Провидение и гитара — страница 6 из 7

Тотчас за ним из-за его плеча выглянуло бледное, несколько изможденное женское лицо, еще молодое и несомненно красивое, но какой-то изменчивой, отходящей красотой, которой, очевидно, суждено было скоро исчезнуть. Выражение ее лица беспрестанно менялось: то оно казалось оживленным и приятным, то становилось вялым и кислым; но все же, в общем, это было привлекательное лицо. Можно было думать, что миловидность и свежесть молодости перейдут потом в интересную бледную красоту; а контрасты юной души, следы нежности и суровой резкости сольются, в конце концов, в бодрый и незлой характер.

– Что тут такое? – крикнул мужчина. – Что вам надо?

Глава VII

Шляпа Леона была уже в его руке, и он выступал с обычной грацией. Остановка у крыльца была «сделана» так изящно, что в театре стяжала бы единодушный взрыв аплодисментов.

– Милостивый государь! – начал Леон. – Должен признаться, что час теперь непростительно поздний, и наша маленькая серенада могла вам показаться даже дерзостью, но, поверьте, это было лишь воззвание к вам. Я замечаю, что вы артист. Мы трое также артисты, которые вследствие рокового стечения самых непредвиденных обстоятельств очутились без приюта и крова… И притом один из этих артистов – женщина, деликатного сложения, в бальном платье и интересном положении. Это не может не тронуть женского сердца вашей супруги, которую я замечаю за вашим плечом… В ее лице я вижу добрую и уравновешенную душу. Ах, милостивая государыня и милостивый государь, одно только доброе, благородное движение вашей души – и вы сделаете трех человек счастливыми! Просидеть часа два-три около вашего очага – вот все, что я прошу у вас, милостивый государь, именем Искусства, а вас, милостивая государыня, – во имя святых прав женской природы.

Мужчина и женщина, как бы по молчаливому соглашению, немного отошли от двери.

– Войдите! – буркнул хозяин.

– Прошу, пожалуйста, сударыня, – приветливо сказала хозяйка.

Дверь непосредственно отворялась в большую кухню, которая, по-видимому, служила и гостиной, и столовой, и мастерской. Обстановка была очень простая и вообще скудная, только на одной из стен висели два пейзажа в изящных и довольно дорогих рамах, внушавших мысль о недавнем представлении картин на конкурс и о непринятии их на выставку. Леон тотчас принялся рассматривать эти картины и другие, то отходя от них, то снова приближаясь, то глядя на них с одного бока, то – с другого, то прищуривая глаза, то прикладывая к ним кулак, согнутый в трубку, – одним словом, он провел роль знатока искусства с присущими ему сценическими опытностью и силой.

Хозяин с наслаждением светил лампочкой компетентному гостю, который пересмотрел все выставленные полотна. Эльвиру хозяйка провела прямо к камину, а Стаббс стал посреди комнаты и с изумлением следил за движениями и замечаниями Леона.

– Вы должны посмотреть картины еще и при дневном свете, – сказал художник.

– О, я уже обещал себе это удовольствие! – отвечал Леон. – Вы мне позволите одно замечание? Вы обладаете замечательным искусством композиции!

– Вы чересчур добры! – возразил обрадованный в душе художник. – Но не подойти ли нам поближе к огню?

– С величайшим удовольствием! – поспешил ответить Леон.

Скоро вся компания сидела за столом, на котором наскоро был собран холодный ужин с дешевеньким местным вином. Меню вряд ли могло кому-нибудь особенно понравиться, но никто об этом не скорбел, – отлично съели все, что было, при самой оживленней работе ножей и вилок. Леон был, как всегда, великодушен: видеть, как он ест простую, не подогретую сосиску, значило присутствовать при каком-то особом торжестве. Он отдавал этой сосиске столько времени, мимики и экспрессии, что их хватило бы на превосходнейший английский ростбиф. Даже вид его после употребления сосиски был такой же, как у человека, который очень вкусно поел, но чувствует, что несколько перестарался.

Так как Эльвира, естественно, села около Леона, а Стаббс столь же естественно, хотя и совершенно бессознательно, поместился по другую сторону Эльвиры, то хозяевам суждено было сидеть за ужином рядом. Тем сильнее бросилось в глаза, что они друг к другу не обращали ни одного слова, даже старались друг на друга не глядеть. Чувствовалось, что прерванная битва еще волнует их сердца и снова разгорится, лишь только уйдут гости.

Завязался общий разговор, перекидывавшийся с одного предмета на другой. Было единогласно решено, что ложиться уже слишком поздно, но настроение хозяев не менялось – даже шекспировские дочери короля Лира, Гонерилья и Регана, показались бы менее непримиримыми.

Скоро Эльвира почувствовала себя настолько утомленной, что, несмотря на правила этикета, который она, обладая изящными манерами, всегда строго соблюдала, самым естественным образом склонила голову к Леону на плечо и в то же время с нежностью, отчасти питаемой усталостью, переплела пальцы своей правой руки с пальцами левой руки мужа. Полузакрыв глаза, она почти тотчас погрузилась в сладкую дремоту, но не переставала следить за собеседниками: так, она видела, что жена художника устремила на нее упорный взгляд, в котором перемежались и презрение, и зависть.

Леон не мог долго обойтись без табака. Он осторожно высвободил свои пальцы из Эльвириной руки и тихонько скрутил папиросу, заботливо стараясь не нарушить покоя жены ни одним лишним движением. Это вышло замечательно трогательно и мило и в особенности сильно поразило жену художника. Она на мгновение устремила свой взгляд вперед и затем украдкой быстрым движением схватила под столом руку мужа. Она могла бы обойтись и без этого ловкого маневра. Бедный малый так был поражен неожиданной лаской, что остановился на полуслове с широко открытым ртом и выражением лица красноречиво пояснил всей компании, что его мысли приняли весьма нежное направление.

Все это было бы нелепо и смешно, если бы не вышло так мило. Жена художника уже высвободила свою руку, но эффект был достигнут. Всклокоченный художник зарумянился и на одну минуту казался даже красавцем.

Разумеется, Леон и Эльвира все видели. Оба они были отчаянными сватами, а примирение молодоженов могло даже считаться их специальностью. Оба испытали какую-то сочувственную дрожь.

– Прошу прощения! – внезапно начал Леон. – Очень прошу вас не быть на меня в претензии, но когда мы подходили к вашему дому, мы слышали звуки, свидетельствовавшие, – если я смею так выразиться, – о не вполне совершенной гармонии…

– Милостивый государь! – воскликнул было художник с намерением прекратить разговор.

Но его опередила жена.

– Совершенно верно, – сказала она, – и я не вижу, чего тут стыдиться. Если мой муженек с ума сходит, то я обязана по меньшей мере предотвратить некоторые последствия. Сударь и вы, сударыня, – обратилась она к обоим Бертелини, не обращая никакого внимания на студента, – вы только вообразите себе! Вообразите, что этот несчастный мазилка, который не способен даже вывеску хорошо написать, сегодня утром получил превосходное предложение от дяди, – от моего родного дяди, брата моей матери, которого я чрезвычайно люблю. Ему – вы понимаете? – дают место в конторе: около полутора тысяч франков жалованья в год, а он – вы только представьте себе! – изволит отказываться. Ради чего, спрашивается? Ради искусства, говорит он! Да вы посмотрите на его «искусство»! Пожалуйста, посмотрите! Разве это можно посылать на выставку? Спросите его сами: можно это продать? И вот из-за этого, сударь и сударыня, я должна быть лишена всяких удовольствий, всякого комфорта, должна жить чуть не впроголодь на самой скверной окраине провинциального городишка. Нет, нет! – выкрикнула она. – Je ne me tairai pas, c'est plus fort que moi![8]. Я прошу обоих джентльменов и благородную леди быть судьями: разве это хорошо с его стороны? Разве прилично? Разве человечно? Неужто я не заслуживаю лучшей участи после того, как я вышла за него замуж, и… – последовала небольшая заминка, – все сделала, что могла, чтобы ему нравиться и скрасить его существование?

Можно себе вообразить положение сидевших за столом! Все имели какой-то ошалелый вид, и больше всех художник.

– Однако произведения вашего мужа имеют несомненные достоинства, – сказала Эльвира, нарушая общее молчание.

– Так что же из этого? – ответила жена. – Достоинства есть, а покупать их никто не хочет.

– Я полагаю, что место в конторе… – начал было Стаббс.

– Искусство есть искусство! – воскликнул Леон. – Я приветствую искусство! Оно прекрасно, оно божественно! В нем душа мира, гордость человеческой жизни! Но… – Тут оратор остановился.

– Если хорошая должность в конторе… – начал снова Стаббс.

Обоих перебил художник:

– А я вам скажу, в чем дело. Я – художник, а искусство, как говорит мой почтенный гость, есть и то, и прочее. Но вот что! Если моя жена собирается ежедневно меня изводить своей грызней, я лучше пойду и сейчас же брошусь в воду!

– Ну и ступай! – крикнула жена.

– Я собирался сказать, – договорил, наконец, Стаббс, – что можно быть конторщиком и в то же время рисовать сколько угодно. У меня есть приятель, который служит в банке, но в то же время он сколотил себе капиталец акварельными рисунками.

Обеим женщинам показалось, что Стаббс бросил спасательный круг. Каждая вопросительно взглянула на своего мужа, даже Эльвира, которая сама была артисткой.

Видно, в женской натуре всегда остается меркантильная струнка.

Мужчины обменялись взглядом – взглядом трагическим. Именно так посмотрели бы друг на друга два философа, если бы к концу жизни внезапно узнали, что их учение так и осталось непонятным их ученикам. Леон встал.

– Искусство есть искусство, – печально и серьезно произнес Леон, – а не рисование акварельных картинок и не бренчание на фортепиано. Это – жизнь, которую артист переживает.

– Если только он с голоду не подыхает, – добавила жена художника.

– Если вы это называете жизнью, она не для меня.