Дойдя до конца дома, Фесенко, узко щурясь, оглядывал совершенно пустой длинный двор, пустые, какие-то нежилые с виду дыры окон. Ржавые железные гаражи. Отвратительные полураскрытые пасти переполненных мусорных баков. Двое толстых детей вяло играют в футбол мячом для ватерполо. Ничего подозрительного. Желтый с ржавчиной «Москвич» стоит напротив корсунского подъезда. Но он тут давно. Еще когда Фесенко в первый раз подходил к дому, машина уже стояла. И все же… Михаил Зиновьевич был очень осторожным человеком. Он сделал несколько шагов к «Москвичу». Да нет! Стекла какие-то кривые, за ними ничего не видно. И кто это выдержит сидеть в машине в 40 градусов с поднятыми стеклами. Фесенко утер пот и вошел в парадную. Хлопнула дверь лифта, и послышались голоса. Фесенко развернулся и, всеми силами стараясь не побежать, быстрым шагом пошел прочь.
И опять его вынесло на раскаленную сковородку площади имени 31-й Дивизии. Ссутулившись, он застыл на солнцепеке у автобусной остановки. «Но ведь подписку о неразглашении я не давал», – думал он. «Расписку не давал, но ведь предупреждали», – думал он же. Красный с белой полосой автобус подошел и распахнул ободранные двери. Из них никто не вышел, и в них никто не вошел. Автобус тяжело вздохнул и уехал.
«А что такого?» – подумал Михаил Зиновьевич. Он распрямил плечи, перехватил портфель из правой руки в левую и тронулся к двенадцатиэтажному дому по улице Генерала Микрюкова.
«Все правильно! Никогда не давать себе поблажек! И правильно, что машину сменил на этот жуткий “Москвичок” и что окна не дал себе открыть, хоть чуть не сдох от духоты. И что стекла вазелином замазал, чтоб непрозрачно было снаружи. Все правильно! Никуда он не денется. Вернется», – шептал себе Никитин, борясь с наплывавшими кошмарами.
Фесенко по хорде пересек круглую детскую площадку, описал широкую дугу вокруг гаражей, и тревожная чернота распахнутой настежь двери подъезда № 3 засосала его.
Лифт равнодушно принял одинокого пассажира и равнодушно выпустил на верхнем этаже. Фесенко решительно приблизился к кожаной с глазком двери квартиры № 163 и надавил кнопку звонка. Звонок оглушительно рявкнул.
Глава 10Жизнь артиста
Николай Николаевич Браконье быстро приближался к пенсионному возрасту. Трудовой стаж его был длинным и абсолютно непрерывным. Он прожил совсем недурную, но незаметную для других жизнь. Впрочем, Николай Николаевич вовсе не собирался финишировать. У него было здоровье. Была большая разветвленная семья, неожиданные полдома с большим участком под Приозерском, доставшиеся ему после того, как младшая сестра жены с мужем и двумя детьми-двойняшками погибли в автомобильной катастрофе (разбились, когда ехали на своей машине на эту самую дачу под Приозерском). У Николая Николаевича были: старший сын Юрий – военный, служит в Казахстане под Джезказганом, отломился от семьи, семь лет ни одного письма, дочь Надежда – разведенная приемщица в автосервисе с внуком Алькой, умным и грубым мальчиком восьми лет, с врожденным пороком сердца, и младший сын Володя – мастер по телевизорам и перворазрядник по лыжам. Была еще жена – хромая учительница биологии, многолетний донор общества «Красного Креста».
Николай Николаевич Браконье не был французом, хотя не раз страдал от своей идиотской фамилии. В 1949 году ему по этому поводу чуть не пришили космополитизм. Но Браконье не дрогнул. Любых иностранцев он ненавидел всегда и сильно. Когда его записали в низкопоклонники, он испытал ненависть не к обвинителям за несправедливость, а к себе самому. «Значит, где-то, что-то было!» – думал он и на общем собрании такое понес на себя, высказал такие подозрения относительно себя самого, что его оставили в покое. Это не было расчетливым ходом. Не было это и глупостью. Восторженный порыв верноподданничества, вплоть до жертвы, вплоть до самоистребления, – вот что это было. Взлет! Высшая точка духовного подъема, безоглядная самоотдача. Раньше, на фронте, и потом, после этой вспышки, Николай Николаевич был человеком крайне осторожным, пожалуй, даже трусливым. Вперед никогда не рвался и рвущихся не одобрял. Но тогда (это случилось уже после собрания в беседе с одним из серьезных людей, направлявших кампанию по выявлению) Николай Браконье прямо и недвусмысленно предложил взять на себя роль идейного врага… притвориться поклонником западной мерзости и… быть подвергнутым… по всей строгости… для примера… чтобы разворошить гнездовье, окопавшееся… «И пусть меня покарают для общего дела, – говорил он. – Только прошу, чтоб на жене и сыне Юрке не особо сказалось».
Собеседник, высоко вздернув над столом маленькую головку на длинной шее, смотрел на него, выпучив круглые глаза сквозь большие, тоже круглые, очки. И Николай Николаевич тоже выпучил глаза, потому что ему вдруг показалось, что очкастый сейчас вот, немедленно, разинет свой жутко длинный тонкогубый рот и съест его. Было очень страшно. И в то же время мучительно-приятно.
Его не съели. Его вызвали к большому секретному человеку. Разговор был добрый и рассудительный. О планах на будущее – и самого Николая Николаевича, и учреждения, в котором происходил разговор. Заходила речь и о перемене фамилии. Можно было вернуть потерявшиеся три буквы и стать Браконьеровым. Но Николаю Николаевичу показалось, что как-то длинновато. От варианта взять фамилию жены он гордо отказался, хотя фамилия хорошая – Стрельцов – славная фамилия. И наконец, встал вопрос о двойной фамилии: Стрельцов-Браконье. Подумали и оба решили, что звучит как-то издевательски. Оставили все как есть. Договорились снова повидаться. И видались. И строили совместные планы. И кое-что осуществляли. Но тут большая история свернула с большой дороги и пошла вбок.
Разоблачение культа Николай Николаевич перенес тяжело. Внешне все было нормально – как всегда, он оставался незаметной частицей большинства. Но душа не пела. Все свободное время он стал огородничать – сперва на родственном участке, а потом уж стал он и своим. Талант земледельца был у него несомненный. Все у него росло. Все вырастало, наливалось и набухало. Но, конечно, не само собой. Браконье вброд переходил мелкую речку, позвякивая пустыми ведрами, в одном из которых мягко погромыхивал совок, и долго кружил возле стада. Навоз доставался ему свежий, отборный. Лошадиный был еще лучше, но за этим деликатесом надо было топать подальше, а ведра с навозом нелегки. «Тяжела ты, шапка Мономаха!» – любил кряхтеть Николай Николаевич, поддевая на совок тяжелые сбитки говна.
Приник он к земле. И земля медленно вернула ему душевное равновесие. А потом… потом жизнь столкнула его с настоящим Западом. И снова стала проблема низкопоклонства, но совсем в ином ракурсе.
«Ты где работаешь?» – «В театре». – «Кем?» – «Артистом». – «Да иди ты!» Такой разговор происходил у Николая Николаевича с новыми знакомыми всегда и везде – в юности, в старости, в бане, в поезде, в больнице, на заводе во время шефского концерта. Коля Браконье не был похож на актера. Именно это привлекло в нем когда-то педагогов театрального училища. «Божественно органичен» – вот как говорили о нем тогда. «Не жмите. Не напрягайте лицо. Ничего не изображайте. Вообще ничего не делайте. Смотрите на Браконье!» – говорили другим ученикам. Рядом с ним все казалось ненатуральным – декорации, партнеры, даже животные, а главное, сама пьеса. Причем любая. Так что особенно вперед его не выдвигали. Амплуа Николая определилось четко и довольно скоро – все виды охраны. Начал он со Второго Конвоира Шванди в пьесе «Любовь Яровая». Продолжил Стражником в «Рюи Блазе». А потом пошло: сторожа, милиционеры, часовые. Полицейский, надсмотрщик на плантации, телохранитель, надзиратель…
Похвалы в его адрес были постоянны, но довольно однообразны: «Ну, просто поверить нельзя, что это актер!» И как-то постепенно действительно перестали верить. А он терпеливо ждал. И играть любил. На сцене за многие годы ему довелось охранять, арестовывать и выводить в расход самых знаменитых актеров, исполнявших главные роли. Скольких людей во фраках, пиджаках, кафтанах и камзолах он похватал! Он хватал их на сцене родного города, а потом и за рубежом. Театр был знаменитый и стал выезжать за границу.
Каждая поездка была как приступ малярии. Николая трясло от противоположно направленных токов, возникавших внутри. Всем иностранцам он не доверял – всем поголовно. Свои артисты, лезшие с ними общаться, брататься, вызывали брезгливость. Больше всего Николаю Николаевичу в любой заграничной столице нравилось свое посольство. На первом же инструктаже, а он бывал в первый день пребывания, он заводил в посольстве знакомства и частенько захаживал отдохнуть душой. Рано утром он обходил членов своей «пятерки», чтобы вместе идти по городу. В первом же магазине члены «пятерки» куда-то терялись, исчезали. Николай Николаевич оказывался в одиночестве, а одному ходить было не велено, и оставался единственный маршрут – в посольство. Там был магазин. Там он спокойно, советуясь на родном языке, закупал все, что было нужно, и без обмана. И все было бы хорошо. Но двух вещей не было в посольстве: садово-огородного инструмента и секс-фильмов. Приходилось вылезать в большой мир. Родная земля и родной огород упрямо требовали иноземных приспособлений. А от голых баб – это вы уж как хотите – тоже отказаться было невозможно.
Николай Браконье был убежденным моралистом, терпеть не мог никакой распущенности ни в жизни, ни на сцене. Он твердо знал: «Дай нам волю, мы такого наворотим!» Если бы он не был столь строгим в этих вопросах, если бы не был он человеком долга, не умел бы держать себя в узде, может быть, он вообще навсегда засел бы в какой-нибудь порнокиношке или стриптизе. И не вылезал бы оттуда. Его философия художника-интернационалиста сложилась в ясную объективную мысль: «Кое-что хорошее у них есть, но это хорошее – плохо. А у нас немало плохого, но это плохое все-таки хорошо».
Время шло. Поездки учащались. Рос опыт. От эмоциональной любознательности артисты перешли к размеренному стяжательству, а потом и к оптовой спекуляции. Николай Николаевич был как все. Питался консервами и банкетами. Приторговывал дефицитом. Но денег все равно не хватало. Имя театр