Проводник в бездну: Повесть — страница 3 из 31

— Я меченый, — шутил отец.

Спрашивала мама, когда уходил на войну:

— Почему же часы не берешь с собой?

— Меня, Марина, пули будут будить. Чтобы не проспал царства небесного.

— Не ко времени шутишь, Иван.

— Теперь не угадаешь, когда ко времени, — вздохнул. И тут же сказал: — Ничего, не беспокойтесь. Жив буду — не помру.

— Оно, сынок, как кому на роду написано, — качала головой бабуся. — Один все моря выбродит, побывает на коне и под конем, в геенне огненной, прости господи, а домой вернется без единой царапины…

Отец, однако, не все моря выбродил, а домой уже никогда не вернется. Но память по себе оставил он добрую. Не один, узнав о его похоронной, склонит голову, вздохнет и скажет:

— Пусть земля тебе будет пухом, Иван! Любил ты ее, землю, твердо стоял на ней, хотел, чтобы лучше стала.

То — правда. Частенько будил он Гришу на рассвете и шептал:

— Поедем, сынок, в поле, в лес поедем…

Брал его на руки полусонного и сажал в свою бригадирскую бричку, а когда выезжали в раннее поле, тормошил Гришу и показывал на восходящее солнце:

— Смотри, сын, такого больше не увидишь.

— Мы же с вами такое уже видели, — возражал Гриша.

Отец улыбался:

— Нет, сын, то было другое утро. Одинакового утра не бывает, как не бывает ни одинаковых людей, ни деревьев, ни цветов…

И влюбленными глазами оглядывал пшеницу.

— Озимые начинают звенеть.

Звенеть — значит хорошо взошли, перезимовали и весной, щедрой на теплые дожди и на солнце, рванулись в рост.

Отзвенев, волнами заходила рожь. И снова легкий вздох отца — хлебороба, для которого ничего в жизни не может быть более святого, чем пахать, сеять, молотить.

— Скоро, сын, жатва.

Сам любил жатву и хотел, чтобы и сын полюбил это удивительное время года с розовыми рассветами и короткими ночами.

…Они с мамой возят снопы к молотилке, а бригадир Иван Мовчан поднимается к барабану. Над молотилкой стоит золотистое облако. Вот подъехали они с мамой к машине, вот он уже видит выцветшую сорочку бати-барабанщика. Батя на минуту оглядывается, кивает им, усмехается. В защитных очках, весь в пыли. И снова подхватывает сноп, бросает его в пасть барабана. Барабан люто щелкает зубами, пережевывая солому… А когда, чихнув, останавливался утомившийся паровик, усаживались под скирдой. Умытый, посвежевший от холодной воды, батька хитро подмигивал Грише: «Поборемся?» И они боролись в душистой соломе, пока мама притворно строго не выговаривала:

— Хватит, хватит вам, молотильщики! Солому на мякину перемелете.

Батька тоже притворно сдавался, подняв руки, и смешно говорил маме:

— Не буду, больше не буду. Сдаюсь!

— Оба вы шалопуты, — говорила мама и смотрела на мужа и сына так нежно, с такой радостной улыбкой, на которую способна только она.

— Вот так нас, мама… Спасибо ей…

— Ешьте уж. А то, скажешь, не шалопуты? Что старый, то и малый: подняли возню, как застоявшиеся жеребцы!

Грише страшно нравилось, когда отец боролся с ним, или, как мама говорила, «впадал в детство».

— Ну-ка, борцы, ешьте…

И они втроем обедали. Какие это были вкусные обеды! Свежие помидоры и малосольные огурцы, молодая картошка. А еще уха из общего котла. За ухой мама всегда посылала Гришу.

Сколько потом нарассказывает внук своей бабусе про жатву!

Не будет уже такой жатвы. И не услышит он больше: «Поборемся?» И мама не скажет притворно гневно: «Хватит, хватит вам, молотильщики…»

Ничего этого не будет…

Будет тихонько журчать Ревна, будут гоготать гуси, солнце жаркое будет стоять в небе… А отца не будет…

Митька растерянно кашляет.

— Давай, Гриша, напишем в райгазету заметку…

— О чем напишем?

— На фронт попросимся.

— Не возьмут нас…

— Вот Пилипко какой был малыш, а помогал красноармейцам. А у тебя отца убили… Возьмут. Помнишь, мы читали с тобой о пограничниках? Сябр убитого бойца письмо написал какому-то начальству. А оно сказало: «Пусть служит сябр на заставе, где служил погибший герой».

Гриша пожал худыми плечами:

— Не знаю, Митька, у Яремченко надо спросить, у нашего председателя. Я же теперь… старший мужчина в доме…

Насупился Митька.

— Верно, ты теперь хозяин…

Дружок потоптался еще немного и неожиданно предложил:

— А давай рыбы наловим…

Какая там рыба? Разве можно в такое время думать о рыбе?

Митька не обратил внимания на Гришино молчание.

— Я топтун принесу! — крикнул он на ходу, и его черные потрескавшиеся пятки замелькали по лугу. — А ты и за моими гусями присмотри!

Гриша с тоской обвел взглядом синеющие за Ревной леса, к которым уже склонялось солнце — большое и красное. Гриша никогда не видел такого кровавого солнца.

А все-таки, когда Митька принес топтун, Гриша побрел с дружком в воду. Процеживали речонку часа два. За этим занятием развеялось на какое-то время горе. Пошли домой с рыбой.

— Мама, идите рыбу чистить! — крикнул Гриша из сеней, высыпав из скользкого мешка в щербатый чугунок карасей.

Из хаты никто не откликнулся, хотя дверь была открыта. Заглянул вовнутрь. Мама и бабушка лущили на полу фасоль. Гришин братишка Петрусь сидел на лежанке, грыз морковку и пытался схватить свободной рукой колечки дыма, которые плыли вверх от папиросы председателя колхоза Яремченко Антона Степановича.

Он примостился возле женщин на маленькой скамеечке. Сизый дым от председательской цигарки расплывался под потолком.

Гриша переступил порог, снял картуз.

— Здравствуйте.

Яремченко поднял голову, кивнул. Но ничего не сказал, бросил окурок в шелестящую сухую ботву и, тут же опомнившись, притоптал его сапогом.

Видать, разговор велся уже давно, и Гриша пришел, как сказала бы бабуся, на струшенные груши.

Антон Степанович громко вздохнул. Притронулся пальцами к рыжеватым взъерошенным усам, разгладил их. Антон Степанович — товарищ отца. Мать шутливо называла обоих носатыми. Частенько они вот за этим столом обсуждали свои артельные дела, а в праздники даже с чаркой и с песней.

Опять вздохнул дядя Антон:

— Марина, Марина… — Помолчал, уткнувшись взглядом в сухую ботву. — Думаешь, мне легко?

— Кто же так думает, Антон?

Отбросил носком сапога сухую ботву.

— Разве чужой мне был Иван?

— Кто же говорит.

С грустью кивнул на Гришу:

— Вот такими уже пасли овец, а потом вместе за девчатами бегали. Ты-то знаешь, Марина. Кто тебя высватал за Ивана?

Мать, словно девушка, даже вспыхнула от наплывших на нее хмельных воспоминаний.

— Кто же?

— А кто старшим боярином был на свадьбе? Неужто забыла? А Гришуньку няньчил кто? Кум Антон…

Мать грустно покачала головой:

— А как же, а как же…

И в артельной жизни не разошлись их пути-дороги. Антона избрали председателем, Ивана бригадиром назначили. Временами и спорили, порой ссорились — да разве без этого обойдешься в деле артельном? Но не кривили душой друг перед другом, никогда не кривили. И вот теперь нет Ивана…

Антон Степанович хрустнул пальцами.

— Я от тебя, Марина, ничего не утаю. Когда он шел на фронт, просил: «Ты ж наведывайся к моим…» Еще сказал: «В случае чего… не забывай». А получается, оказался я липовым товарищем. Как ушел на фронт Иван, и глаз не кажу. Сижу себе в тылу, блаженствую…

— Зачем вы так говорите, Антон Степанович? — подала голос из своего угла бабуся. — Разве ж мы не видим, сколько у вас забот в эту лихую годину…

— Не терзай себя, Антон, — рассудительно и спокойно сказала мама. — Мы не слепые, видим, сколько на тебя навалилось… То отправляли скот в тыл, то в район каждый день мотаешься, то на окопы… Видим — не мед тебе в тылу. Ой не мед. Одно только утешение — пули пока еще не летают…

— В том-то и дело. А на фронте еще и пули летают.

В хате повисла тягостная тишина, которую нарушил рыжеусый Яремченко.

— Разве думали мы, что все так сложится? Знали, предчувствовали — не избежать войны… Нечисть объявилась в Европе — фашисты. Но и не гадали, что припрутся они сюда и будут топтать землю, на которой мы с Иваном пахали, сеяли, водили косарей на сенокосы…

Он умолк, скрутил цигарку, прикурил. Брови насупленные, лоб наморщен. Поднялся.

Поднялась и мать, шагнула в сторону председателя и спросила, строго глядя в его глаза, будто готовясь принять на себя тяжелый удар:

— Что же оно будет, Степаныч?

В хате воцарилась тишина, будто никого тут и не было.

Антон Степанович приосанился и ответил бодро:

— Что было — видали, а что будет — увидим.

В этих словах чувствовался вызов кому-то неведомому и враждебному.

Вздохнула бабушка, вздохнула и мать.

Разве таких ответов от тебя, Антон, ожидали? «Что будет — увидим». Так испокон веков говорят, когда больше сказать нечего.

— Вот что, Марина, взяла бы ты тачку да привезла из колхозного амбара того да сего…

Марина помолчала, пожала плечами:

— Я давно вижу — люди берут. А мне как-то… Да я и не знала, что можно…

Гость надел картуз.

— Будьте здоровы, тетя Арина, — поклонился он старухе. — Оно как-нибудь да будет. Как сказал бравый солдат Швейк: «Оно как-нибудь да будет, потому что еще никогда не было так, чтобы никак не было».

Бабуся сердито зашуршала сухими стручками фасоли.

— Мне-то что? Мне можно уже и в дальнюю дорогу собираться. Туда сухарей не сушить, свинью не резать… Разве только свечки да сорочки…

Председатель шагнул к порогу.

— Так ты затем и приходил? — спросила его Марина вдогонку. — Напомнить про амбар?

Яремченко дотронулся до козырька, будто хотел поправить фуражку, показал глазами на старуху с малышами: выйдем, мол, в сени, печка, мол, в хате мешает… И сказал:

— Выйдем в сени.

Бабуся перестала шелестеть стручками, прислушалась. Гриша тоже боком-боком — и к дверям. Вроде бы и неудобно подслушивать, о чем говорят взрослые, но… Гриша услышал, как в сенях дядя Антон, покашливая, хрипловато промолвил: