Между тем офицер развязал тесемки на зеленой папке, раскрыл ее и попробовал углубиться в чтение. Но содержание папки офицера, очевидно, не заинтересовало: он зевнул, широко и откровенно, потом брезгливо, почти как делали это жандармы, пощупал некоторые листочки, захлопнул папку и, даже не завязав, швырнул на ближайшее окно. Но сделал это неловко: папка свалилась на пол и, хлопнув, надо думать, рассыпалась, потому что из-за левой тумбы письменного стола выглянул желтоватый бумажный уголок.
Теперь офицер переключил свой интерес на ящики правой тумбы. Подергал самый нижний, но тот оказался запертым. Офицер встал, и он подумал, что сейчас подойдет к нему — за ключом. Он уже не помнил, что лежало в том ящике, знал только, что ничего важного там нет, и не мог объяснить себе, зачем его запер. Офицер к нему, однако, не подошел, а, сходив в приемную, принес какую-то длинную металлическую штуковину, засунул ее в щель над ящиком и довольно ловко выломал замок. Потом выдвинул ящик и стал в нем копаться. И вдруг замер. «Наверное, браунинг нашел»,— подумал он, хотя и знал, что браунинг лежит в каком-то из ящиков левой тумбы. Только когда офицер, на лице которого появилась какая-то странная кривая улыбка, обернулся и стал искать его глазами, он вспомнил, что было в том ящике: порнографические открытки, которые Вячик еще в войну привез ему из Нью-Йорка. Он и тогда нехотя их рассматривал, лишь изредка вынимал, делая это только потому, что качество цветных фото было уж очень хорошим, много выше натурального, а теперь и вовсе этого не делал: женщины его больше не интересовали. Оттого и позабыл об этих открытках...
Офицер разложил их на письменном столе, вроде как пасьянс, и стал подзывать тех, что как раз случались рядом. Они столпились у стола, тыча пальцем то в ту, то в другую открытку, а некоторые, похохатывая, поднимали какую-нибудь открытку к самым глазам. В конце концов военных у стола набралось так много, что он уже ничего не видел, кроме их спин и затылков, пребывающих в нервном движении. Подошел и рыбьеглазый генерал. Перед ним расступились, но не сразу и будто неохотно. Он стоял долго и смотрел, но руками ничего не трогал. Потом что-то сказал офицеру, который открытки нашел. Офицер их собрал и вручил генералу. Генерал сунул открытки в карман галифе.
В книге того польского еврея, о которой рассказывал Иоффе, была одна смешная подробность. Он потому ее и запомнил, что нашел смешной: ведь ему редко что-нибудь казалось смешным. А рассмешило его то, что люди, которые арестовывали служащего, съели его завтрак. Теперь и он попал в похожее положение. Только смешно ему не было. И он подумал о том, как приятно будет узнать, что все они уже расстреляны. Еще суетятся, а все равно уже почти мертвецы!
Может, и не такая глупая была эта книга, просто Иоффе глупо рассказывал? Даже и в том, чтобы арестованного пока отпустить, есть серьезный смысл. Разве не так поступал он с Бухарчиком и Рыковым, когда велел в 37-м написать в газетах, будто следствие по их делу прекращено?
— Что это такое?
Он испуганно, почти постыдно вздрогнул, потому что не заметил, как офицер, рывшийся в столе, к нему подошел. Тот держал в руке медальон и улыбался уже не криво, а неуверенно, даже, кажется, чуть смущенно.
— Медальон,— ответил он голосом глухим и сиплым от долгого молчания.
— Вижу, что медальон. А как он у вас открывается?
— Ногтем вон на ту пупку надо нажать,— он протянул правую руку, чтоб показать офицеру, как это делается.
Но офицер медальон ему не дал, а сам стал орудовать над замком, который никак не поддавался. И тут он совершенно для себя неожиданно вспомнил еще одну смешную историю, тоже из художественной литературы. Лет пятнадцать назад он смотрел в театре пьесу советского писателя А. Славина «Интервенция». Дело там происходило в Одессе во время французской оккупации. На сцене показывали развеселый такой ресторан. Буржуи, офицерики выпивают, покуривают и девок лапают. Вбегает какой-то взъерошенный интеллигентик с бородкой, в пенсне и в одних подштанниках: оказывается, его налетчики перед самым рестораном раздели. Потом и они являются вразвалочку и садятся за тот же столик, что и интеллигентик. Один вытаскивает из кармана портсигар, но открыть не может, и спрашивает у интеллигентика, совсем, как этот мордатый: «Как он у вас открывается?» Так что он мордатому — тот интеллигентик, да!? Он сам с Камо таких разделывал...
Мордатый офицер крышку медальона все-таки открыл. Но ума это ему не прибавило: он еще больше растерялся, увидев прядку волос той женщины.
Мордатый взял прядку из медальона и сунул ему под нос со словами: «Что это?», будто сам не видел что.
— Женские волосы,— ответил он.
— Покойной жены... — как бы даже с сочувствием то ли спросил, то ли подтвердил мордатый.
— Нет, просто женские волосы,— зло отрезал он.
Наверное, проще было бы согласиться, что волосы это Надины. Он и хотел так сказать, но, видно, не сумел себя превозмочь, не смог предать сразу обеих. Он вообще не желал ни говорить, ни даже думать о той женщине: слишком больно, все еще больно. Но совсем не в том смысле, который, кажется, почудился этому мордатому подлецу, в глазах у которого были теперь отвращение и ужас. Пальцы мордатого разжались, и Анина прядка волос, медленно распадаясь в воздухе, упала на ковер.
— Подними, сволочь,— сказал он тем своим тихим, вкрадчивым голосом, от которого, как он хорошо знал, все леденеет. И мордатый опустился на колени и стал собирать по волосинке. А ему, напротив, хотелось наступить на прядку, вдавить ее (хорошо бы вместе с пальцами мордатого) в ковер. Потому что с этим воспоминанием давно следовало покончить. Он и покончил, да вот... Но и думать, будто он, как какой-нибудь штурмбанфюрер, держит у себя на память волосы убитого им человека,— это уж чересчур! Он — не садист! Нет!!! Не садист...
Он намеревался вскочить с кресла, но поднялся тяжело и медленно. Даже не по причине затекших ног, а оттого, что, меняя положение тела, ощутил внезапную резь в мочевом пузыре. Позыв был столь безотлагательным, что нескольких, неожиданно показавшихся холодными, струек мочи, которые потекли по егеревским кальсонам, он удержать не сумел. И хотел уже попроситься в туалет, но вовремя осознал немыслимость, смехотворность просьбы, обращенной гневающимся вождем к коленопреклоненному офицеру. Тем более, если речь шла о просьбе такого рода. Оставалось лишь как-то объяснить порыв, сорвавший его с кресла. Выручили конвоиры, которые, надавив на плечи, снова пригвоздили его к месту. А он, в свою очередь, сделал вид, будто неохотно подчиняется силе. Позыв, как ни странно, ослабел, и даже компрессная влажность кальсон не раздражала, скорее успокаивала.
Между тем произошло что-то из ряда вон выходящее. Рыбьеглазого генерала попросили подойти к шкафу, что стоял в левом углу кабинета. Это было сравнительно недалеко от того места, где усадили его, и он увидел, что генералу вручили тоненькую брошюру в серой мягкой обложке и с необрезанными краями, словом, такую, какие издавались в самые первые послереволюционные годы. Он не догадывался, что это была за брошюра и чем она вызвала такой к себе интерес. И потому напряженно прислушивался.
— Ну вот,— говорил генерал,— что и требовалось доказать... — Остального он разобрать не сумел, так как генерал уже несколько успокоился, но все же ему показалось, что было произнесено имя самого его заклятого врага — Троцкого. И тогда он вспомнил. Конечно! Брошюра Троцкого! Единственная ему самим автором подаренная! Значит, она все еще существует, хотя он более четверти века не держал ее в руках и считал, что ее давным-давно выбросили или как-то она затерялась, когда он переселялся в другой кабинет...
Было это еще при жизни Ленина, но уже под самый конец, вернее, незадолго до болезни. Заседание Политбюро еще не началось. Стремительно вошел Троцкий. Но не в неизменной кожаной куртке, а в темно-сером цивильном пиджаке, в галифе и с галстуком. Как бы слегка торжественный. В руках держал несколько экземпляров этой самой брошюры. Подошел к Ленину со словами:
— Владимир Ильич, окажите честь принять сей скромный труд.
Троцкий раскрыл верхнюю из брошюр, очевидно, чтобы удостовериться, что надписана она именно Ленину, и, улыбнувшись, присовокупил:
— Еще тепленькая, только из типографии...
Ленин поблагодарил с шутливой витиеватостью и, привстав, пожал Троцкому руку. Он сидел почти рядом с Лениным (между ними был Каменев). Троцкий, как бы не видя Каменева, полуобернулся к нему и левой рукой протянул брошюры со словами:
— А это вам. Берите. Ваша верхняя. — Точно дворнику сунул на чай. Но он взял. И даже раскрыл. На титульном листе чуть ниже заглавия наискось было написано: «Тов. И. В. Сталину — от автора», число и закорючка. От рукопожатия оба увильнули.
Больше никому из членов Политбюро Троцкий брошюры не дарил. Только ему и Ленину. Потому он тогда ее и не выбросил. Хранил как память о своей победе: не любит, сукин сын, унижает, но уже считается, потому что понимает, что настоящая сила здесь — он.
Не выбросил, поддался чувству. А чувствам не следует поддаваться, нигде и никогда. Теперь вот у них на руках компрометирующий материал: нашлась все-таки запрещенная литература. Главное даже не то, что Троцкий, и не то, что с автографом (хотя за одно это уже тысячи людей постреляли), главное, что Сталин, оказывается, до сих пор брошюрку хранит. Милуется ею, что ли? Или мудрые мысли находит? Непростительно. Глупо. Подло.
Значит, рыбьеглазый генерал нашел, что искал. По крайней мере скомандовал: «по коням». Люди в форме увязали кое-какие книги и папки с документами и понесли с собой. А папку, которую мордатый неловко швырнул на подоконник, так и оставили валяться позади письменного стола. Когда почти все ушли из кабинета, конвоиры и его вывели. В приемной по-прежнему жались в углу два второстепенных работника его секретариата Лукошин и Циркер, а Лаврентия видно не было. И поравнявшись с трясущимися подбородками Лукошина и Циркера, он остановился. Конвоиры уже не держали его под руки и остановились вместе с ним, будто так и надо. Он уставился в трясущиеся подбородки и сказал: