стоянием при помощи расчета и буржуазной алчности, мог, если бы пожелал, выйти из игры. Но тот, над кем властвует интерес, уже преступил черту: он вовлечен в некий труд, он порабощен. Напротив, Жиль де Рэ со всей страстью шел наперекор событиям, упрямился, упорствовал до конца.
Падение Жиля де Рэ отличалось похоронным великолепием.
Его преследует неотвязная мысль о смерти; мало-помалу этот человек погружается в загробное одиночество, погрязнув в злодеяниях, наедине со своей гомосексуальностью; посреди этой глубокой тишины его преследуют лица мертвых детей, которых он оскверняет омерзительным поцелуем.
Посреди таких декораций — замков и могил — падение Жиля де Рэ обретает черты театрализованной галлюцинации.
Мы не можем судить о душевном состоянии этого монстра.
Но именно эту комнату, где на него пристально смотрели отрезанные детские головы, он однажды утром вдруг решился покинуть и пойти по деревенским улицам — улицам Машкуля и Тиффожа.
Можно ли придумать для долгой, невыносимо долгой галлюцинации более тяжкую истину?
Фигура Жиля де Рэ связана с этим трагическим видением. Оно имеет отношение к окончательной его опале после падения Латремуя.
Оно соотнесено с этой опалой так, что наряду с личной трагедией Рэ обнаруживается трагедия мира, к которому принадлежал этот кровавый монстр и который пронизан, от берсерков до Шарлюса[19], жестокой ребяческой глупостью. В конечном счете феодальный мир невозможно отделить от чрезмерности, которая есть принцип всех войн. Но королевская политика, политика интеллекта лишает его этих черт. Интеллект, или расчет, чужды благородству. Вести расчеты и даже размышлять неблагородно, и ни один философ не сможет воплотить в себе сущность благородства. Эти истины, высказанные по поводу Жиля де Рэ, обладают как раз тем преимуществом, что относятся к порочному истоку его жизни. Трагедия с неизбежностью порочна, и чем она порочнее, тем подлинней.
Добавим сюда принцип, который, будучи презираем, не становится от того менее весомым: без благородства, без существенного для благородства отказа от расчетов и рефлексии не было бы трагедии, остались бы лишь рефлексия и расчет.
Наконец я могу сказать, что трагедия Жиля де Рэ, осмысленная как трагедия посредством тяжеловесных размышлений, рефлексии, в которой постигается мир, от рефлексии отказавшийся (и даже сделавший этот отказ исходным пунктом для себя), что это трагедия феодализма, трагедия благородного сословия.
Но что означает такое утверждение?
Что не будь Жиль глубоко проникнут глупостью, руководившей этим резким отказом и упорядочивавшей его, не было бы и трагедии.
Мы не отдаляемся от Жиля де Рэ. Наши размышления лишились бы смысла, если бы мы отвлеклись от этого персонажа и обагрившей его крови. Но если правда, что лишь воплощенный в нем феодальный дух делал его фигуру трагической, то в этой трагической игре, бесспорно обладая неоспоримым, наивным могуществом овладевать жестокостью жизни, феодальный дух не отличается от той суверенности, которая лежит в основании не только греческих трагедий, но и Трагедии личной. Трагедия есть бессилие Разума.
Это не означает, что законы Трагедии противостоят Разуму. В самом деле, то, что противоположно Разуму, не может подчиняться никаким законам. Разве можно противопоставить закон и Разум? Но человеческая Жестокость, бросающая вызов Разуму, трагична и должна быть по возможности подавлена; по крайней мере, ее нельзя игнорировать, ею нельзя пренебречь. В случае Жиля де Рэ я должен сказать, что именно это отличает его от тех, чьи преступления были личными. Преступления Жиля де Рэ суть преступления того мира, в котором он их совершил, конвульсии этого мира, обнажающие перерезанные шеи. Мира, признавшего безжалостные различия, в силу которых детские шеи остались беззащитными. Он дал полную — или почти полную — свободу трагическим играм — играм исступленного человека, находящегося на вершине суверенного могущества! Верно и то, что в мире этом уже возникло потаенное движение, которое сотрет эти отличия, понемногу сотрет их… То постепенное движение, которое, в свою очередь, тоже внезапно окажется трагическим, ибо будет порождено своей противоположностью — насилием…
Я показал, что эта трагедия касалась всего благородного сословия, представители которого обретали трагический, а временами, если угодно, даже трагикомичный облик. Трагедия Жиля де Рэ разыгрывалась и после его опалы, с 1433 по 1440 годы. Как только он оставил военное дело, жизнь его, полная преступлений и тщетных усилий, пошла под откос.
Последнее появление маршала на поле боя, хотел он того или нет, выглядело бесполезным и пустым парадом (с. 87). В тот день армия французского короля под предводительством коннетабля де Ришмона померялась силами с англичанами. Но ни французы, ни англичане не вступили в бой. Продемонстрировав свою военную мощь, противники отступили на прежние позиции без битвы. Тем не менее, именно в тот день Жиль обратил всеобщее внимание на своих великолепных, превосходно оснащенных оруженосцев! Возможно, это было случайностью, но отныне люди, которых он раньше вел в кровавый бой, должны были подчиняться ему лишь на параде (за исключением мелких стычек). Он всегда любил выстраивать людей в боевом порядке, подобно тому, как наши современники любят выстраивать лошадей. В результате расходы его оказывались непомерными. Вот почему, чтобы расплачиваться по счетам, Жилю приходилось продавать свои земли. В эпоху Жанны д'Арк такие затраты были оправданны. Его расходы были огромны, но все равно казались ничтожными на фоне несметных богатств. После смерти деда состояние Жиля возросло. Однако продолжалось это недолго. Поскольку Латремуй был в опале, маршальский титул Рэ ничего более не значил, и события развивались совершенно не так, как следовало ожидать по логике вещей. Его состояние не просто не приумножалось — оно стало таять. Растраты его, которые прежде были необходимы, теперь оказались данью тщеславию! По-видимому, образ жизни номинального маршала был гораздо обременительнее, чем у какого-нибудь капитана, участвующего в сражениях. При помощи этой напускной роскоши он словно должен был компенсировать утраченный престиж.
Безумным растратам Рэ посвящены многочисленные документы, но они не дают точных сведений: мы не можем ни прояснить для себя, что же, в конечном счете, его разорило, ни понять, до какой степени он был разорен. Мы видим то, что произошло, но от нас сокрыты масштаб и причины этих событий.
Можно лишь утверждать, что по мере того, как расходы увеличивались, разорение неотвязно преследовало Жиля, став частью его трагической жизни. Растраты Жиля де Рэ не имеют отношения к мотовству или расточительности, они связаны с игрой чрезмерности, которая есть принцип первобытного человечества. По сравнению с войной эта игра, вообще говоря, вторична, однако она обладает глубинной реальностью для человека, все действия которого пронизаны архаикой. Жестокий человек, которого лишили военной игры, стремился отыграться. Видимо, показные растраты послужили компенсацией. Но если бы эта игра не угрожала Жилю разорением, могла ли она по-настоящему привлечь его?
Когда Жиль де Рэ стал никем, он мог лишь играть, играть беспрестанно. На что же еще был способен этот феодал в таком мире?
Привилегии феодала обладают единственным смыслом: они освобождают его от труда и позволяют посвятить себя игре. Но лишь война оказывается той игрой, в которой избранный обретает всю свою значимость. Разве может «показная растрата» пробудить пылкий восторг, сравнимый с тем что дарует война? Игра безумных растрат больше не интересовала феодалов, равных Рэ. Она казалась им смешной. Она принадлежала миру находившемуся на грани исчезновения. Лицом к лицу сошлись в этой игре города, соревнуясь в высоте своих соборов. Но в XV веке общество подверглось глубоким преобразованиям, и реальность уже стала важнее видимости.
Такой человек, как Жиль де Рэ, лишь в одиночку мог олицетворять жизнь первобытного мира, которая благородному сословию хи века была еще очень близка. По случаю «дворцового выезда» в Лимузене рыцарь XII века усыпал серебром вспаханную землю; другой, дабы ответить на этот вызов, приказывал готовить еду на своей кухне при помощи восковых свечей; третий «из бахвальства» сжег живьем всех своих лошадей. Сегодня мы знаем, что означает это бахвальство, столь тесно связанное с необъяснимыми растратами сира де Рэ.
В обществах, непохожих на наше, — а ведь мы заняты накоплением богатств, рассчитывая на их постоянный прирост, — напротив, преобладал принцип расточительства, утраты богатств, их дарения или уничтожения. У накопленного богатства такой же смысл, как и у труба; а растраченные или уничтоженные во время потлачей блага обретают для племени тот же смысл, что и игра. Накопленные богатства ценны лишь во вторую очередь, а растраченные или уничтоженные, — в глазах тех, кто их расточает или уничтожает, — обладают суверенной ценностью: они не служат ничему другому, — лишь самому этому расточению или разрушению, которое завораживает. Их смысл осязаем здесь и сейчас: их растрата или дарение суть последние основания их бытия. Смысл этого бытия внезапно могут перестать откладывать на потом, могут сделать мгновенным, мимолетным. Но именно в это мгновение блага и потребляются. Причем потребление может отличаться великолепием и пышностью; те, кто умеют его ценить, восхищены, но потом не остается ничего.
Вот каков смысл разбросанных и растерянных денег, свечей для стряпни и ревущих лошадей, охваченных пламенем.
Таков и смысл безумных растрат Рэ, которые увеличивались с тех пор, как он вынужден был отказаться от военной службы.
Весной 1434 года, после битвы при Сийе, он еще не отказывается от нее окончательно, сохраняя отношения с Латремуем. Старый фаворит, которого отлучили от двора, пытается на стороне восстановить утраченную политическую активность: он обращает себе на пользу затяжную вражду между своим другом, герцогом Бурбоном, и герцогом Бургундским; Латремуй хочет отправиться на подмогу Бурбону, чей город, Граней, осажден бургундцами на их территории. Он явно считает, что Карл VII будет ему за это признателен и предлагает Рэ, собрав войска, оказать помощь Граней. Рэ, по-видимому, с готовностью принимает предложение.