омобили с синими подфарниками, под самым носом возникали силуэты пешеходов и тут же пропадали. А в небе, как шмели, гудели невидимые самолеты, зловеще ползали, скрещиваясь в зените, лучи прожекторов.
Меня, конечно, никто не встречал в Москве. Да и вообще из нашего поезда никого не встречали. Я сошел с тротуара и остановился в полной темноте, боясь сделать шаг, словно перед пропастью.
Вспомнил, что идти мне ночью некуда, знакомых — никого, и я вернулся на вокзал переночевать.
Утром, как только рассвело, вышел в город. К тому времени Москва уже пережила битву под своими стенами, и я искал на лицах москвичей знаки торжества победителей. Но их не было и следа. Рано, стало быть, торжествовать-то.
Холодной и неприютной показалась тогда Москва. Окна многих домов глядели тусклой фанерой, впервые увидел я остовы зданий, разрушенных бомбежкой. Всюду из окон дымили узкие железные трубы. Люди обогревались такими же печурками, какие топились в солдатских вагонах.
Улицы расчищались только в центре. А вдоль тротуаров снежные откосы вздымались так высоко, что с середины улицы не видно было людей, идущих тротуаром. Не знаю почему, но не разрушенные дома, а вот эти сугробы да самоварные трубы в окнах вызвали жгучую боль в сердце.
Много было в городе военных. Они шли куда-то колоннами, ехали на машинах, стояли на углах и перекрестках улиц. С завистью глядел я на их аккуратные белые полушубки и серые малахаи с цигейным мехом. С радостью сменил бы на такое одеяние свое драповое пальто с высокими плечами и узкой талией, модные в то время.
В Орликовом переулке застал резкий вой сирены. Я не знал, что это такое, и устремился за людским потоком. У входа в бомбоубежище милиционер глухо повторял: «Быстрее, быстрее!» В зубах у меня была папироска, поэтому я задержался, чтобы раза два затянуться поглубже. Около милиционера стоял мальчик в серой, аккуратно сшитой шинельке, солдатской шапке, с ученическим ранцем за плечами.
— Дядя милиционер, пропустите, а? — молил он. — Тут два шага до нашей школы, успею добежать. Я ж дежурный сегодня…
Милиционер сердито приказал:
— Иди в убежище.
Пригрозив, он отвернулся от мальчика, и на лице его появилась улыбка. Я вмешался и посоветовал отпустить мальчика, поскольку бомбежки пока не слышно. Милиционер остановил долгий взгляд на высоких плечах моего пальто, и суровость на его лице была уже непритворной. Я не решился дожидаться его ответа, поспешно спустился в убежище.
После отбоя добрался до ЦК комсомола. Там уже собралось человек тридцать таких, как я. Между прочим, тут я неожиданно встретил своего знакомого, некоего Игоря Перламутова, который приехал с путевкой раньше меня. Он жил со мной в одном доме. Высокий и красивый парень. По специальности спортивный тренер, он побочно работал еще репортером в газете. Я знал, что Игорь всеми силами увертывался от мобилизации. Однажды ему вручили повестку, приглашали в военкомат, но как раз в этот день в нашем доме кто-то заболел тифом, наложили карантин.
Игорь позвонил в военкомат и сообщил, что не может явиться ввиду карантина. Вечером он пришел ко мне и не без хвастовства рассказал, как ловко объегорил военкомат. Из этого доверчивого рассказа я с ужасом и омерзением понял, что Игорь считает меня сообщником по отлыниванию от фронта. «В этой войне главное — выжить», — любил говорить он.
И вот здесь, в Москве, опять судьба меня столкнула с этим человеком. Но я подумал, что и у него совесть заговорила.
Мы жили в общежитии на Бронной. Дня через два к нам приехал полковник и собрал всех в большой комнате. Он сел за стол, отрекомендовался представителем Центрального партизанского штаба и начал откровенный разговор:
— Мы пошлем вас, может быть, на явную смерть…
После такого вступления, которое я и теперь помню во всех деталях, полковник встал, положил правую руку на ладонь левой и внимательно осмотрел свои ногти. А я в это время украдкой стал приглаживать волосы.
Полковник спокойно оглядел нас и равнодушно, словно речь шла о прогулке в Серебряный бор, добавил:
— Выбросим вас с самолета в тыл к немцам.
И опять я почувствовал, что у меня рассыпается прическа, а в груди появился какой-то совершенно новый для меня холодок. И еще сказал он, чуть-чуть повысив голос:
— Люди нам нужны сильные, крепкие духом и телом. Если кто из вас чувствует слабость, может… нездоров — заявите. Мы отправим обратно, на прежнюю работу. Претензий — никаких.
Заключительная фраза была большим коварством со стороны полковника. После его слов мне вдруг Казань представилась самым уютным и милым на земле городом. И возвратиться в нее так легко и просто: на прежнюю работу и — никаких претензий!
Какое-то время мысль работала только в этом направлении. Хорошо бы сидеть сейчас дома, а не перед полковником, от слов которого шевелятся волосы. Представляю себе, как уже еду обратно. Вот поезд прошел Зеленодольск, прогрохотал под колесами волжский мост. Прямо с вокзала я иду не домой, а в свое учреждение. «Здравствуйте, вернулся».
«Почему?» — это меня будто спрашивают товарищи по работе. И тут вдруг я испугался вторично. Да, пожалуй, сильнее, чем при первых словах полковника. Оробел от простого вопроса: «почему?» И еще испугался — не заметил ли полковник, как я поправлял свою прическу.
Но, к счастью, полковник уже надевал шапку, остальные зашумели стульями, поднимаясь. Полковник обещал приехать часа через три и советовал каждому подумать за это время.
Вернувшись в комнату, я долго стоял у окна, смотрел на Москву, но не видел ее. Нечего греха таить, я боялся лететь в тыл, но еще больше боялся возвращаться в Казань. Отступать было поздно. Окончательно решившись, я несколько успокоился.
Вскоре явился в общежитие Игорь, исчезнувший куда-то вслед за полковником. Одному, наверно, только черту известно, как он, приезжий человек, сумел за полтора часа получить три справки ст разных врачей: о слабом зрении, расширении сердца, гастрите и еще каком-то серьезном заболевании.
Откровенно говоря, я даже был доволен, что мы расстаемся с ним. Да и опасен такой спутник в трудном деле — непременно бросит тебя в тяжелую минуту. А он стал мне рассказывать, как за последнее время у него сильно обострилась одышка. Даже с улицы Баумана на Чернышевскую (в Казани) Игорь может подниматься, только пятясь задом. От этого, оказывается, страдания больного уменьшаются. Грешный человек, не удержался я, пошутил, что, мол, задом воевать трудно, поэтому лететь ему не следует. Пусть возвращается домой со своим гастритом.
Вечером приехал полковник и стал приглашать нас поодиночке для беседы. Некоторых задерживал у себя довольно долго, иных отпускал через две-три минуты. Подошла и моя очередь. Признаться, меня опять охватило смятение. Видно, полковник заметил это и с ходу спросил:
— Охотно ли вы идете?
— Да… то есть… — осекся вдруг я, не зная, что говорить дальше. После короткой заминки полковник низко склонился над бумагами. На лице его появилось равнодушие. Видимо, он уже принял свое решение обо мне. Мы встретились взглядами, и я понял, что ему неохота разговаривать со мной… Это возбудило во мне враждебное чувство к полковнику.
— Во-первых, я солгу, если скажу вам, что на явную смерть иду охотно. Во-вторых, обратно не поеду! Я — коммунист!
Утром узнали мы, что восемь человек возвращаются домой, в том числе, конечно, и Игорь. Полковник был к ним на удивление чуток, беседовал вежливо. Малейшую причину к возвращению находил уважительной и легко отпускал каждого. Говорят, он только не подавал им руки на прощанье.
В Москве мы пробыли более месяца. Обучались партизанским ремеслам. В Тушино сделали несколько тренировочных прыжков с самолета. Наконец наступил день нашего отправления. Вернее, не день, а ночь. Накануне мы подготовили свои солдатские мешки, уложили продукты, табак, белье, запасные патроны, тол. В середине дня в последний раз пошел я по городу с новым своим другом белорусом Кондратом Сколабаном. Ему предстояло лететь в свое Полесье, а мне — в Брянские леса.
День был морозный, ясный, а на душе — тревожно. Думалось: через несколько часов мы окажемся далеко от Москвы, к которой так скоро привыкли. Где-то высадишься сегодня ночью? Не приземлишься ли прямо на штык фашисту? Ведь он там, в незнакомой Брянщине, хозяин, завоеватель…
Молча шагали мы с другом по Москве, залитой морозным солнцем. Очень грустно было сознавать, что никого у меня нет в Москве из близких, чтобы с кем-нибудь попрощаться. Грустно. В какие-то моменты я готов был крикнуть первому прохожему: да знаешь ли ты, чудак, что я сегодня ночью прыгну по ту сторону фронта? На явную смерть!
А москвичи проявляли к нам полное равнодушие. Тем более, что одеты мы были скромно, хотя и добротно: стеганые ватники, шаровары, валенки и шапки-ушанки. А в то время вся Москва так одевалась.
Забрели мы на Тишинский рынок и купили бутылку водки за 700 рублей. По тем временам это была очень сходная цена. Потом вышли на Тверской бульвар. И тут я предложил распить бутылку около памятника Пушкину. Мой друг возразил: зачем, дескать, на морозе? Зайдем в какой-нибудь магазин да и выпьем в сторонке. Но я настаивал. Хотелось мне тогда чем-нибудь «отличиться».
Деликатный полешанин согласился. Мы сели прямо на гранитный постамент. Мой друг достал из кармана кусок копченой колбасы, неторопливо выбил пробку и подал бутылку. «Тяни перший», — сказал он деловито. После того как раза два «потянули», настроение повысилось, холода уже не чувствовалось. Мы сняли меховые рукавицы, говорили о боевой дружбе, о том, что посла войны будем вспоминать нынешний день.
А поблизости женщина работала — обметала площадку вокруг памятника. Хотя она не смотрела на нас, но я заметил, что нарочно пылит снегом в нашу сторону. Экая, думаю, ехида баба. А она с каждым взмахом метлы подвигалась все ближе. Подошла и крикнула, не глядя на нас: «Пшли вон!» Как на щенков! Каково это было нам? Мы считали себя чуть ли не героями, а тут… Начали, конечно, возражать. Вдруг женщина обернулась к нам и сурово взглянула. Широкоплечая, краснощекая, одетая в брезентовый плащ поверх полушубка, она стукнула черенком метлы об асфальт, спросила: «С какой радости кутите? Порядочные-то люди кровью умываются, а вы…» И пошла, не взглянув на нас.