Прыгай, старик, прыгай! — страница 5 из 15

В кресле похрапывал полноватый человек без пиджака. Аичка лепетала нервно и с вызовом:

— …Он говорит, что мне теперь отступать некуда, потому что за меня двадцать четыре рубля в ресторане заплатил… округлённо — двадцать пять рублей… Он говорит, что он на меня потратился…

— Это ты говоришь, — сказала Минога. — Он покамест помалкивает.

— Я не помалкиваю, — сказал директор. — Я посмеиваюсь.

— А ну брысь отсюда… — сказала Аичка директору.

— Поди-ка сюда, — сказала Минога директору. — К свету поближе.

— Кого же мне слушаться? — спросил директор.

— Себя, — ответила Минога.

Директор вышел на свет.

— Тогда разглядывайте, — сказал он. — Рост один метр семьдесят восемь сантиметров — стандарт. Костюм из магазина «Руслан», размер пятьдесят два, рост четвёртый, без перешивки, ботинки сорок второй размер… Окончил ремесленное, потом полтора института, в армии отслужил — водитель бронетранспортёра, шофёрские права второго класса… Не судился, связи с заграницей имею, состою в переписке с Куртом Шлегелем, инструментальщиком из города Ростока. Познакомились на маневрах «Двина». Особых примет нет, зато есть магнитофон «Грюндиг» ТК-46, стереофонический, с двумя выносными колонками, подержанный, и мотоцикл «Паннония» с коляской. Собираюсь строить катер со стационарным мотором от ГАЗ-69… Особых примет нет…

— Если не считать чувства юмора, — сказал человек в кресле.

Он опустил журнал «Божур», и директор узнал приезжего инспектора, о котором ходили разнообразные слухи.

— Да. Юмор есть, — сказал директор. — Но от него быстро устаю. Жену обеспечу одеждой, едой и жилплощадью… В будущей жене больше всего нравятся ноги и чернильная клякса на пальце.

— Ладно врать-то, — сказала Минога.

— Не буду… — сказал директор. — В будущей жене мне больше всего нравится, что нас в толпе не различишь… Она такой же стандарт, как и я.

— Тётя, ты слышишь… — сказала Аичка, взволнованно улыбаясь.

— Ладно врать-то, — сказала Минога.

— Иначе я не могу объяснить, почему я выбрал именно её, — сказал директор.

— Дурак ты, — сказала Минога. — Это она тебя выбрала.

— Если по совести, это мне нравится больше всего, — сказал директор. — И ещё мне нравится, что она ведьма.

— Ты мне подходишь, — сказала Минога.

— Тётя Дуся, а мне?!

— Значит, и тебе, — сказала Минога. — Это не она ведьма, это я ведьма… Я ей такого мужа нагадала.

— Ну вот всё и уладилось, — сказал директор. — Пошли, жена, погуляем… Обсудим планы будущей жизни.

— Нет! — крикнула Аичка радостно.

— Пошли… пошли, — сказал директор и посмотрел на Миногу.

Она посмотрела на Громобоева. Тот кивнул.

Они вышли, глядя друг на друга. Минога смотрела вслед.

— Знаешь, кого ты ей сосватала? — спрашивает Громобоев.

Минога молчит.

— Это новый начальник строительства.

Минога молчит.

— Ты знала, кто это?

Минога молчит.

— У тебя губа не дура, — говорит Громобоев.

Она оборачивается и смотрит на него.


По улице шли хулиганы средних лет и молодые.

Они шли по одной стороне улицы, а прохожие по другой.

И потому, когда ветер сорвал шляпу Громобоева и понёс её через проезжую часть к хулиганам, а вслед за ней поспешил Громобоев, прохожие ускорили шаг и стали скапливаться вдали на перекрестке.

Хулиганы праздновали возвращение из глазной больницы Павлика-из-Самарканда, а он ещё не оправился от пережитого ужаса, ему до пенсии семь лет, а его оперировали по поводу глаукомы левого глаза и не обещали ничего хорошего, и ему снова ехать в Москву через год.

С машины его не сняли, но перевели шофёром на шорно-меховую фабрику — рейсы короткие, калым пропал, и настроение было подходящее.

И когда громобоевскую шляпу понесло через дорогу и кинуло ветром прямо ему в руки, он как раз досказывал сцены из самаркандской жизни.

— Ты, малявка, «ам-ам» ел?.. «Ам-ам» — это еда такая, блюдо, корейцы собаку едят и меня угощали. Соус-подлив сделают — пальцы оближешь.

Громобоев протянул руку за шляпой, но Павлик-из-Самарканда ещё не закончил. Голос у него был как у Луи Армстронга в годы расцвета. И прохожие поняли, что сейчас Громобоеву будет худо.

— У эмира бухарского было сорок шесть жён, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Одна — сестра царя Николая Первого, другая — немка. Ещё англичанка, французка, американка — кто хошь. Они в пруду плавают и плавают… как лебеди… А он сидит и ноги поджал… чай в пиалу нальёт и пьёт… и смотрит… и смотрит… а они в пруду плавают… плавают…

Семь человек окружили Громобоева, и на лицах был интерес.

— Все дети из будущего… — сказал Громобоев. — Но большинство о нём забывает, увлёкшись родной речью…

Павлику-из-Самарканда почему-то стало страшно, и он отдал шляпу.

— Доктор… — сказал он. — Не умеешь лечить, не заблуждай людей.

Громобоев, надевая шляпу, трём холуям наступил на ноги, а четвёртый сам ударился коленом о фонарный столб.

После этого ветер сорвал шляпу с Громобоева и кинул в лицо Павлику-из-Самарканда, который испугался за второй глаз и, отпрянув, ударил затылком в лицо шестого. А седьмой пошёл прочь, когда к нему за своей шляпой протянул руку Громобоев. Остальные потянулись за седьмым, но ветер погнал за ними громобоевскую шляпу. Громобоев с улыбкой побежал за шляпой, и хулиганы бросились наутёк, когда увидели его улыбку.

Потом ветер переменился и погнал шляпу в сторону Громобоева.

— Психов не перевариваю, — сказал Павлик-из-Самарканда. — Не выношу.

И побелел.

К ним приближался Громобоев. Отступать было некуда — они стояли в тупике.

— Милые дети, — сказал Громобоев. — У меня вся спина в извёстке.

И повернулся к ним спиной.

Хулиганы переглянулись, и Павлик-из-Самарканда стал рукавом чистить громобоевский пиджак. Он вспомнил, где он видел Громобоева. В Москве. В Государственной Третьяковской галерее, куда он выстоял очередь и потому сразу устал в музее и сел на стул напротив портрета залысого чмыря с футбольным свистком в руке, который уставился прямо на него. Ему стало неприятно, и он ушёл из музея.

— Я ваш портрет видел, гражданин, — сказал Павлик-из-Самарканда, — в Государственной Третьяковской галерее.

— Знаю, — сказал Громобоев. — Это случайное сходство.

Но Павлик-из-Самарканда ему не поверил.


Скрипит шкаф. Минога на выход переодевается.

Тщательно выбирает бельё и прикладывает платье к округлым своим плечам.

Смотрится в зеркало, и лицо у неё расплывчатое и покорное.

Её признали и заступаются.

А про Ваську она забыла и думать. Приехал Громобоев и во всём разберётся, не даст погубить напрасно.

Громобоев спит в соседней комнате, и хотя это прямое нарушение морали и его, наверно, снимут с работы, но всё это теперь трын-трава, потому что уже давно ему пора с работы уходить, и Аичка пристроена за хорошего человека, хотя и провозвестника новой цивилизации, для которой хороши только правила, а исключения мешают и нехороши. Но исключения всё же не сдаются и считают, что и они на что-нибудь сгодятся. Не забыть бы костёр зажечь на берегу.

Полуденная жара кончалась. Из другой комнаты вышел Громобсев, накидывая на плечи подтяжки.

— Выспался?

— Сиринга, — сказал Громобоев. — Меня узнали. Мне пора уезжать.

Сиринга… Сиринга… Какое знакомое имя…

Имя твоё звенит и шелестит, как тростник на ветру…

Не надо… всё прошло…

Кроме печали…

— Давай, — сказал Громобоев. — Давай расскажи ещё раз, как всё произошло, и покончим с этой грязью. А тело покойника отыщем… Прибыли пять опытных водолазов-спортсменов.

— Тебя с ними видели на шоссе. Это ты их привёл?

— Совпадение, — сказал Громобоев.

Но она ему не поверила.

Она никогда ему не верила.

Ей всегда казалось, что, если она ему поддастся, он будет играть на ней как на тростниковой дудке.

— Ну, рассказывай…

— Это он попа убил… Я дозналась.

— Весь город об этом говорит. Что это за поп? Почему его Васька убил?

— Вот у города и спроси.

— Спрошу, — покорно согласился Громобоев.

Но она не поверила его покорности.

— Этот Васька был твоим любовником?

— Не совсем, — сказала она.

— Как можно быть не совсем любовником?

— Рассказывать или как? — спросила она.

Громобоев помигал своими бесцветными глазками и согласно мотнул головой.

Аичка, которая отдыхала в садике от полуденного зноя, отошла от окна на ватных от волнения, стройных своих ногах.

История, которую собиралась рассказать её тётя, была известна городу во всех подробностях, и Аичка не собиралась её слушать. Но Громобоев назвал — Сиринга…

— Имя твоё звенит и шелестит как тростник на ветру.

— Не надо… всё прошло…

— Кроме печали, — сказал он.

У Аички звенело в ушах и дрожали призовые коленки.

— Сиринга… Надо посмотреть в справочнике.


Все по совету Горького так боятся оскорбить людей жалостью и так упорно с ней борются, что все и забыли, как она выглядит.

Нет слов, жалость, как и всё другое, может быть оскорбительна. Но этот вид оскорбления мы кое-как перенесём — будьте добры, оскорбляйте нас жалостью.

Жалость от слова «жалеть», а «жалеть» и «любить» в деревнях синонимы. Город об этом забыл и ещё не очень вспомнил. А Москва вообще слезам не верит.

— Копилка сломалась, — сказал Павлик-из-Самарканда.

Когда Громобоев не признался, что его портрет висит в музее, Павлик-из-Самарканда не поверил и сказал:

— Доктор, это не по правилам.

— Человек для других хочет правил, а для себя исключений, — возразил Громобоев задумчиво.

— Пойдём посидим у Гундосого, — сказал Павлик-из-Самарканда.

— Пойдём, — согласился Громобоев. — Но в другой раз.

Теперь сидели у Гундосого и не пили. Громобоев не пил, и остальные не стали, хотя из окна тянуло ветром.

— Фортку выдуло, — сказал Гундосый, а если точно, то «фуртку выдулу…».

У него все «о» были «у»: «абунементы прупали…», «телефун не рабутает в кунтуре…»