и это означало: зима кончилась, встречай весну. В день его приезда в Беаннафриган и даже месяц спустя замерзшая природа еще спала мертвым сном, но стоило нам услышать, как царапает о школьную стену руль его велосипеда, увидеть за окном его продавленный цилиндр, от унылой зимней скуки вдруг не оставалось и следа — мы знали, что скоро наступят добрые времена.
В начальную школу Беаннафригана, где мой отец был директором и единственным учителем, гости заглядывали редко. Из городка, что лежал от нас в восьми километрах, раз в месяц по ухабистой дороге приезжал отец Шило, попечитель учебных заведений, он быстренько справлялся, все ли у нас в порядке, велел прилежно молиться, крепко пожимал руку моему отцу и стрелой вылетал из класса, будто за ним кто-то гнался. Иногда заявлялся инспектор, и отец показывал ему отсыревшие стены, треснувшие оконные стекла, прогнившие половицы. Инспектор что-то сочувственно бормотал себе под нос, грустно качал головой и уезжал, не задавая никаких вопросов. Время от времени своим вниманием нас баловал книготорговец, но у него никогда ничего не покупали. А как-то утром у ворот школы остановился передвижной детский театр — «лендровер», с огромным разукрашенным прицепом, — и в класс к нам ворвался бородатый мужчина, судя по акценту, англичанин. Я четко слышал, как отец сказал ему: к сожалению, со спектаклем сегодня ничего не получится, вот-вот должны приехать операторы с Би-Би-Си — записать для передачи несколько стихотворений и наш школьный хор. Все это отец, конечно, выдумал: ни чтецов, ни певцов среди нас не было. Просто он знал: платить даже по полшиллинга (не говоря уже о двух с половиной) с носа ни одному из его двадцати пяти учеников не по карману, даже за самый расчудесный спектакль заезжих гастролеров.
Не знаю, что мне больше нравилось: носиться в большую перемену по школьному двору и вдруг, подняв голову, увидеть — по длинному спуску с холма, прятавшего нас от городка Омаха, отпустив руль, бесшабашно катит на своем велосипеде длинный и тощий мосье Лестранж — или сидеть на уроке, мечтательно глядя в книгу, и услышать, как царапает о стену школы руль его велосипеда. Нет, наверное, лучше всего было, когда в середине урока он входил прямо в класс — распахивалась дверь, и мы слышали его низкий, раскатистый голос: «Не помешаю процессу познания?» Восторгам нашим не было предела. Рты раскрывались, глаза вспыхивали, сердца начинали колотиться — еще бы, ведь приехал мосье Лестранж, знаменитый маг и волшебник, и мы снова увидим его фокусы! Для нас, детишек из захолустной деревеньки, он был самым удивительным человеком в мире.
С попечителем учебных заведений отец держался холодно-вежливо, когда приезжали инспекторы — был сверх меры взволнован, но мосье Лестранжа он встречал с неподдельной теплотой. Мама относилась к мосье Лестранжу по крайней мере одинаково: ровно, с некоторой настороженностью. А вот отношение к нему отца, было для меня загадкой. Приезд мосье Лестранжа всегда приводил отца в восторг — это точно. Он обнимал фокусника за плечи, долго тряс его руку и победно глядел на нас, надеясь найти на наших лицах отблеск собственной радости (возможно, наше оцепенение он принимал за безразличие). Но проходило несколько часов, и это счастливое возбуждение бесследно исчезало, отец опять становился раздражительным, а поздно вечером, когда оба они как следует набирались и мосье Лестранжу пора было в обратный путь, отец начинал высмеивать его: он, мол, просто-напросто дешевый комедиант, только что не бродяга.
Но стоило мосье Лестранжу появиться через год, отец вел себя так, будто встретил давно пропавшего брата. Он восклицал: «Дети, дети! Смотрите, кто к нам приехал! Мосье Лестранж! Снова к нам пожаловал!», но мы и так уже сидели как завороженные. Он только показывался в дверях, а наши быстрые пытливые глазенки уже вовсю пожирали его: спокойное лицо, тонкие белые руки, длинные посеребренные волосы, от которых поблескивал ворот его сюртука, черные брюки в полоску, обтрепавшиеся снизу, засаленный белый шарф и сверкающие перстни. Я бы смотрел на него не отрываясь, но тут отец посылал меня домой — сказать маме, чтобы готовила обед, после представления мосье Лестранж пойдет, к нам. Бежать надо было через поля, ох как мне не хотелось! Моего возбуждения мама никогда не разделяла — «Опять притащился этот старый пройдоха!» — я бегом возвращался, но к началу представления все было уже готово. Когда учеников распустят, я заполучу мосье Лестранжа на целый вечер у себя дома, но сейчас от этого было не много радости — все приготовления прошли без меня. Я не видел, как отец освобождал свой стол, как мосье Лестранж надевал черную маску, как между доской и камином вешали занавес и ставили столы в три ряда. Малыши, замершие в предвкушении таинства, сидели впереди, ребята постарше — за ними, а самые большие — вдоль задней стенки. Отец стоял у двери и курил, лицо его от удовольствия было гладким и помолодевшим.
И тут мосье Лестранж начинал. Несколько мгновений он стоял перед нами — руки сложены на груди, будто в молитве, голова чуть приподнята, удлиненное морщинистое лицо недвижно — и смотрел на нас добрыми печальными глазами. А мы, зачарованные, смотрели на него — в горле пересохло от ожидания, а нервный смешок если и вспыхивал, в ту же секунду пропадал. Внезапно мосье Лестранж щелкал пальцами и говорил: «Пожалуйста, кто-нибудь откройте окно в конце зала», или: «А можно ли включить огни рампы?», и голос его звучал так ровно и веско, что все мы тут же бросались выполнять его приказание — столь сильна была его власть над нами. Теперь он мог вить из нас веревки.
Я смотрел его фокусы каждый год пять или шесть лет подряд, но почему-то помню только два. В одном он привязывал крепкую веревку к своему коренному зубу, потом сильно дергал — и вытягивал огромный деревянный зубище величиной с репу. И еще помню фокус с кроликом, глаза у него были тусклые, усталые — как у мамы. Мосье Лестранж сажал кролика на отцовский стол, укреплял вокруг зверька четыре листа картона, набрасывал сверху черную тряпицу — и к нашему ужасу расшибал сооружение мощным ударом кулака. Кролика внутри, разумеется, не было. Со смущенной улыбкой мосье Лестранж извлекал его из-под сюртука.
Когда мосье Лестранж подходил к отцу, брал его за руку и выводил на середину класса, мы знали — представление окончено. Они стояли перед нами, улыбались и раскланивались (это меня всегда смущало — отец-то зачем кланяется, он здесь при чем?), а мы хлопали в ладоши, свистели и топали ногами. Затем отец произносил речь, благодарил мосье Лестранжа за то, что он «включил в маршрут своих гастролей наш скромный Беаннафриган», нам велел принести назавтра по два пенса — он платил фокуснику из своего кармана, а потом неделями не мог собрать с учеников деньги — и распускал всех по домам. Вот тогда-то становилось ясно, что быть сыном учителя все-таки выгодно. Каждый год мне выпадала честь катить от школы до нашего дома велосипед мосье Лестранжа с его драгоценной коробкой, надежно прикрепленной к багажнику, — внутри был кролик, и зуб-великан, и прочие таинственные вещи. До дома по дороге было четверть мили, и меня всегда сопровождала свита доморощенных фокусников — человек десять, не меньше, — они делали вокруг меня магические пассы, выдергивали свои зубы, доставали из портфелей кроликов и были готовы выложить все свое богатство, лишь бы я разрешил им дотронуться до багажника.
Последний приезд мосье Лестранжа в Беаннафриган — мне тогда шел десятый год — запечатлелся у меня в памяти особенно ярко, потому что всю мрачную зиму я ждал его, как манны небесной. Отец задумал со следующего сентября отправить меня в Дублин, в иезуитскую школу (эта затея провалилась, как, часто случалось с его грандиозными планами, пришел сентябрь, и мама отдала меня в одну из дневных школ ближайшего городка), и я решил любыми путями отвести этот ужасный удар судьбы и уговорить мосье Лестранжа, чтобы он взял меня к себе в ученики. Я думал: мосье Лестранж — человек занятый, ему обязательно нужен помощник: договариваться о гастролях, заранее продавать билеты, готовить реквизит. Нельзя сказать, что, замышляя это, я витал в облаках: велосипед, считал я, у меня есть; постепенно учитель раскроет мне свои секреты, и когда ему придет время уходить на покой, я стану профессиональным фокусником. Целый год все свои карманные деньги я складывал в банку из-под какао — чтобы в учениках не слишком зависеть от хозяина. О моих планах не знал никто. Хорошо помню тот март — я вел из школы домой велосипед мосье Лестранжа, смотрел на дурачившихся вокруг одноклассников и думал: до чего же они еще малы и глупы! Что они знают о прекрасной жизни, которая ждет меня в будущем!
Через полчаса, немного пошатавшись по деревне, пришли отец с мосье Лестранжем. Настроение у отца без видимой причины уже начало портиться, фокусник, наоборот, становился все оживленнее. Он театрально поклонился маме, назвал ее «мадам» и, кажется, даже хотел приложиться губами к ее руке, но мама ее отдернула и процедила сквозь зубы с нарочитым тиронским акцентом:
— Вы, конечно, как всегда проголодались, мистер?
— От чего-нибудь вкусненького не откажусь, мадам, — ответил фокусник, лукаво улыбаясь. — Не откажусь.
Для человека с такими белыми руками и таким худым болезненным лицом у него был отменный аппетит. Да-да, он так набросился на еду, что говорил один отец, а мосье Лестранж только поддакивал с полным ртом: «Верно», «Так-так» или еще что-нибудь. После обеда отец достал бутылку виски, пододвинул два кресла к плите, они уселись поудобнее и, как каждый год, повели долгий разговор, подливая друг другу виски, а когда бутылка опустела, над Беаннафриганом уже повисла ночь.
Та зима выдалась особенно суровой. В день приезда мосье Лестранжа на вершинах холмов еще лежал снег, а поля задубели от трескучего мороза. Пять месяцев в наши края не залетала ни одна птица. Даже не верилось, что весна не за горами, но в кухне сидел и разговаривал с отцом фокусник — верный ее предвестник. Беседа их текла по проторенному руслу. Сначала они рассуждали о том, какое получаешь удовлетворение от работы в маленькой деревенской школе, «высекаешь искру, способную вызвать пожар», как выражался фокусник; от поездок по селам и деревушкам, когда «будишь в детских сердцах желание смеяться», как выражался отец. Обе их профессии очень благодарные, согласились они. Потом обсудили перемены, происшедшие га последние годы: только по-настоящему преданные своему делу учителя еще работают в прогнивших, доживающих свой век школах, только актеры-бессребреники еще развлекают учащихся этих школ. Дальше разговор ушел в прошлое и, по сути, перестал быть разговором — это уже были два одновременных монолога, каждый из мужчин вспоминал и говорил вслух о своем. Вечер проходил, бутылка пустела, и отец, как обычно, начинал язвить.
Втянуть в разговор маму им не удалось. Мосье Лестранж попробовал было, но она сразу его осадила: «Нужны вы мне, два пустобреха!» Весь день и вечер она трудилась не покладая рук: пекла хлеб, стирала белье в цинковом тазу, варила крапиву для кур, обдавала кипятком молочные бидоны, резала овощи для завтрашнего обеда и все время сновала по кухне, то и дело возникая между мной и мужчинами, при этом так гремела ведрами и кастрюлями, что многое из сказанного прошло мимо меня. Воспоминания отца меня интересовали мало — я уж столько раз их слышал, знаю вдоль и поперек, — но я собирался вступать в новую жизнь, и мне было важно все, что говорил о начале своей карьеры мосье Лестранж. Но мама мало того, что шумела, еще и отвлекала меня приставаниями: «Тебе что, уроков не задали?», «Что нового в школе?», «Иди на улицу, покатайся на велосипеде», «А с собакой ты ходил гулять?» Я невнятно отнекивался, тогда она стала выдумывать мне какую-то работу: накормить теленка, принести дрова, достать воды из колодца, запереть ворота на заднем дворе. Из-за этого я слышал только часть монологов и самый конец ссоры — мосье Лестранж назвал отца старым тухлым неудачником, а отец мосье Лестранжа — ничтожным плутом и велел убираться из Беаннафригана подобру-поздорову.
— Знаешь, как я сдал экзамены в колледже? — говорил отец, глядя в стакан, а я тем временем раскладывал у плиты дрова для утренней растопки. — Первое место во всей Ирландии! Лучший на тридцать два графства! Попечитель любого учебного округа отдал бы за меня свою правую руку. Да-да, сэр, правую руку!
— Франция — вот это страна, — вел свой монолог мосье Лестранж, машинально покручивая перстни на пальцах. — Там умеют ценить настоящее искусство. Сто тысяч франков за часовое представление. La belle France!4
— Дублин, Корк, Голуэй — меня засыпали предложениями. Какой-то старый приходский священник притащился на машине даже из Керри, за триста с лишним миль, лично предложить мне взять школу в Килларни. «Вы окажете нам честь, мистер Бойл, если согласитесь», — вот что он сказал.
— А лондонская публика в начале двадцатых! Лорды, шикарные дамы, вся английская знать! Однажды эту руку пожал сам Ллойд Джордж и сказал, что мой номер доставил ему удовольствие.
— И что же, я согласился? О нет! Беаннафриган, сказал я себе. Вот мое место. Беаннафриган. Потому что Беаннафригану требовался учитель, который мог дать детям чуть больше любого другого учителя.
— Доставил ему удовольствие. 1920 год. «Лондондерри хаус». В Лондоне — столице мира.
— Сказать по правде, не прими я тем летом вызов судьбы — и начальную школу Беаннафригана закрыли бы к чертовой матери, а чертовы детишки выросли бы невеждами.
— Гвоздь программы в Лидсе, Манчестере, Глазго, Брайтоне!
— Темные невежды — и тут им такой, черт подери, подарок!
— Мосье Лестранж, король магии.
— Пятнадцать лет назад его высокопреподобие Джон Шило приехал сюда и в этой самой кухне просил меня, что там просил — умолял! — пойти директором в новую городскую школу. Во всем графстве Тирон не нашлось более подходящего человека.
— Своя машина, лучшие отели, любые ангажементы… Да, в те дни фокусников уважали, ими восхищались.
— А что, спрашиваю его напрямик, что будет с Беаннафриганом?
— А какие грандиозные банкеты я закатывал для всей труппы! Официантам на чай отваливал по фунту!
— Он об этом даже и не думал. Куда там! Но об этом подумал я. Да, они простые деревенские ребятишки, сказал я ему, и школа у них не самой современной постройки, но, видит бог, они заслуживают, чтобы их учил лучший в стране учитель — а в год выпуска я был в прекрасной форме, — и у них, черт меня дери, будет лучший в стране учитель! Я их не брошу, так я ему и сказал.
— Милорды, дамы и господа, не всегда следует верить глазам своим. Ловкость рук — и глаза вас подвели. Секрет следующего фокуса мне передал султан из Майсора…
— И я их не бросил. Я, черт подери, остаюсь здесь по сей день. А сколько было предложений! Сотни. Только пятнадцать лет назад в этой самой кухне…
— …в своем дворце из белого мрамора, в горной долине, где целый день светит солнце…
— Я здесь по сей день! Смотреть со стороны мало надо попробовать самому!
— Все дело в разуме. Силы разума воистину непостижимы.
В это время мама увела меня с собой в коровник — помочь ей подоить корову. Она доила, а я держал фонарь. Обычно она управлялась с коровой за пять минут, но тут, как назло, и не думала торопиться.
— Быстрее! Быстрее! — упрашивал ее я, потому что боялся — вдруг, пока я здесь вожусь, мосье Лестранж уедет?
— И что у тебя за интерес такой — слушать пьяные бредни? — возмутилась мама. — Приносит нелегкая этого шарлатана, только на нервы всем действует!
Она прижалась лбом к рыжему боку коровы и принялась тянуть ее за соски — медленно, словно собиралась доить до утра.
Пока нас не было, в кухне вспыхнула ссора. Мы закрывали коровник и в морозной ночной тиши услышали громкие сердитые голоса. Их разговор неизбежно сводился к одному: отец начинал насмехаться над фокусником. Но раньше мосье Лестранж на отцовские выпады никогда не отвечал, просто выходил за порог, приподнимал шляпу и, не говоря ни слова, исчезал в темноте. Надо же ему было не сдержаться именно в тот год, когда от него зависело все мое будущее!
— Господи! — воскликнула мама. — Они там убьют друг друга!
И мы побежали к дому.
Мосье Лестранж был уже на улице, а отец стоял в дверях, и они орали один на другого. Отец для устойчивости держался за дверной косяк, фокусника же качало взад и вперед, он грозил отцу пальцем. Лица их были искажены яростью.
— Проваливай в свой балаган! — гремел отец. — Паршивый бродяга!
— Беаннафриган для тебя — самое подходящее место, — парировал мосье Лестранж. — Забытый богом медвежий угол!
— А где это ты подцепил такое шикарное прозвище: мосье Лестранж? Знаю я, кто ты на самом деле, мосье фокусник Лестранж: ты — Барни О’Рейли, явился на свет божий и вырос в соломенной хижине в графстве Голуэй!
— Да если во всей стране ни одного учителя не останется, тебя в городскую школу все равно не возьмут!
— Лондон и Париж ты только во сне видел! А на твои дешевые трюки даже слепая ослица не попадется!
— Будешь торчать в этом захолустье, пока не сдохнешь!
— Мистер Барни О’Рейли — плут!
— Старый тухлый неудачник!
— Убирайся из Беаннафригана подобру-поздорову, еще раз сюда сунешься, натравлю на тебя собак!
— Не беспокойся, Бойл. Ноги моей больше здесь не будет!
Тут к ним подскочила мама. Она оттолкнула отца в коридор, потом накинулась на фокусника.
— Убирайтесь отсюда! — прошипела она как никогда свирепо. — Убирайтесь, и чтоб глаза мои вас больше не видели! Шарлатан чертов! Плут!
Тут она заметила меня — я стоял рядом и держал в руке фонарь.
— Марш домой! — рявкнула она. — Тебе давно пора быть в постели.
Я не посмел ослушаться маму — ее всю распирало от гнева. Когда я проходил мимо нее, она толкнула меня в спину, влетела в дом сама и хлопнула дверью.
Отец в растерянности стоял посреди кухни. Он хотел было принять независимый вид.
— Я сказал ему пару ласковых… — начал он.
— Ложись спать, — оборвала его мама. — Хоть бы сына постыдился — такой ор подняли.
— Я сказал ему, чего он стоит на самом деле. Пусть знает, что я о нем думаю…
— Замолчи! Неужели еще не наговорился? Иди и ложись спать, а то завтра не сможешь работать.
Нетвердой походкой отец поплелся к двери, попробовал мне подмигнуть, но у него закрылись оба глаза.
— Он забыл свою роскошную шляпу, — хихикнул он, поднимая за дверью обшарпанный цилиндр.
— Догони его и отдай, — велела мне мама. — Не хочу, чтобы он сюда возвращался. Сбегай, сынок, догони.
Вот она, моя возможность. Ругань, злоба, отвратительная свара между отцом и мосье Лестранжем — все это сбило меня с толку и напугало, но голова продолжала работать ясно, и теперь меня словно подхлестнуло: вот она, долгожданная минута. На каминной полке стоит банка из-под какао. Велосипед — в сарае для торфа, весь вычищен, смазан, шины накачаны. А как же школа в Дублине? Я всю зиму вынашивал мечту о побеге, но вдруг она как-то смазалась, требовалось проявить волю и решимость, а их у меня не было. Если бы произошло чудо и мама вдруг сказала: «Иди с мосье Лестранжем, сынок. Поброди с ним по свету» или если бы вернулся сам мосье Лестранж и объявил, как всегда, веско: «Мы с вашим сыном решили совершить турне по Ирландии, Англии и всей Европе», тогда я отчалил бы вместе с ним, мы бы счастливо переезжали из одного театра в другой, из одной страны в другую. Но сейчас я стоял и дрожал, оцепенев от нерешительности.
— Ну, давай же, быстрей! Он небось еще до школы не добрался, — торопила мама.
Я отпер дверь и выбежал в притихшую ночь.
Мосье Лестранжа я нашел на дороге, недалеко от нашего коровника. Он полз на четвереньках к своему велосипеду, который лежал и крутился в пяти шагах от него. Увидев меня, мосье Лестранж пьяно заулыбался.
— Похоже, юный друг, меня разлучили с моим верным конем.
В лунном свете лицо его было неестественно бледным, как у покойника. Длинные костлявые пальцы вытянулись по земле, как у какой-нибудь сказочной ведьмы.
— Вы забыли свою шляпу.
— Будь любезен, подними велосипед. Главное — сесть на него, а там уж меня сам черт не остановит. Вся трудность… — он икнул и промычал: — Виноват… Так вот, вся трудность — его оседлать. Надеюсь, ты меня понимаешь?
Я положил шляпу на землю рядом с ним и пошел поднимать велосипед.
Но, не дойдя до него, наткнулся на зуб-великан. Рядом валялся кусок черной ткани. Чуть подальше — четыре листа картона, маска, пакетик с воздушными шариками. Я все собрал и понес к велосипеду. И тут увидел, что прикрепленная к багажнику коробка раскрыта и пуста. Кролик! Неужели сбежал? Я уже хотел крикнуть мосье Лестранжу, что кролик исчез, и тут увидел: зверек, сжавшись в комочек, сидит у переднего колеса. Осторожно, на цыпочках, я подошел к нему. Но осторожничать не было нужды — зверек и не думал убегать. Я мягко взял его в руки и взглянул на крошечную мордочку. Кроличьи глаза — тусклые, усталые, как у мамы, — смотрели мимо меня, сквозь меня. Его сердчишко колотилось у меня под кончиками пальцев, иначе я бы подумал, что он мертвый. Я положил его в коробку поверх черной материи и закрыл крышку.
Мосье Лестранж уже был рядом.
— Всё на месте? — спросил он. — Что ж, еще раз на штурм, друзья мои, еще раз.
Он был уже в цилиндре, игриво съехавшем набок.
— Вот я и говорю, — продолжал он, — главное — это его оседлать, а дальше меня сам черт не остановит, никакая сила в мире. — Он положил руку мне на плечо, чтобы опереться. — Прими, мой добрый друг, этот маленький знак внимания от мосье Лестранжа, короля магии.
И он сунул мне в руку монетку. Потом вцепился в руль, отставил велосипед чуть в сторону, и его вибрирующий голос загремел над крепко спящей деревней:
— Au revoir!5
Он пошел. Оглянулся, смотрю ли я ему вслед (наверное, хотел попробовать — вдруг удастся сесть на велосипед?). Но когда увидел, что смотрю, просто махнул мне рукой и продолжал идти. Вскоре он скрылся за поворотом.
На кухне я вытащил из кармана монетку — оказалось, он дал мне пенни. Я опустил ее в банку из-под какао. Отец уже спал, а мама варила мне на ужин кашу.
— Ну что, убрался он? — спросила она.
— Да.
— Садись, будешь ужинать. Небось нагулял на холоде аппетит?
— Он дал мне полкроны! — вдруг выкрикнул я, потому что едва сдерживал слезы.
— Что-о? — переспросила она, внимательно глядя на меня.
— И сказал, что обязательно навестит меня в школе в Дублине. — Я уже не мог остановиться: — И что когда я вырасту, он обучит меня своему искусству, я мы поедем во Францию, Германию, Испанию, Индию, проплывем по семи морям и увидим все чудеса света, и на плече у меня будет сидеть красно-желтый попугай, а еще мы будем ездить в больших машинах и жить в лучших отелях, и… и-, и…
Тут слезы потекли ручьем, и мамины руки обняли меня. Я спрятал лицо у нее на груди и выплакал свою обиду.
— …И… и он такой пьяный, что на ногах не держится… упал с велосипеда… Если бы не я, он потерял бы и кролика, и зуб-великан, и…
— Успокойся, милый, успокойся, — мягко заговорила мама, чуть покачивая меня и нежно гладя по голове. — Уже все прошло. Все прошло. Прошло. К утру ты обо всем забудешь. А не успеем мы оглянуться, наступит весна, и Трейси на грузовике повезет тебя на болото за торфом, и вернутся птицы и начнут вить гнезда…
— Я тебя обманул — он дал мне только пенни!
— …и мы отвезем пчелиный улей в горы на вереск, — продолжала мама, будто не слыша меня, — и выбелим коровник, да так, что он у нас засверкает, — помнишь, как здорово получилось в прошлом году? А там уже и лето придет, и мы вынесем на лужайку коврик и будем лежать на нем в тени каштана и слушать, как коровы жуют клевер, и возьмем с собой пачку печенья и банку с молоком и устроим соревнование, кто быстрей выпьет — помнишь, как в прошлом году? А в самый жаркий день лета — уф, какая будет жарища! — мы вычерпаем всю воду из колодца, залезем туда босиком, выдраим его дочиста и будем кричать друг другу: раз, два, веселей, раз, два, веселей! Помнишь? Помнишь?.. И прямо надорвем животы со смеху, о господи, вот уж похохочем вволю! Боже правый, как будет здорово, когда придет хорошая погода!..
Я перестал плавать и, не отрывая лица от маминой груди, заулыбался — ведь все сказанное было до последнего слова правдой. Но я поверил маме не потому, что она говорила правду, — просто она верила в свои слова, и эта вера передалась мне.
Среди развалин
Да, конечно, думал Джо, поджидая в машине жену и детей, Марго — молодчина, просто молодчина. Обед сготовила пораньше, а детей как раззадорила! Обычно их на загородную прогулку с родителями калачом не заманишь, а тут ждут не дождутся и все расспрашивают, куда и что. Мысль о поездке в Коррадину принадлежала ей, да и денек она выбрала что надо — такого воскресенья в этом году еще не было, хотя в начале лета на погоду жаловаться не приходится. В общем, что говорить — просто молодчина!
А ведь в прошлую пятницу, когда она впервые упомянула об этом, он, неизвестно почему, заупрямился.
— Коррадина? Но какого черта там делать? Там ничего нет, одни развалины старого дома.
— И все-таки тебя должно тянуть туда, — настаивала Марго. — Пусть даже просто убедиться, что с этими местами тебя уже ничего не связывает.
— Связывает, не связывает… — произнес он, притворяясь, что не понимает ее. — Ты же знаешь, я не настолько сентиментален.
— И детям будет интересно. Пусть увидят, где ты жил, когда был ребенком. Это пойдет им на пользу.
— Какая тут польза? — ответил тогда он. — Совершенно не представляю.
Но она все настаивала, и уже на следующий день он перестал упрямиться — зашевелились какие-то воспоминания, вдруг охватило волнение. Это было заметно — он то подолгу молчал, то глупо улыбался. И сейчас, за несколько минут до отъезда, его переполняла благодарность — ай да жена, открыла для него такой источник радости! Как все-таки хорошо она его знает, как понимает!
Мэри и Питер нетерпеливо ерзали на заднем сиденье, Мэри как две капли воды похожа на мать.
— Ну говори же, мамочка! Куда мы едем? Куда? — умоляла она. Ты же обещала сказать нам в машине!
Марго обернулась к детям, вгляделась в их лица.
— Мы едем в Донегол…
— Я хочу на пляж, — перебил Питер.
— …и увидим, где жил ваш папа, когда был такой же маленький, как вы.
— Правда, папочка? Нет, правда? — допытывалась Мэри.
— Похоже, что так, — ответил Джо, беспомощно улыбаясь.
— А я все равно хочу на пляж, — упорствовал Питер.
Мэри схватила его за руку.
— Ты разве не слышишь, дурачок? Мы увидим, где жил папочка, когда был маленький.
— А где это? — осторожно поинтересовался Питер.
— Далеко-далеко, в Донеголе, — сказала Марго, — И веди себя как следует, не порти нам всем настроение.
— И перестань капризничать! — строго приказала Мэри, бессознательно и довольно точно копируя свою мать.
— Я и не капризничаю.
— Только что капризничал.
— Ну всё, угомонитесь! Неужели вы хотите испортить палочке такой день?
— А как называется это место? — спросила Мэри.
— Коррадина, — ответил Джо.
— Коррадина, — повторил Питер, как бы привыкая к новому слову. — Смешное название. — Он повернулся к сестре, скорчил гримасу и басом прогудел: — Коррадина.
— Коррадина, — тоненько пропищала в ответ Мэри.
И они расхохотались, радуясь им одним понятной шутке.
Дети просидели спокойно только час. Они поменялись местами: Мэри перебралась за спину Марго, а Питер — за спину Джо. Еще раз поменялись. Потом воображаемой линией поделили заднее сиденье пополам и стали ссориться — кому-то досталось больше места. Потом Питеру захотелось опустить стекла на дверцах, а Мэри — поднять. С открытыми окнами дует, сказала она. Потом Марго попросила Джо остановить машину — Питеру надо на минутку выйти. Через пять миль выйти понадобилось Мэри. Во время воскресных вылазок так бывало всегда, но сейчас Джо не тяготился этим — сегодня за порядком в машине следила Марго, она успокаивала, примиряла, бранила и одергивала, поэтому детские перепалки его почти не отвлекали. Марго делала все, чтобы он мог спокойно погрузиться в воспоминания, слушать голоса детства, казалось, давным-давно забытые, — какая роскошь!
Коррадина лежала у подножия горы Эрригал — гранитной пирамиды, на три тысячи футов вздымавшейся над черной топкой землей. Гору было видно миль за двадцать, и Джо невольно подался вперед, словно стараясь заглянуть за уступы лежавших перед ним холмов, его старых знакомых.
— Полегче, — сказала Марго. — Не надо так гнать.
— Разве я гоню?
— У тебя там будет достаточно времени. А так, чего доброго, детей укачает.
Ну и пусть, беззлобно подумал он, сейчас мне все равно. Ведь слева от меня — Миналараган и Голубиная горка, а справа — Гленмакенниф и Альтанур. Это же мои холмы, они были в моей жизни задолго до жены и детей.
— Джо! Ты что, не слышишь меня?
— Извини, — пробормотал он и сбавил скорость. — Извини.
Каждую субботу по утрам — прогулка с двумя терьерами. Взбираешься на вершину холма и стоишь там, широко раскинув руки навстречу ветру, следишь за собаками, а они учуяли запах лисицы и, ошалев, кидаются с холма, а ты несешься вниз за ними, потом у следующего склона — вверх, потом — снова вниз, и опять вверх и вниз, домой возвращаешься к самому обеду, а собаки валятся с ног от усталости, во спать не могут и беспокойно ворочаются на холодном кухонном полу, оставляя своими носами круглые влажные пятна на каменных плитах. Как живо все помнится, подумал он.
Они поставили машину у обочины и по заросшей травой тропинке пошли к развалинам дома. Крыша рухнула, от окон остались только проемы в стенах. На дверном косяке кто-то вырезал его инициалы: «Д. М., ноябрь 1941». Мэри, уверенная, что после такого длинного путешествия они увидят что-то действительно стоящее, начала приставать к маме:
— Ну покажи нам, мамочка, скорее! Покажи скорее, мамочка!
— Вот именно здесь, — сказала Марго, — прошло детство вашего папы.
— А с кем он играл? А во что?
— Он играл возле этого дома. И вон в тех полях. Пойдите и посмотрите все сами, а мы с папочкой побудем немного здесь, хорошо?
— Я уже все посмотрел, — заявил Питер.
— Не мог ты все посмотреть, — возразила Марго. — Ну-ка, живо, марш на разведку! А мы с папочкой походим где-нибудь поблизости. Если устанете, можете посидеть в машине.
Дети убежали, и Марго повернулась к Джо:
— Здесь был сад?
— Да, — ответил он и отошел от нее; она двинулась за ним.
Сад, дорожка, куст крыжовника. И каштан. А вот здесь — наши качели. Отец привязывает веревки между этими суками — и мы взмываем вверх, над дорожкой. «Осторожно, Джо! Осторожно!» — кричит мама, а Сьюзен, моя сестра, визжит: «Выше! Еще выше!» Тем временем отец выходит из-за дома и спрашивает: «Корову еще не привел, сынок?», и Сьюзен тут как тут: «Сейчас я приведу, Джо некогда, он на качелях качается!» В секунду она исчезает, точно фея, а мальчик — это я — спрыгивает на землю и мчится за ней. Вот он догоняет ее, и вместе они резвятся на берегу речки… речки? Какой речки? Вот этого ручейка! А куда же девалась речка? И мальчик говорит: «Спорим, не прыгнешь через речку!» — «А на что?» — «На половину лесных орехов у меня под кроватью». — «Идет». Она закусывает губу, прыгает — смешно, неуклюже — и шлепается прямо посреди ручья. Они смеются, стаскивают с нее сандалии, выкручивают носки и, вдруг позабыв о промокшем платье, бредут через поле к лесу… но где он, лес? Неужели вот эта жалкая горстка дубов? Там есть полянка с колокольчиками. «Давай принесем маме колокольчиков!» Сьюзен вытягивает руки. «Рви и клади сюда», — командует она. «Да хватит уже». — «Клади, говорю тебе. Клади!» — «А про корову-то забыли!»— «Корову? Правда забыли! Ой, скорее!» Мы снова несемся по лужайке, пролезаем через живую изгородь, перелетаем через речку — когда не на спор, ноги не дрожат. И домой, домой, мимо сарая! Сарай — сколько в нем сокровищ: детали от велосипедов, стенки ульев, сундук со старой одеждой, барабанные палочки. Сьюзен поет, а он стучит палочками по коробке из-под сигар. На ней длинное шелковое коричневое платье, туфли на ремешках крест-накрест, огромная широкополая шляпа — все мамино. Она поет: «Красный парус на закате…», повторяет эти слова снова и снова, потому что из всей песни знает только первую строчку.
«Сьюзен! Джо! Чай пить!»
Скорее прятаться! Скорее! В беседку в дальнем углу сада! Ой, как они смеялись в этой беседке! До колик! Только отсмеются, кто-нибудь состроит гримасу — и начинай сначала. Господи, ну и смеялись же они — все потом болело. «И над чем это вы смеетесь? — спрашивал отец. — Поглядеть на вас, скажешь — двое дурачков… Так над чем же все-таки?» Тут они заходятся пуще прежнего, потому что Сьюзен закатывает глаза или пожимает плечами, и теперь их не остановишь даже под страхом смерти.
— Джо! — голос Марго где-то рядом. — Ты чему улыбаешься, Джо?
Он тут же встрепенулся, подобрался.
— Так, вспомнилось, — ответил он.
— Что вспомнилось?
— Беседка, Сьюзен и я в беседке.
— Что за беседка?
— Как что… Мы там прятались, в углу сада. Сейчас ее нет. Я смотрел.
— И что вы в ней делали?
— Смеялись. Да, все больше смеялись.
С запада нагнало туч, и они закрыли солнце. Повеяло холодом.
— Над чем?
— Не знаю. Смеялись, и все. У нас эта беседка звалась «комнатой смеха».
— Но причина для смеха, наверное, была? — настаивала Марго. — Может, вы подшучивали друг над другом?
— Нет, нет, нет. Ничего не подшучивали. Просто смеялись… ну, по-глупому.
— Даже если смех и глупый, как ты говоришь, все равно смеются всегда над чем-то. И над какими же глупостями вы смеялись?
— Над чем смеялись? — Обязательно вынь да положь объяснение. Раз смеялись — значит, над чем-то. С чего-то ведь этот смех начинался.
— Не хочешь говорить? — На лице Марго мелькнуло раздражение. Она стояла перед ним и требовала открыть тайну.
— Мы с Сьюзен… — промямлил он.
— Это я уже слышала, — быстро перебила она. — Ты и Сьюзен забирались в беседку. Стоило вам там оказаться, вы смеялись до одури. Мне интересно, над чем вы смеялись.
— Ну, она придумывала слово… любое, какое-нибудь дурацкое слово… и этого нам было достаточно, — пояснил он, ухватившись за первое слабое воспоминание. — Какое-нибудь дурацкое, бессмысленное словечко, «слигалог» например, или «скукалук». Что-то в этом роде.
— «Скукалук»? Что же здесь смешного?
— Ну, может, такого слова и не было. Главное, что мы его придумывали сами. Там, в беседке, все это казалось нам… ужасно забавным.
— И это все?
— Все, — вяло подтвердил он.
Он доверил ей свою тайну, и Марго сразу успокоилась, взяла мужа под руку и потерлась щекой о рукав его куртки.
— Бедный Джо, — проговорила она. — Наивный глупыш Джо. Давай пройдемся немного. Скоро будем трогаться домой.
Когда они подошли к машине, на заднем сиденье уже сидела Мэри.
— Куда вы запропастились? — спросила она суровым голосом, над этой ее суровостью Марго и Джо всегда посмеивались.
— А где Питер? — встревожилась Марго.
— Не знаю. Мы с ним не разговариваем. — Мэри напустила на себя важный вид. — Его уже полчаса как нет.
— Я найду его, — вызвался Джо. — Далеко уйти он не мог.
— И я с тобой?
— Не надо. Один быстрее управлюсь, — отмахнулся Джо; Марго, конечно, понимала, что он напоследок хочет еще раз оглядеть старое пепелище один. — Заводи машину и включай печку! — крикнул он уже издалека. — Роса выпадает.
Он не стал искать сына. Медленно прошел по дорожке к развалинам дома, обошел их раз, другой, третий. Он старался двигаться неслышно, чтобы не потревожить воспоминаний. Он словно ждал чего-то. Но прошлое не отзывалось — ни крика, ни смеха, ни даже собачьего лая. Джо вдруг рассердился. Он решительно зашагал через сад и пролез сквозь изгородь.
— Питер! — закричал он. — Питер! Питер!
В ответ донеслось только обманчивое эхо.
— Питер! Питер!
Его объял страх. С ребенком что-то случилось! Он побежал, пересек нижнюю лужайку, перепрыгнул через ручей, взбежал на пригорок к кучке дубов.
— Питер! Питер!
Питер так заигрался, что ничего не слышал. Джо схватил сына за плечо и встряхнул его — тут только мальчик очнулся. Он сидел на коленях возле кроличьей норы и втыкал в мягкую землю тоненькие прутики.
— Питер! Ну что такое?
— Смотри, папочка! Смотри! Я колоколю башню.
— Ты что, не слышал, как я тебя звал? Или ты оглох?
— Я еще немножко поиграю, ладно, папочка? Еще пять минуточек, и я ее доколоколю.
— Пошли! — Джо потянул его за собой. — Мама подумает, что мы оба потерялись. Как ты меня напугал!.. Прямо охрип, пока нашел тебя. Быстро!
— Ну пожалуйста, папочка, еще немножко…
— Вое, я сказал! И так вернемся бог знает когда!
До самой дороги Питер семенил, чтобы поспеть за отцом.
— Вот он! — объявил Джо. — Сидит себе под деревом и ковыряется в земле как ни в чем не бывало!
Марго и Мэри слушали радио.
— Поехали, — сказала Марго. — Меня уже в сон клонит.
— Кричу и кричу, а этот свиненок даже не изволил откликнуться!
— У тебя туфли промокли, — заметила Марго.
— Не смертельно, — насупившись, бросил Джо.
Марго еще что-то сказала, во он уже включил зажигание, и ее слова потонули в шуме двигателя.
На обратном пути его не отпускало какое-то щемящее чувство. Один раз он не удержался и взглянул в зеркальце, но уже стемнело, и Эрригад слилась с чернотой позади машины. Не надо ему было сюда возвращаться, по крайней мере с Марго и детьми. Ведь прошлое — это мираж, сладкие грезы, им предаешься, чтобы убежать от настоящего. Убежать, спрятаться — как в той беседке. Он сказал Марго, что беседка была их любимым местом, его и Сьюзен, их комнатой смеха». Неужели действительно была? Этот отсыревший курятник, в котором пахло гнилью и сыростью, недоступный для солнца и открытый для дождя? Это было их любимое место? Да и так ли уж часто они там смеялись? А может, больше дразнили и валтузили друг друга, как Питер и Мэри? «Все про тебя скажу, посмотришь. Все скажу маме!» В памяти вдруг возник капризный голос Сьюзен, возник ясно, ощутимо, вытеснив другие воспоминания.
«Ну и иди, жалуйся, ябеда».
«Вот и пойду. Вот и пойду. И тебе достанется, чай пить все равно придешь!»
«Ябеда!»
«А ты драчун!»
Как четко вдруг вспомнилось: он идет, одинокий и несчастный, по краю поляны и представляет, как Сьюзен все рассказывает папе и маме; возвращаться домой так или иначе придется, а там — обвинения, строгие папины глаза и поджатые мамины губы, он мямлит что-то невразумительное, его наказывают и отправляют спать. И это было его детство? Почему же, почему он так волновался сегодня утром, перед поездкой? Что он думал найти в Коррадине — утраченную чистоту и наивность? Ждал, что сбудется какая-то призрачная мечта? Разве вспомнишь? Одно только ясно — вся поездка была ошибкой. Она отняла у него чудесную иллюзию память о прошлом.
— Ой! Ой! Питер меня ущипнул! Питер меня ущипнул! — Крик Мэри разорвал царившую в машине сонную тишину.
— Что случилось? — спросила ее Марго.
— Это Питер, мамочка! Он ущипнул меня за руку! Ой, больно! — Она и не пыталась сдержать олезы.
— Она первая меня стукнула, — объявил Питер. — Ногой по косточке.
— Я не стукала, мамочка! Не стукала! Ой-ой-ой-ой! Сейчас кровь пойдет! Вот увидишь!
— Останови машину, — сказала Марго.
Джо съехал на обочину, и Марго зажгла свет.
— Ну? — быстро опросила она. — Что там такое? Покажи руку.
— Вот, мамочка. Вот тут. Видишь, синяк.
— Кровь не пойдет, — оказала Марго. — Но покраснение есть. Зачем ты это сделал, Питер?
— Она меня первая стукнула, а я дал сдачи.
— Но я же спала, мамочка! Как я могла его стукнуть?
— Мери спала, Питер. Зачем же ты ущипнул ее?
— Она врунья! — заявил Питер в отчаянии.
Марго звонко шлепнула его по щеке — все в машине вздрогнули.
— Как ты смеешь! — воскликнула Марго. — Ты прекрасно знаешь, что я тебе запретила произносить это слово. Нельзя так говорить о сестре — это мерзко! Сколько раз я тебе говорила — этого слова я не потерплю! Не потерплю, и все! — Она бросила быстрый взгляд на Джо и тут же отвернулась. — Чтобы я его больше не слышала! Никогда!
Ей пришлось перейти на крик, иначе рев Питера заглушил бы ее слова. От плача у него перехватило дыхание, он, захлебываясь слезами, прижался лицом к обивке сиденья. Мэри, как мышка, забилась в угол машины. Не зная, как быть дальше, Марго отвернулась и уставилась в лобовое отекло.
— Ну, будет, будет. Не надо плакать, сынок, — начал успокаивать мальчика Джо. — Ничего страшного не случилось.
— Я… я… я…, — всхлипывал Питер.
— Знаю, знаю, сынок. Но сейчас уже все в порядке. Все уже прошло.
Он попытался поймать взгляд Марго — можно ли наклониться к сыну, утешить его? Она не смотрела в его сторону, и этого было достаточно. Он потянулся назад, приподнял дрожавшего ребенка и мягко перенес его к себе на колени.
— Ну вот, — нежно произнес он. — Так лучше, правда? Немного лучше. Иногда и мужчине бывает полезно поплакать.
Рыдании прекратились, но при всхлипах легкое тельце еще вздрагивало.
— Давай поспи у меня на коленях, а там и не заметишь, как будем дома. Договорились?
Он выключил свет и завел двигатель. Теплый комочек лежал у него на коленях. Вскоре мальчик заснул.
В машине снова стало тихо. Завораживающе урчал двигатель, проносились мимо кустарники, врассыпную бежали от фар тени, а из головы Джо не шли два слова: «Колоколю башню». Что это значит, лениво размышлял он, в какую игру играл Питер, когда колоколил башню? Джо вспомнил лицо сына, сидящего на корточках у кроличьей норы — увлеченное, сосредоточенно-счастливое. Наверное, Питер уже и сам забыл, что это была за игра. Надо будет опросить утром — помнит все-таки или нет? Спросить просто из любопытства, в общем-то какое это имеет значение… И вдруг что-то всколыхнулось в его душе. Да, да, имеет значение, и немалое. Не сами олова, не игра, важно другое — в первый погожий день лета он видел, как его сын, забывший обо всем на свете и безмерно счастливый наедине с самим собой, колоколил башню. Не важно, что Питер никогда не вспомнит об этом. Джо стал свидетелем тайной радости сына, и эта радость теперь принадлежит и ему, делает его счастливым.
Он свернул па дорогу, идущую мимо их дома, и тут в голову ему пришла диковинная, фантастическая мысль. Ведь, наверное, и в его детстве были такие минуты — там, в Коррадике, когда он подальше от чужих глаз вот там же колоколил свои башни. И возможно, его собственный отец случайно натыкался на него и так же узнавал себя в своем сыне. А раньше — отец его отца, а еще раньше отец его деда. Поколения отцов уходили далеко в века, и каждый черпал жизненные силы в мимолетной и недолговечной радости своего ребенка, восторгаясь ее таинством. Все-таки прошлое имеет значение. И значение это не в действительности, не в памяти о былом, не в сегодняшней горстке дубков и не в огромных лесах его детства. Оно — в преемственности, в том, что жизнь повторяет себя и течет дальше.