Прямое действие — страница 2 из 7

— Да ведь это главное!

— Не знаю, главное ли... Но вы напрасно думаете, я не боюсь смерти, — сказала Елизавета, хотя графиня Старэй ничего об этом не говорила. — От судьбы не уйдешь, что всем известно. Христоманос, мой учитель греческого языка, читал мне вслух роман графа Толстого «Анна Каренина». Вы не читали? Там об этом... Она жила над бездной, сама того не подозревая. Вот и я так живу... А в этой бездне трупы счастья, разных видов счастья. У каждого человека эти трупы свои, у каждого свои, особенные. Бездна заполнена, тогда все в порядке. Да, смерть все очищает, — говорила, по своему обычаю отрывисто и непонятно, императрица. — Только говорить об этом не надо, вообще ни с кем ни о чем не надо говорить, никто все равно другого понять не может.

«Зачем же она говорит? И в самом деле, я не понимаю,» — подумала графиня, подавляя зевок. Она вспомнила, что в Вене придворные говорили, что императрица рисуется. Другие это отрицали, но считали Елизавету пережитком романтической эпохи, задержавшимся в неоромантическом мире.

— Кажется, и у Гейне есть что-то об этом, — робко, наудачу, сказала Ирма Старэй. Императрица опять засмеялась, но с легким раздражением.

— Уж если я говорю, то, значит, это из Гейне, да? Гейне мне и вы, венгры, не прощаете: я слишком его люблю, я поставила ему памятник в «Ахиллейоне», я когда-то разыскала и посетила его сестру, — какие преступления! Вот Гомера мне, пожалуй, разрешается любить, да и то лучше поменьше... Если при вас, Ирма, меня будут бранить за то, что я завтракала в Преньи, то вы можете сказать, что я хотела продать баронессе Матильде «Ахиллейон».

Я знаю, ваш замок уже надоел Вашему Величеству, — сказала графиня не без удивления: за завтраком императрица действительно вскользь упомянула, что построенный ею да Корфу замок продается за два миллиона.

— Мне все надоело... Я прежде думала, что у монархий есть огромное преимущество перед республиками: в республиках все карьеристы, все думают об их так называемой власти, а монархам нечего для себя желать... Я не люблю республиканцев. В Париже меня посетил президент Греви, какой вульгарный, невоспитанный человек! Социалисты гораздо лучше, они, по крайней мере, говорят правду... Сколько красоты унесут из мира монархии, если уйдут, а они, верно, уйдут... Но это очень тяжело, невыносимо тяжело, когда человеку нечего для себя желать... Рудольф говорил, что вся моя беда в праздности. А что же, собственно, я могла бы делать? Поступить на завод? Стать приказчицей в лавке?

— Ваше Величество прежде писали стихи, прекрасные стихи. Отчего вы не продолжаете?

— Оттого, что они были не прекрасные. Да и литературная слава нам тоже запрещена. Мои стихи будут напечатаны после моей смерти в пользу благотворительных учреждений... Да, да, мне нечего делать. Я раз сказала императору, что покончу с собой. Он отвечал: «Тогда ты попадешь в ад!» «В ад? — сказала я. — В какой ад? Ад здесь, на земле. А если в ад попадают за самоубийство, то, значит, там и Рудольф!»

— Ваше Величество, зачем так говорить? — испуганно сказала графиня. Она в Вене слышала об этом разговоре императрицы с императором. Непонятным образом все их разговоры, даже самые интимные, тотчас становились известными при дворе. — Его Величество был совершенно прав: самоубийство — тяжкий грех.

— Разве все, что мы делаем, не грех? Разве наш сегодняшний завтрак не грех, когда столько людей голодает? И то, что я всю жизнь ничего не делаю, и это грех, хотя тут моей вины нет. Вы, Ирма, сейчас, конечно, думаете: хороша бы она была, если б не габсбургские дворцы и миллионы!

Никогда этого не думаю, — сказала графиня горячо и почти искренно. Ей все же иногда, в дурные минуты, приходила в голову эта мысль. Изредка она спрашивала себя, что будет, если императрица в самом деле покончит с собой. «Нет, не покончит, она все-таки очень любит жизнь.» — Ваше Величество и без дворцов и миллионов были бы самой лучшей, самой талантливой, самой прекрасной женщиной на земле! — добавила она уже вполне искренно.

— Какой вздор! Никаких талантов у меня нет. Если б я не была австрийской императрицей, мною решительно никто и не заинтересовался бы... Но я говорю правду: я всем вам завидую, завидую вот этой разносчице. — Она показала на краснощекую швейцарку, разносившую на подносе лимонад и печенье. — Вы смеетесь, Ирма? Она молода, здорова, трудится. Вечером она, верно, встретится с возлюбленным, будет с ним есть сосиски, пить пиво. Она в тысячу раз счастливей меня, в тысячу раз!.. Но довольно об этом, — сказала императрица устало. «Говорила о таких вещах с людьми поумнее, чем Ирма, и ничего они мне ответить не могли.»

Разносчица подошла к ним и спросила, не желают ли они чего-либо. Императрица тотчас закрылась веером. Ирма Старэй ответила, что ничего не нужно. Краснощекая девица отошла, с любопытством взглянув на даму в черном платье.

Они помолчали. Сходные, бессвязные, перескакивающие с одного предмета на другой разговоры происходили между ними нередко, и, как они ни утомляли графиню, она всякий раз чувствовала, что повышается в близости к императрице. Набравшись смелости (знала, что Елизавета таких вопросов не любит), она спросила:

— Ваше Величество, мы сегодня уедем в Ко?

— Не знаю... Нет... Я хочу еще погулять. Вероятно, завтра.

«Значит, опять не успею пообедать, а потом бродить без толку три часа,» — грустно подумала графиня.

— А из Ко куда?

— Тоже еще не знаю. Быть может, в Ниццу или на Мадейру, — холодно ответила императрица. Лицо у нее стало ледяным и надменным. Но ей тотчас стало жаль графиню. «В самом деле, какая у нее жизнь со мной...» Она улыбнулась. — Я знаю, что и вы, Ирма, считаете меня сумасшедшей.

— Помилуйте, Ваше Величество...

Не отрицайте, я это знаю. И, быть может, вы правы. Надо мною повисло вековое проклятье Виттельсбахов. Мой кузен король Людовик сошел с ума, его брат Отто тоже, и сколько других из нашей семьи! Это оттого, что Виттельсбахи обычно женились на родных, чаще всего на габсбургских принцессах. Мой брак с императором был по счету двадцать первый брак Виттельсбахов с Габсбургами... И Рудольф, верно, тоже сошел бы с ума, он уже был близок к этому.

— Ваше Величество не из той ветви рода, что покойный король Людовик, — робко сказала графиня. Ей было известно, что сумасшествие у императрицы навязчивая мысль.

— Да, Людовик был принц von Bayern, а мой отец — принц in Bayern, — сказала, опять смеясь, императрица.

III

Позднее многие старались найти в его наружности «что-то демоническое», но, кажется, сами не очень этому верили. Он был среднего роста, лицо у него было самое обыкновенное — «простонародное» — писали газеты; о глазах же в его антропометрической карточке сказано: «№3—2, желто-серые». Лишь один из видевших его людей пишет о «нехорошей усмешке», часто будто бы появлявшейся на его лице. Но, быть может, и это неверно. Его фотографии, появившиеся через три дня во всех газетах Европы, очень не похожи одна на другую, да и не остаются в памяти: человек как человек, ничего не скажешь. На него и в самом деле до того дня не обращал внимания решительно никто, — и, скорее всего, он убил императрицу именно потому, что никто не обращал на него внимания. Да еще — но кто Может это знать? — была, верно, в его крови какая-либо темная, страшная наследственность, иногда выражающаяся в жажде крови.

Почти не замечали его и в этой небольшой, по вечерам тускло освещенной керосиновыми лампами кофейне. Она помещалась в очень старом квартале, в очень старом доме с выемками и дырами непонятного происхождения в грязно-серых стенах. Кофейня была жутковатая и пользовалась дурной славой. Сердитые соседи, не любившие шума и рано ложившиеся спать, говорили, что там собираются анархисты, а может быть, и просто воры и грабители. Начальник же местной полиции знал, что в кофейне бывают и воры, и грабители, и люди, ничего дурного не делающие (поблизости другой кофейни не было). Преобладают же ночью в самом деле так называемые анархисты — те, которых он причислял к подвалу революции, в отличие от ее бельэтажа. О многих вечерних завсегдатаях кофейни в ящиках его учреждения хранились особые карточки. Но вынимались они оттуда редко, так как сказанное в них не давало возможности арестовывать или предавать суду; и даже если дело шло об иностранцах (они в кофейне преобладали), то распорядиться о высылке можно было лишь в исключительных случаях. Швейцарцы в громадном большинстве терпеть не могли революционеров, но и наиболее консервативные из них в детстве заучивали наизусть «Вильгельма Телля», помнили, что Швейцария самая свободная страна на свете, и гордились тем, что она предоставляет убежище политическим изгнанникам. Большого вреда от этих иностранцев вдобавок пока не было, как не предвиделось и большой опасности в будущем: почти все они твердили о близости социальной революции, — какая уж там социальная революция в Швейцарии! Да и всегда можно было попасться: сегодня он подозрительный эмигрант, — а кем может стать завтра? Так было несколько позднее с высылкой — тоже в виде исключения — молодого Бенито Муссолини, который, вероятно, не раз бывал в этой кофейне.

Разумеется, заходили туда по вечерам и сыщики, выдававшие себя за анархистов, пили там на казенный счет пиво, слушали разговоры без большого интереса и вставляли свои революционные замечания. Здесь всегда говорилось одно и то же: что так больше жить нельзя, что кровопийцы-богачи все захватили себе, что власти у них на содержании, что надо бы перерезать кому-нибудь глотку и что это теперь у умных людей называется «прямое действие» или «пропаганда действием». Все это было так однообразно, что агенты и записывали не часто. Кое-чему, быть может, в душе и сочувствовали, так как сами начальства не любили, а жалованье получали маленькое, никак не соответствовавшее риску: если б в кофейне узнали, что они осведомляют полицию, то их тут же могли бы избить до полусмерти, а то и подколоть. Начальство же интересовалось преимущественно тем, над кем именно эти господа хотят произвести их прямое действие. Агенты называли имена короля Гумберта, русского царя, принца Уэльского. Тогда еще меньше приходилось беспокоиться: во-первых, вообще все пьяная болтовня; во-вторых, и денег ни у кого из них нет, чтобы доехать до Рима, до Петербурга, до Лондона; в-третьих же, в обязанности швейцарского начальства не входила охрана столь далеко живущих высокопоставленных людей.