Ночи ворона
1
По сути, я делался занудой и внутренне одиноким дядькой. Не окончательно, но уже опасно одиноким. Бывают, выходит, случаи сумасшествия и от счастливой любви.
Уже четвертый день я живу в Китаевске. С болью сердечной вспоминаю лицо спящего сына. Сплю в обнимку с радиотелефоном, но Аня не звонит. Алешка не возвращается. К его поискам я пристегнул всех своих значительных знакомцев. Сам стою как на посту и все смотрю в окна.
Идет пора сиреневой зимы. Гнетуще метет сыпучие снега с юго-востока, со стороны Свято-Духова женского монастыря архиерейского подворья. Два с половиной века тому, как он был поставлен русскими поселенцами и казаками для защиты от набегов джунгарских каганов. Тогда деревянные церкви пришли на богатый Алтай вместе с преподобным Макарием. Гражданская война здесь закончилась позже, чем в России. Опытные уже богоборцы дружно накинулись на степные монастыри, миссионерские станы и часовни. А после войны с Германией в крае и вовсе-то осталось три храма: Покровский собор в Горнауле, Успенский собор в Убийске и Михаило-Архангельский храм в Бубенцовске. Каганы были здесь. Они никуда не уходили. Но храмы снова росли и сходились, как пальцы в щепоть, которая сильней кулака потому, что люди творят ею крестное знамение и ею же кладут малую копейку в кружку для пожертвований. Вот и моя Аня со ящичком для сбора пожертвований все ездит, наверное, на лошадке по степным деревням.
… Однажды родитель водил меня в цирк на сцене. Мне долго снилась потом артистка неземной, по моим представлениям, красоты, блестящая, как змейка, в черной парче с чешуйчатыми блестками. Через голову она ловко снимала с себя кольца огромного удава. Кольцо за кольцом падали к ее ногам. Это зрелище слилось в моем сознании с образом моей Анны-храмостроительницы. Не я ли этот удав? Или отец Христодул, терзающий ее послушаниями? Я еще раз убедился, что ничего случайного в судьбе нет. Отстранившись от единственно уже родных, я понял, как мне мнилось, истинные причины своей внутренней смуты и ехидного письма к о.Христодулу: похоже, я спасовал перед стоящим делом. Не потянул. Зажил в слове, ушел из живой жизни. Наверное, силы мои ушли в бумажные слова, и слова подменили дело. Что во мне безвозвратно крушилось? Что?
«Я красиво замощу дворик перед храмом. Как в Яровом…» – ворковала Анна, ясная и понятная.
«Замостит, блаженная…» – верил я. Но говорил отчего-то:
– Да. А потом ты возьмешься за возведение сакрального центра русского мира. И там тоже дворик замостишь. Моими мощами…
Упрямство, раздражение, обида! На что? Ей было больно слышать это, но она знала обо мне что-то, чего не знал и, может быть, никогда не узнаю я сам. И терпеливо продолжала, прикрыв узкой розовой ладонью мой рот:
– Конечно, ты моряк красивый сам собою. Но – моряк. Ты видишь во мне только барышню.
– Наверное, барышня, – сказал я. – Такие уж, Нюра, у меня диоптрии. Я и не делаю из этого тайны. Но мне жаль тебя. Простуженную, с красивыми ногами, которые болят! Тобой попользуются, выжмут живые соки – и вышвырнут из того храма, который ты построишь. Ты взяла на себя непосильный труд…
– Тебе себя жаль, Петя. Радовался бы, что Бог дал тебе благочестивую жену.
– Слава Богу! Кто ж возразит? – соглашался я. – Да. Мне жаль и себя. Тоже. Муж и жена – плоть едина.
– «Благодарение блаженному Богу за то, что он сделал нужное – нетрудным, а трудное – ненужным».
Цитирует Григория Сковороду по памяти. А я уже говорил, что у нее на все был ответ. Она жила по простым писаным законам. Овца – что еще сказать. А сказать хочется. И однажды я сказал ей жалящее:
– Вот вычитал недавно, что некая Агнесса Бланбекер считалась святою в Вене во времена некоего Рудольфа Габсбургского. Однажды Христос явился к ней и приготовил на кухне рагу из молока и миндаля. Видение ей, болезной, было. Дальше – больше: ей явился совершенно голый монах, голый, как на призывной комиссии, и стал ее перстом-то манить: кс-кс-кс! Но это, как она объясняла, означало золочение церкви…
– Ой, Петенька-а-а, хорошо, что ты мне напомнил! Надо искать миндаль для теста! Скоро Пасха, а у меня по сусекам, Петенька, – колобком покати! – но, видно, смутившись своим невниманием, она сделала заинтересованную мину. – Инесса Блокбастер? Интересно… Но чувственный натурализм чужд христианству. Ты мне еще про богохульные откровения бесноватой Анжелы из Фолиньо расскажи…
После разговоров, подобных этому, супружеская страсть моя остывала.
«Вот такими были они, советские общественницы, – они из орлят… Всё летать учатся!» – подавленно думал я, когда она ненадолго забегала домой и шумно отфыркивала воду под уличным рукомойником, распевая при этом тропари так громко, что воробьи от собачьей кормушки отрывались и волнительно подчирикивали».
«Она из орлят… Есть такие птички, – подумал я и даже записал себе в книжку, что делаю теперь нечасто: «Супружеская любовь – всего-то навсего домашняя певчая птичка. Серенькая пичужка, готовая петь в клетке. Птичка поет и не замечает, что умирает. А ведь она просто звала пару. Ты уморила птичку одиночеством в чужом доме, без воды, без пшена ярого – мне жаль птаху».
«А проще нельзя? – спросил я себя. И ответил: – А проще вороны каркают!» На том успокоился.
Сам ее, Аню, такую выискал, ища подобие правды во мраке, зная, что в человеческом сознании ежесекундно идет раздор между порядком и хаосом. Хаос предпочтительней – там никто ни за что не отвечает. И впервые после сказок детства я встретил столь высоко парящую над обыденностью человеческую душу, поселившуюся в живой, красивой, огненной оболочке. Я искал ее. Вот она, не родственная – родная моя Жар-птица, никакая не овца. Но не вмещается в мой формат. А ведь у меня нет людей ближе, чем они – Аня да Ваня. Сын наденет на плечи полотенце, как епитрахиль, возьмет кропило и ходит по дому священником.
«Мамочка, – говорит, – дай мне еще что-нибудь святое!»
А я, похоже, к этому не готов, потому что во многом, как оказалось, не верю своему счастью. Я еще достаточно силен, чтобы не ревновать. Но ревность – она рождается и умирает вместе с человеком. Вот меня и спровоцировали, разбудили самые темные, дремучие инстинкты. Мутная обида, как деревенский соседушко30, давит меня и во сне. Но ведь обидеть можно только того человека, который ждет, чтобы его обидели. А я переживаю мнимое, как псих. Вижу мир таким, каким его представляю, а не таким, каков он на самом деле. Искаженное эхо прошлых контузий здесь ни при чем. Аня права. Действительно, бесы атакуют меня, маловера, по всему фронту души. И мало мне молиться о прибавлении ума – о спасении души бы молиться и дни, и ночи. Вот и отец Глеб разглядел во мне печаль. Он выслушал мою исповедь как-то дорогой и сказал:
– Эх, ты, мой родный Петя! Ты, милок, займись быстрее своей душой! Любовь – это ведь не «ты – для меня», а «я – для тебя»… Возьми, отличи-ка ты ее от самолюбия? Отличишь – и воздастся! Увидишь: бывают и счастливые брачные союзы, Петя! Упражняйся в вере, пока не будешь непрестанно ходить в страхе Божьем перед Живым Богом, пока дарованная тебе за духовные труды любовь не затмит весь мир! И только Христос будет освящать твой путь и говорить тебе, и благословлять тебя! А священник-то он – кто? Он тоже грешный человек, из глины сотворенный. И среди нас много лжепастырей, только совне облаченных в церковные ризы, наперсные кресты и драгоценные панагии, а изнутри растленных безверием. Но у каждого свой крест и свой ответ перед Господом, Петя. И давай, дитенок, нести свой крест со смирением и истинной верой…
Отец Глеб – это взор, сочетающий в себе тревогу и доброту, строгость и уважительность. Взор неизменно ясный. Легко смотреть в эти синие глаза, где нет дрожащей дымки полуденного миража, которую принимают за струение прохладной воды на горизонте. Можно идти к этой воде из последних сил, но никогда не утолить ею жажды. Выражение глаз этого седого ребенка не живет отдельно от его слов:
– Никакая мистика никому ничего не объяснит, родный мой дитенок. Все просто: кто может веровать, тот верует. Другие, Петя, ищут объяснения. Еще раз говорю я, недостойный: займись своей душой, ибо, неровен час, ею займется лукашка!
– Эх, отец! Родной! Научи, а?
– «Говорите, «да – да» или «нет – нет», а все остальное от лукавого», – учил Христос.
Легко ли этак и чтоб – без грубостей? Вот кто сейчас позвонит? Позвонила беспамятная, тихая и благовоспитанная, ставосьмилетняя уже старушка Раиса Терентьевна Ромоданова, которую о.Глеб соборовал на Великопостной неделе прошлой весной. Я ему сослужил. Соборовалась она в полном сознании. Оклемалась. И увидела во мне какого-то своего родственника Сережу времен Российской Империи. Она стала спрашивать:
– Сереженька, а Леня умер? А Шура умерла? А Фрося умерла? – и так по всему Синодику.
Я красным, как мятежная гвоздика, маркером крупно записал на оберточной бумаге номер своего телефона, скотчем прилепил к старушкиному холодильнику: «Звоните!» – говорю. Вот она интересуется, бедная, с тех пор.
– А Семен умер? А Нифантий умер?
Вначале-то я говорил с ней, как с человеком вменяемым, но – увы! – когда ее любознательность стала меня доводить до дрожи в руках, я принял простое решение.
Уже с полгода я ей отвечаю, что все, слава Богу, живы и здоровы: Семен стал космонавтом и живет теперь на Луне в трехкомнатной квартире со всеми удобствами. Эра освоения космоса. Нифантий хворал. У него случилось воспаление легких, но с Божьей помощью оздоровел, и сейчас работает пионервожатым в Артеке. Фрося вышла замуж за лесника из Канады, собиралась к Раисе Терентьевне в гости, но у них случилось затмение Солнца. И самолеты перестали летать в заграницу.
– А кто, Сереженька, сейчас заграница: мы или они? – спрашивает милейшая Раиса Терентьевна. – Мы где, Сереженька, живем? Еду приносили – не сказали.
Еду ей носят внуки внуков – много ли ей надо? А квартира всем нужна, пусть с прозрачными, как границы, стенами.
– Семьдесят лет мы, Раиса Терентьевна, жили в стране под гнусным названием РСФСР.
– Семьдесят лет?! – удивляется она.
– Семьдесят лет с хвостиком. Теперь на нас еще более гнусная татуировка; ЭсЭнГэ. Живем, как жулики во фраках, на европейском пляже – стыдно тельняшку снять. Границ, Раиса Терентьевна, нынче как таковых нет. Они прозрачны. Скорее, призрачны. А живем мы нынче в ЭсЭнГэ – стране без границ, Раиса Терентьевна.
– Это что, Сережа? Мне других-то стыдно спросить, ангел вы мой…
– О-о! Это коло-о-ония, Раиса Терентьевна, боль-ша-а-ая зона.
– Неужели всех переселили?
– Да, да: в одну ночь Беловежской пущи. Солдаты, овчарки, чемодан – вокзал – ЭсЭнГэ. Вот так, Раиса Терентьевна. Вы спрашивайте, не стесняйтесь…
– Вы один со мной и разговариваете, Сережа! Вы воспитанный юноша. Пажеский корпус – это… Господи Иисусе! Слава тебе, Боже! А кто руководил эвакуацией, Сережа? Не Стол… пов, ли? – Видно, легкий шок от удивительного переселения освежил ее память. – Не Петр ли Аркадьевич? Он ведь, кажется, умер?
– Нет-нет, Раиса Терентьевна. Не Столыпин. А он – он действительно умер, он погиб. А руководили выселением два сержанта и один рядовой необученный, причем беспалый!
– В-о-от как! А что, Государь-то Император разве умер?
– Наш Государь Император со всем семейством теперь в сонме святых. Они великомученики. Все они стали жертвами ритуального убийства, Раиса Терентьевна. Но вы не отчаивайтесь, Фрося-то жива, Нифантий, стало быть, тоже жив…
– Не боятся люди Бога, Сереженька…
– Бог смиряется перед человеческим произволом, дорогая Раиса Терентьевна. Ну что может сказать Отец тем детям, которые просто не хотят Его знать?
– Да, Сережа. Да, умница вы мой. А Лаврентий Павлович – умер?
– Берия, наверное?
– Да, да, Сереженька! Кажется, Берия! Красивый лезгин такой! В пенсне!
– Нет, он жив, Раиса Терентьевна. Работает в Киргизии чабаном. Врачи прописали ему высокогорный воздух… Астма у него, старик ведь уже! А курил-то всю жизнь сигареты «Памир»! Помните, сигареты «Памир» – мужик с палкой?
– М-м-м… А этот мужик с палкой – умер?
– Нет. Он теперь самый главный из всех мужиков – у него же палка! А ни у кого больше палки нет. Его зовут Джордж Буш. Он член ордена «Череп и кости».
– Какой ужас! Че-е-ереп…
– Это – . фигурально выражаясь! – говорю я, чувствуя, что перегнул палку. – Не бойтесь, Раиса Терентьевна: нас надежно охраняют Силы Небесные…
– Авиация?
– Почему авиация? Авиация умерла. Покров Матери Божией, Пресвятой Богородицы…
– Ах, да, да! А стихи, Сережа! Прочтите мне свои стихи!
Она – моя самая терпеливая слушательница.
– Слушайте, – сразу же соглашаюсь я.
Неугасимо горит лампада
в соборном храме!
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
В соборном храме Ксиропотама
поют монахи.
Поют монахи – ты слышишь, мама? —
в священном страхе.
Паникадило и круглый хорос,
орлы двуглавы…
Неугасимо горит лампада,
горит, качаясь…
Когда-то было: младая поросль
в зените славы
С утра – ко храму, твердя молитву,
в пути встречаясь,
Никто не ведал, никто не видел —
плескалось масло,
Оно плескалось, переливалось,
не зная края.
И следом – беды, как те акриды,
и солнце гасло,
И конь у прясла все ждал хозяев,
уздой играя.
Изогнут хорос, как знак вопроса,
под гнетом мессы.
Младую поросль секут покосы —
играют бесы.
О, как мы слепы, людское стадо!
Но всяк ругает:
То – ясно солнце, то – сине море,
вино ли, хлеб ли,
Кто ж наделяет огнем лампаду?
Кто возжигает?
И снова масло краями льется —
но все ослепли…
Поют монахи… Поют монахи…
Коль слеп, так слушай.
Запрись, дыханье, утишись, сердце, —
Дух Свят здесь дышит.
Святые горы, святые хоры,
святые души…
Не слышит разум. Не слышат сердце,
ничто не слышит…
Горят усадьбы, как в пекле ада —
ребенок замер.
Гуляют свадьбы. Плюются в небо —
ребенок в двери.
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
Да на Афоне я сроду не был —
кто мне поверит?
Я был поэтом. Умру поэтом
однажды в осень.
И напишу я про все про это
строк двадцать восемь.
– Ах, нет, нет… – плачет она и просит: – Нет. Вы не умирайте, Сереженька, мон ами! Не умирайте!
Я возьму и тоже заплачу тихонько – плохо ли поплакать легкими слезами да вместе с гранд-дамой из позапрошлого века? Но Раиса Терентьевна тут же:
– А Леночка – умерла?..
Такой я разбитной психотерапевт.
Кому-то содержание моих бесед с простодушной старушкой покажется издевательским. Это не так. Я говорю с ней, как с ребенком, которому нужна сказка на сон грядущий. Иногда я скучаю без звонков этой счастливицы. Забыть все – разве это не крупный фарт? И можно ли говорить с Раисой Терентьевной всерьез? Мне только прикоснуться к этому огромному, вековому забытью, заглянуть в бездну и – отшатнуться, смеясь. Нам весело – и ей, и ее Сереженьке, и мне, грешному. Все у нас живы – вот что главное. Премудрый Царь Соломон сказал: «Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, – и Бог воззовет прошедшее». Я, образованный незнайка, соглашаюсь с изречением, покуда на временном лице меня самого или на лицах моих близких не мелькнет бледный лик смерти.
Тут – крах всем нажитым премудростям. Я забываю их, как Раиса Терентьевна забыла свою столетнюю войну. Потому что я еще живой и еще грешный человек. Потому что свои любимые мне дороже, чем чужие. Всех, кто думает иначе, объявляю сумасшедшими прежде, чем рассказывать далее.
2
Наташа не отходила от Греки, ночевала вместе с трубочками и краниками в его скорбных апартаментах – реанимация называется. Два дня не звонила мне – и вот звонит:
– Это ранимация, нянечка тетя Наташка Хмыз! Партийная кличка – Флюгер. Дохтура книжных наук Шацкого – можно?
– Как там дела, Натаха? Где ты там куришь-то?
– Курить, Петя, я бросила. А ты бери батюшку, бери кропила, кадила, тащи елея, смирны, иссопа – все, что подобает.
– Ты его бальзамировать намерена?
– Типун тебе на твой русский язык! Ваня просит соборовать его. Сделайте дело, а уж умереть я ему не дам. Машину за вами с батюшкой пришлю – царскую. Говорю коротко: здесь больница, а не радиокомитет. Прием?
– У меня, Натаха, Алеша пропал. Сижу у окошка, жду. Домой не еду. Похоже, у меня и нет его, дома. Зачем ты меня беспокоишь? Говорю коротко: сказать больше нечего. Прием…
– Повторяю: прием здесь, в ранимации, ведется круглые сутки. Приезжайте по возможности скорей. Конец связи.
– Эй! – только и успел сказать я, глядя на трубку так, словно вознамерился увидеть гудки отбоя. Почему бы, подумал я, ей, Наташе, и не позаботиться о своем земном существовании. Хлебнула девушка пересола – ищет прохладный оазис в нашей Пустыне Ивановне. Она в юные годы была сильной. Однажды в мае, после моего сольного концерта, несла меня на руках шагов двадцать. Наташиному бесстрашию уже тогда никто из ее вечно мужского окружения не удивлялся: девчонкой ходила на кладбище ночами одна и носила оттуда сочные сибирские яблоки – ранетки. Некоторых из угощенных мужчин рвало, когда они узнавали о происхождении райских яблочек. А она – знай варит из них варенье, не жалеет кубинского сахара.
– У меня красивая мужская фамилия – Хмыз, – говорила она. – И вертлявая же мужская кличка – Флюгер!
Она жила красиво, щедро и насмешливо. Она – часть моей жизни. Ее изуродовали, измяли, но не испоганили. Она никому не жалуется, ни на кого не надеется. И плывет одна, выбиваясь из сил, а в зубах держит портновскую булавку на случай судороги. Вот сейчас в ее зубах – драгоценная греческая булавка. Кто у нее еще есть на свете, кроме меня да Юры? Я поспешил позвонить отцу Глебу, но подумал вдруг: почему умирающему буржую Греке потребовались именно мы с отцом Глебом? В городе полно известных дорогих священников.
Тут у двери позвонили. Рассыльная девушка с почты вручила мне заказное письмо из Калуги – настоящее, не электронное, не эсэмэску, а в конверте с маркой. Я обрадовался, как Ванька Жуков, что получил ответ от дедушки Константина Макарыча. Но недолго музыка играла, недолго фрайер танцевал.
– Этот пакет не взорвется? – спросил я девушку, расписываясь за получение дивного послания.
– Что? Нет, нет! – ответила она, заметно смутилась и зарделась ланитами.
– Можно, я вскрою его при тебе, детка?
– Ради Бога… – она даже сделала вид, что обиделась на меня, и как-то вяло вильнула незримым хвостиком, потом переступила невидимыми, но жесткими копытцами. Кто у нее бог – неизвестно. Только письмо не могло прийти из Калуги сейчас по той простой причине, что Петра – девушка-студентка с редким, как куриный бог, именем – навсегда уехала с русским мужем к себе на родину в Германию. Случилось это еще в середине лета.
– За письмо спасибо! Иди, крошка, – сказал я девушке. – И не попадайся мне более на глаза. Изнасилую всяко. Хвост прищемлю дверьми. Копыта пущу на холодец.
– Где у вас руки помыть? – жалобно так спрашивает юная ведьма. – Где туалет?
– В уборной, – говорю. – На улице Серостана Царапина. За выход платить не надо…
– Как-то вы не по-джентльменски… – промямлила она и направилась восвояси. – А еще иконы кругом…
– Пошла вон, стерва номерная! – грубо заключил я, входя в раж и будучи в ударе. Это тестостерон с адреналином делали свое дело. Хоть я и не знал толком, что такое номерная стерва и есть ли такое определение стерв, но то, что не такая уж она и стерва, – догадывался. Служба такая стервозная. Однако остался доволен собой, чего давненько не случалось.
А в ванную ее не пустил – зачем нам тут «клопы» с «жуками». Не энтомологи, чай.
Я набирал номер Анпиратора и быстренько соображал: какими бы словами изложить ему свою тревогу и рассказать ему, неуку, что даже гнусные американские демократы в своем якобы Сенате – туда же: римляне! – борются с проектом тотального наблюдения, по ихнему TIA Как римляне стали итальянцами, так и они станут неграми, не плачь, брат-индеец! Как богатые станут нищими, а нищие – богатыми, как рак на горе просвистит соловьем-разбойником, так и мы с тобой, Юра, станем умными и осторожными. Зная то, что мы лишние люди на балансе кремлюков. Примерно это я и хотел ему сказать. А он третий день отвечает мне голосом английской мисс, что временно доступ к ней прекращен – гигиена. Стал я читать письмо от немки Петры из Калуги, куда я приезжал полтора года назад.
«Здравствуй, Петр!
Это уже второе мое к тебе послание, и я не знаю, что получится на этот раз. Я, конечно же, получила твое очень доброе и лестно-приятное для меня письмо и раскопала даже то, что было зарыто среди прикрепленных файликов. От всех твоих писем теплело и нежнело на душе. Прости за многословие и болтовню, я знаю, что это читается трудно, но мне надо немного разогнаться – я ненавижу писать письма, не умею. А получать люблю, в чем, конечно же, неоригинальна. Дело в том, что все мы, то есть я, Берзин и Марта Зейбель, сразу после твоего отбытия написали тебе по письму. Некоторые даже стишки свои туда подсобрали, чтобы ты повеселился. А потом еще долго, как дураки, звонили друг другу и переспрашивали: «Ну что, у тебя получилось?» Потому что всем нам пришел отлуп, дружный и невнятный, не по-русски, а мы люди отчаянно русские, хоть и немцы. Мы так и не выяснили, чего от нас хотели, но поняли одно: компьютер твоего адреса не знает. Потом все навалились на меня, ведь у меня у единственной было письменное компьютерное подтверждение, что ты есть, что есть и адрес твой, и повелели мне отправить Re-письмо. И опять нас постигло разочарование. А дальше звонил или появлялся мой Берзин с вопросом на пороге: «Ну, как там Петя?» или «От Пети – что?» Не я одна тебя люблю, хоть ты и старенький. А у меня в скором времени и компьютер накрылся, и надолго так, и вот только час назад я наконец, смогла влезть в Интернет и обнаружить там твое новое письмо, тоже уже не новое, а аж от 7 марта! Кстати, Берзин ведь меня с детьми бросил. Как сейчас говорят, кинул. Квартиру нам оставил. Я не в обиде. Уеду во Франкфурт. Вообще, слышь, я только тебя любила, хоть я и распутная немка, а ты – благочестивый русак. Прости меня, Петр, бестолочь я ужасная. Возвращаюсь к началу.
Так вот. Еще до того, как накрылся компьютер, я узнала от Андрея Усова, что есть сайт студентов пединститута тех лет, когда мы там учились, а ты читал нам свои бесподобные лекции. Ах, Петр Николаевич! Мы немцы – пылкие люди. Немки, во всяком случае. Залезла я и прочитала твой роман «Остров сокровен», и не захотелось оттуда вылазить! Не берусь давать ему оценку, я критикую еще хуже, чем пишу, несмотря на твою высокую школу. Но как идиоту радостно узнавать знакомые буквы, так и мне радостно было узнавать знакомые и родные имена, как бы и что бы про них ни писалось.
Можно, я переведу твой ужасно веселый роман на немецкий язык? Мне будет приятно. Германии – полезно. Живем-поживаем мы, дорогой Петя, обыденно, даже и рассказать нечего. Я подружилась с очень хорошим священником, он иногда заходит ко мне в гости в перерывах между службами, чтобы поспать, он очень худенький и слабенький, устает, а живет далеко за городом, в деревне. Он молоденький, батюшка Илья, МИФИшник, и жена у него на сносях, первенца ждут. А когда батюшка отдохнет, перед его уходом мы замечательно общаемся, говорим о Божественном. Я люблю сплетничать, а он все время мне говорит: «Матушка, а вы не судите?» Я теперь и стараюсь не судить. Он говорит: «Часто, когда у нас просят совета, как поступить, мы не знаем, что сказать не то что людям, но и себе. А ведь надо только вспомнить: велит или не велит Господь делать так, а не иначе! Смотри, что делает Отец твой, и делай то же!» Правильный такой малыш. Теперь мне хорошо спится, светло и радостно на душе. Я поняла: это оттого, что днем на моей постели спит почти ангел и собой все освящает. Теперь я думаю: я такая влюбчивая, как бы мне в батюшку-то не влюбиться! Пусть тогда герр Берзин, этот горячий лапландец, знает, как немцев в Православие крестить. А немок – особенно. Вспомни судьбу последней – или не последней? – русской императрицы. А с другой стороны, меня раздирают черти. Так всегда, когда пост. Муж Наташки Бабкиной, страшный Лео Швец, грозный викинг, эсэмэски шлет, смущает речами нескромными, на концерты в Москву зазывает, сам приехать грозится. Да еще Сектант активизировался, Гарик внезапно бросил пить – все женихи. Это мы тоже проходили, это еще одно искушение, свойство поста – нехорошие силы начинают обманывать и подманивать, хорошими прикидываться, вот и борись с ними, как можешь! Дети мои разбежались на каникулах кто куда: младший, Витя, концертирует с хором мальчиков-зайчиков, а старший, Дэн, едва ли не Сяопин, отправился с туристами в Геленджик, по горам лазить. А я с кошками и собаками дома сижу, их жду. Кстати, кошек снова две, и стало две очень быстро: вскоре после твоего отъезда потерянная Муся вернулась. А я грущу без твоего голоса. Это ничего, что я тебя люблю? Это не опасно. Как там Анечка? Не народился ли у вас еще кто-нибудь, кроме Иванищи? Обнимаю тебя, Петр. И Анечку тоже. И ребятеночка вашего. Никогда не забуду, как ты приехал ко мне после московского мятежа. Шел снег. Был ноябрь, голодно, а от тебя пахло копченой колбасой. «Это запах горящих костров», – сказал ты, мой любимый вояка. И еще ты сказал: «Es schnee… Ich auch der Shnee…» Потом запел свой «Реквием». Как я буду жить без России, без всех вас, гонимых всем остальным миром? Может быть, я тоже напишу книгу. Назову ее так: «Охлажденные и замороженные. Русские истории». Вчера меня тряханули тридцать пять лет по шкале Рихтера. Я уже молодая. Из Калуги – с любовью – Петра – Твоя – Тезка».
Да, яйца все-таки могут научить курицу относиться к ним иначе, чем ко всему прочему, что падает из кур на зеленых лужайках. Прощай, Франкфурт-не-maine…
В который раз я поразился изящной женской силе, выпил триста грамм водки и захотел сладко восплакать. Мне восплакать, как иному чихнуть. Тут и принесло неохлажденного и незамороженного, а, напротив, – очень разгоряченного Анпиратора.
– Чо это у тебя глаза красные: с комиссаршей спал? – сходу атаковал он. – На! Читай! А мне – в санузел: как бы бумажки не перепутать! – отдал мне сложенный вчетверо лист бумаги, стал пыхтеть и снимать ботинки.
– Что это?
Анпиратор приложил палец к губам: тс-с-с! – и стал наседать, активно подмигивая при этом:
– Ты когда за квартиру последний раз платил, керя? Хочешь, чтоб воду отрезали и свет перекрыли? Одевайся, сейчас я в кабинку забегу – и поедем платить по счетам. Ну, ты и село, блин! Вот и доверь тебе, колхознику, квартиру! Хорошо еще, что телевизор не пропил – вон как от тебя сивухой-то несет, матушки!
Юра ушел в ванную и открыл там воду. Я стал к оконному свету и развернул бумагу.
«Это я, Коська. Керя, теперь у меня есть полный текст той записки, что была зажата в кулаке твоего вольнослушателя С. Р. Вот копия:
«Дядя Петя, не знаю, останусь ли я в живых. Сообщаю, что торговлю детскими органами прикрывает Прохор. Детишки уходят на запчасти за огромные деньги: роговицы там и так далее. То же говорит и судмед Вадик, чего ему терять. Мы поняли: нам здесь крышка. Куда там твой хлеб! Моим начальникам, я думаю, этот мрачный факт известен. Они нас всех гуртом в стойло загнали, как индейцев, и потрошат. И тут всех нас скоро, не спеша на запчасти пустят. Потому нас с Вадиком и не выручают. Я-то ладно, а он ведь хороший специалист. Жалко его. Грешить, дядя Петя, не буду, но скажу, что все они, кто у власти, – одна колода. Тусуй ее, не тусуй ее – одна шняга. Повеселюсь тут с бандюганами напоследок. Прощай, дядя Петя. Родителей я не знал. Может, я некрещеный, но крест на мне есть. В Чечне повесил. Помолись, батяня, за мою грешную душу дурака с ментовским стажем. Твой Славка. Аминь».
Тут меня прорвало – я заплакал. Словно со слезного фарватера вышибло дамбы. Плача я побежал к иконостасу, плача возжег лампадку, плача же встал на колени и сорок раз прочел молитву оптинского старца схимонаха Льва о погибших от насильственной смерти:
– Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего Вячеслава, и аще возможно есть, помилуй! Неизследимы судьбы Твои. Не постави во грех сей молитвы моей. Да будет святая воля Твоя! Аминь.
А до того как вернулся из ванной Юра, я осушил лимонную и начал вторую. Воду он не выключил – она шумела, как толпа футбольных фанов, так, что дрожали хрущевские панели. Как пьяный сторож, орал сетевой динамик.
– Так, керя… – сказал он. – Все-таки второе пришествие скоро, а ты сиднем сидишь да еще и пьешь без закуски. А еще христианин называется. Одевайся! Сейчас будешь нашатырный спирт нюхать!
– Понюхай… – показал я ему кулак, которого керя Юра никогда не боялся. – Да кто ты такой! Анпиратор? Давай, Анпиратор. Садись, Анпиратор, одесную меня! Помяни сироту Славку, сегодня сироте Славке – девять дней. Понял, бич? Понял, паук? Понял, народного гнева хожалый? Понял, ты – агрессивное невежество?!
– А кто такой «хожалый народного гнева?» – спросил он.
Я честно ответил, что и сам не знаю, и выпил еще стакан водки. Я уже думал о себе, что я и есть тот самый человек, о котором говорят «и один в поле воин». С этой хорошей мыслью тем же грозным кулаком я втер свои слезы в широкие скулы и уронил голову на стол. Юра пустил воду еще из кухонных кранов.
– Я вот смотрю на своих одноклассников. Они совсем не развились. Как были их отцы – темные, пьющие, безграмотные, так и они. Я-то со стороны на них смотрю, а они-то не видят. Скоро придет конец нашему краю, а наша хата – все с краю! Аграрный край – на селе четыре дома забито, только в пятом еще доживают. Ты как, способен меня понимать? – спросил он, усаживаясь рядом.
По тому грохоту, с которым Юра приставил стул, я понял, что настроен он решительно, а я – не так уж и пьян, если понимаю человеческую речь.
– Отвечай, если хочешь жить!
– Кто, ты, что ли, керя, мне грозишь? Ты – мне? Да…
– Нам грозят, керя, – сказал Юра. – Иди, сполоснись холодной водой…
– Холодной?
– Желательно. Воду не выключай – пусть они уписаются…
Я молча указал пальцем в небо и вопросительно поднял брови – Анпиратор кивнул: да. Мы перемигнулись, как два судна на встречных курсах. Мне стало весело. Я сказал: – Х-хе! – и пошел.
Из радиовещателя слышался не менее веселый голос:
«Правоохранители ведут поиски пропавшего ребенка. Выезжая по следам в Змиевской район края, они даже не предполагали, что их ждет такой сюрприз: кроме мальчика, они нашли еще несколько килограммов наркотического сырья.
Далее. С каждым днем шансов найти девочку, пропавшую в лесах Абагурского района, все меньше. Друзья и знакомые пострадавшей семьи выдвигают версию похищения. Причем, называя имя конкретного человека. Напомним, в понедельник вечером Людвиг Кёних заехал домой после работы, взял детей и собрался в лес. В этот момент возвращалась из садика и, увидев дедушку, попросилась с ним внучка. В лесу, не захотев будить спящую внучку, дедушка оставил ее в машине. Однако, когда вернулся, девочки в машине не было. Не обнаружив внучки, Людвиг попытался сам ее найти – не удалось. Весть о пропаже ребенка быстро разнеслась по деревне. Беду семьи Кёних восприняли как собственную.
«Ах, зачем мы не уехали в Германию, как все люди!» – говорит мать пропавшей девочки.
Работающие на месте исчезновения ребенка сотрудники Абагурского РОВД прорабатывают несколько версий. По одной из них – на девочку напал медведь. Медведей в этих краях много, однако местные жители утверждают, что сейчас они спокойные и сытые и для людей опасности не представляют. Немецкая овчарка так и не смогла взять след зверя.
«Ах, так приведите русскую, китайскую, какую угодно, марсианскую овчарку! Но найдите мое дитя!» – плачет мать, Анна Кёних…» – смаковал и тиражировал людское горе комментатор.
– Медведь?! – заорал я. – Ах, медведь?! Опять Германия?! Застрелю, гады! – я сорвал со стены, конечно же, не ружье, которое должно выстрелить, а мерзкий ящичек, круглые сутки извергающий в мир ложь. И жестко грохнул его о мягкое покрытие пола. Я впал в какое-то исступление и сокрушил бы еще немало чужих предметов быта с криками: «Всех перестреляю, всех!»
С криками «Где медведь? Кто стрелял?» выскочил из кухни Юра.
– Какой медведь? На, контуженый! – и он выплеснул мне в лицо ковш воды: – Умойся, керя!
Короткое мое веселье облетело майским одуванчиком. А Юра уже сопел над обломками, выуживал какие-то радиодетали. Искал «клопа-жука». Я умылся, вернулся, еще раз выпил. И задремал.
Когда Юра разбудил меня, я увидел в окнах не то сумерки, не то рассвет, но тут же и передумал думать о пустяках, потому что он сказал:
– Едем, керя, в больницу. Отец Глеб ждет.
3
Отец Глеб ждал нас у кафедрального собора. Мы чуть задержались потому, что по дороге меня вдруг стало мутить.
– Остановись, друг Сальери! – еще пребывая в эйфории, попросил я Юру. – Скажи, ты в курсе, что гений и злодейство – несовместимы? – и зажал рот носовым платком.
– Это ты несвежей водки натрескался, Моцарт, – сказал он. – Беги к киоску – там урна. Сунь два пальца в рот – и пройдись по всей клавиатуре, Амадей. Потом купи мятных лепешек – и жуй, пока я не дам команду «отбой».
Так я и сделал, невзирая на мороз «со с ветром», как говорят старые сибиряки. А у отца Глеба за четверть часа ожидания губы стали синее глаз. Покуда мы крутились, чтобы подъехать к нему поближе, я видел, как он перекладывает из руки в руку старенький свой саквояжик. Завидев нас, он перекрестился и нырнул в теплый салон машины, как в холодную иордань, если судить по его судорожному дыханию.
– Задержались! Простите, батюшка! Благословите! – заорал я весело.
– Астма… х-х-х! – прохрипел он, стуча пальцем по шарфику на груди. – Х-х-х… Благослови тебя Господи, Петя! Х-х-х! Здравствуйте, родные… Х-х-х… Что там… с эллином? Не ближний свет… х-х-х…
– Брат Грека помирает! Ухи просит! – веселился я, уже сознавая, впрочем, неправедность этого хмельного и злобного веселья.
Батюшка спрятался от меня за невидимую стену крестного знамения.
– Ты, Петя – что? того?.. выпивал? Ай-яй-яй! Представь себе, отец, что твой Ваня малой напился? А каково Господу Богу – Отцу нашему – на тебя смотреть?
– Уже все нормально, батюшка, – поник я. – Вы, отец Глеб, насквозь видите…
– Запах, – сказал он. И попрыскал в себя из синенького ингалятора.
– Жуй, керя, таблетки! – напомнил Юра.
– Да отвяжись, гуру!
– Это он на поминках был, батюшка. Мальчишку одного убили, товарища. Вы уж простите его?
– Я прощаю. Бог простит, – сказал отец Глеб. – Ох, отпустило, слава тебе Господи!
– Он когда выпьет, батюшка, то на войну начинает проситься, – продолжал есть меня поедом Юра. – Если не пускают, то он плакать начинает. Что с него взять? Одно слово: контуженый!
Похоже, я приходил в себя. Слова Юры уже не задевали меня, как пули не трогают заговоренного. Ненужные слова, не произнесенные мной, падали у моих ног, висли на губах, как лузга семечек.
– А трезвый-то, батюшка, он у нас, керя-то, мухи не обидит! – развлекался Юра. – Человека – еще куда ни шло, а мухи – ни-ни! Твердое «ни-ни».
– Мух не люблю, – сказал мудрый батюшка. Это значило, что он меня защищает от анпираторского сарказма, если помнить, что слова «сарказм», «саркома», «саркофаг» – одного древнегреческого корня, к которому принадлежит и ушибленный Грека.
Анпиратор понял и переключился:
– А вот дерзну, батюшка, спросить! Вы человек опытный духовно и житейски: соборование – это зачем? Оно помогает?
– Верой и покаянием жив человек. Если веруешь, каешься – помогает, отпускаются грехи. Но у каждого есть нераскаянные, забытые грехи. А грехи, Юра – корень всякой болезни…
– Но ведь нужен собор – семь священников! – прихвастнул своими познаниями керя и со значением покосился на меня в зеркало.
– Где ж их нынче брать, по семь-то на одного? Допущено совершать елеосвящение и по одному! Зерно вот есть, – погладил батюшка саквояж. – Пшеничка…
– О, это Греке подходит! – зубоскалил керя. – Это по его части!
– Да. Господь милостив к людям. Вино есть, из Каны Галилейской присланное… Маслице есть, всё есть – была бы вера…
Я этого спрута Юру с детства знаю. Сейчас пересилю дремоту – отобью батюшку у спрута. Я приемы знаю:
– В машине, надеюсь, подслушки нет. Тебе кто про это сказал?
– Там, в службах, есть один большой человек, туркмен… Он мой товарищ. У нас в Театре киноактера когда-то шла его пьеса. А в девяносто первом, в Москве, когда униженные и оскорбленные неотроцкисты опрокидывали Лубянку, он у меня в грим-уборной отсиживался…
– Я спрашиваю о Греке.
– А-а! О Греке? О Греке моя бывшая жена Наташа сказала. Говорит, этот, мол, Грека на том свете побывал, вернулся и уверовал. А по мне так он был сатрап – сатрапом и остался. Чудеса, бачка! А вот просветите меня, революционера, бачка, по такому вопросу. Разъясните мне, темному и злому: быть революционером или не быть? В стране – война. Сам президент колонулся на ТиВи: войну, говорит, ведут против России. Слышали?
– У меня нет телевизора, Юра. Зачем? В окошко гляну на улицу – слава Тебе Господи! Слава Тебе Господи! Слава Тебе Господи! Слава Тебе! – отвечал дипломатично батюшка.
– Так вот, бачка! Я уважительно отношусь к последовательной защите Православия моим керей, а вашим псаломщиком. Я тоже человек верующий, во всяком случае, принимаю мир всесторонне и с большой буквы. Но ведь правда – она превыше всего, так? Сказано также, что без воли Бога и волос не упадет с головы. Теперь второй вопрос, уже без телевизора: есть ли, по вашему мнению, вина Русской православной церкви за гибель России в семнадцатом грозном году? За то, что народ так сильно захотел освободиться, извиняюсь, от «попов»? Я понимаю: атеистическая власть и прочие издержки новой жизни! Но семьдесят лет в каждом доме не дремал чекист – адепт мировой революции! Разве при царе-мученике церковные клирики не были виноваты в том, что простому человеку стало невмоготу? Кстати, в театральных амплуа простак – значит дурак. Этот дурак ухватил былинную, извините, дубину, размахнулся и с размаху снес все без разбора! Может, снес и то, что вовсе не надо было сносить, бачка. Разве он один, а не пастыри его иже с ним повинны, что в этом антигосударственном отрицании, бачка, он отдал власть врагам своей жизни, своим участием дал им победить? А вспомните строки несчастного дистрофичного неопохмеленного Блока! Кто идет впереди его революционных матросов? Христос! Так? Он что, бачка, на пустом месте возник? Значит, была со стороны пастырей ложь, служение не Богу, а власти. Значит, было и забвение правды, которой жил народ. Угасла, стало быть, искра Божия. Ленин дал простолюдину свою искру, и свою правду! И разве сегодня эрпэцэ не то же самое совершает? Мне кажется, что Иисус Христос ищет новых матросов.
– Заткнись, керя, – сказал я. – Что ты заладил: бачка, бачка! Выискались: благородный цыган Волонтир и сто коней в одном движке! Еще Гапона вспомни, инсургент! Это он, батюшка, какую-то новую роль разучивает!
Наша детская дружба давно превратилась в марафонский забег двух упрямцев: места уже распределены, призы розданы. Судьи пропивают гонорар. Болельщики болели-болели – умерли, а мы с ним все еще на дистанции. Побежали весной в спортивных трусиках – и вот он, падает снег, а нам не холодно. Это уже никакая не дружба – это родство больных душ. Мало ли?
– Насчет стаканей молчи, пивец! – легко издевался Юра. – А кто это такой – Гапон? Из краевой филармонии, что ли?
– Из консерватории! – говорю я.
– Пусть говорит, тема знакомая. Помешкай, Петя, – успокаивает меня батюшка.
– Наверное, знакомая, бачка! И лично вас – упаси Бог! – я не обвиняю. Я читал, что сам владыко Иоанн, Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский, говорил, что потворствовать антихристианской власти есть величайший грех. Но снова жизнь русского человека требует громадного напряжения сил. Власть христианская по форме и антихристианская по содержанию, не так ли? Так? Так ежу в зверинце сие понятно. А где их, эти силы, черпать? В непротивлении? Им того и надо! Тогда плюнь, Петюхан, керя мой дорогой, и отрекись, благодетель, от своих товарищей, от тех, кто остался на баррикадах! Ну? Давай, плюй, кормилец! А жену отдай дяде, смирись! А у него, батюшка, у кери моего, – сын Ванька! Малый такой Ванька, несмышлёный. Вы его, андела, знаете. И что? Смирись, Ванька, будь агнецем, да? Будь покорным барашком, когда тебя бьют и плакать не дают. Ему дяденька в чалме или в кипе байт: «Дай, Ванятка, я тебя по щеке смажу!» А Ванятка-то наш Петрович: «Пожалуйста, мистер! Я сей же час и другую щечку подставлю-с!» Про ножички – по умолчанию. «Расти, Ванятка, пока я кынжял точу!» Так? Пока какой-нибудь тихий инок будет сухари с водой грызть да думать, разумно ли воевать, грубый материалист его попросту убьет. По стенке еще и размажет!
– Это тебя размажут! – буркнул я, разделяя, впрочем, тревогу кери. – Заноют! Зазундят! Вот мол, церковь должна то, должна это, а попы с мобильными телефонами бегают. Да ничего ни церковь, ни православные батюшки тебе не должны! Это ты им, собака, должен за то, что они молятся о тебе дни и ночи, харя ты, личина ты актерская, двурушник, Всемирный Царь-Побирушник! А уж за себя пусть сами ответят, но не тебе, фармазон!
– Сам дурак – это мы слышали. Вот посмотрите на моего керю Шаца, батюшка! Вот он сидит, жует мятные лепешки, убивает духман. Был герой, а теперь – бяшка. А у него, батюшка, сын на загляденье, вы видели, как он кошкам хвосты крутит? И посмотри теперь на побирушку этого, на Алешу, на мою молодую гвардию! Спросите его: с кем он пойдет дальше, в грядущее? С набожным дядей Петей или с геройским дядей Юрой? Со мной пойдет, потому что у него мамку убили «ляпкой»! Он за нее семерым пасть порвет! И вспомните, что именно у ребенка личность существует в почти Божественном виде. А вспомни-ка и ты, керя, Ивана Карамазова: «Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой». Это ваше непротивление отдает их невинные, ангельские души прямо в вонючие, чесночные пасти сатаны! Надо привести в чувство наше священство! Там значительно больше служащих Маммоне, нежели пастве. Ведь с их слов получается так, что самое лучшее – если бы народ быстро и тихо вымер. Вы меня простите, батюшка! Я не противник Православия!
– Бог простит! – сказал отец Глеб. – Я не силен, Юра, в литературе… Да, не силен…
– Так я напомню все-таки Ивана Карамазова: «Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю!» Нынче в великой, красивой и мудрой стране – какой только гадости нет! На просторах России православным христианам скоро вовсе негде будет главу приклонить, как Сыну Человеческому, а ленивые попы продолжают обновлять свой автопарк – в «жигуль» уже брюхо не влазит. Вот с этим непротивленчеством-то корысти никак простые люди не разберутся уже третье тысячелетие! А их выкашивают по всем кочкам косой-горбачем! Вот шарада-то! Вот теорема Ферма! Я знаю, что вы скажете! Вы скажете, что эти, мол, тексты из-за исторических, дескать, условий их создания допускают вздорные толкования. Так скажите своим батькам, чтоб набрались окаянства да изъяли их из обихода либо дали им здравое толкование.
Он замолчал. Мхатовская школа. Паузу держит, как Грибов.
– Всё, Юра? Отпустило? – смиренно спросил отец Глеб. – Слава Богу! А ты, Петя, знаешь «Иже херувимы» греческого распева?
– Нет, батюшка! – радостно, как бравый солдат, отвечал я. – Но я разучу!
– А она, Петя, вот как поется… – и он запел тенорком.
Слопал, Анпиратор? Знай наших и не гоняй по лицу мимическую гамму для адекватного отображения чувств! С точки зрения актерского мастерства, мне лично хотелось бы чего-нибудь поэксцентричней.
Задремал в тепле батюшка.
Дремал и я, думая о том, что Юра может сжиться с образом и ролью Анпиратора. Он великий актер. И люди за ним пойдут. А ну как роль Анпиратору надоест и он напишет отречение?
4
… Когда я чувствую талант в человеке – и не обязательно художественный – на душе моей становится легко и празднично. А если я пьян, то хмель покидает голову. Габышев с лицом братьев Кеннеди и Гендын с лицом китайца бурно одобрили наше решение, о котором вскоре знала добрая половина миллионного города. Нас не любили власти, но любили горожане, горожанки и селянки с теми же селянами.
Вскоре были проводы от Гендына. Гендын снимал тогда трехкомнатную квартиру на Серостана Царапина в районе общественной бани. Он наварил браги, мы выпивали, пели. Юра стал раздавать наше имущество. Человеку по фамилии не то Кусиков, не то Пусиков он отдал мои часы, говоря, что скоро мы с ним разбогатеем. Кусиков незаметно исчез. Стали искать, высказывали предположение, что он пошел пропить мои часы, но оказалось, что он в ванной комнате проверял часы на водонепроницаемость. Там же прислонился к стене и заснул стоя.
Мои часы шли. Время – деньги, и они кончились, вещи розданы. «И приспе осень…» – пора на поезд.
Похмельный и простой, еще более похожий на юного Дэн Сяопина, Гендын сказал:
– Денег нет. Аванс через неделю. Чем питаться-то, кери, будете на пути к славе?
– Да иди ты со своим Славой! – отвечал Юра. – Слава ему какой-то! У нас Габышев есть. Он большой. Возьмем с собой, съедим. С пассажирками ребрышками поделимся.
– Меня, кери, много не ешьте! – попросил Габышев. – Вырвет!
Гендын остался дома, прикрывшись тем, что сердце его не выдержит расставания, а ему еще детей рожать.
Пешей дорогой на вокзал мы зашли в диетическую столовую на улице Оленина, где, по рассказам Габышева, работало восемь его любимых женщин, старшей из которых недавно справили пятьдесят пять лет и дали почетную грамоту. Мы знали, что нет работника общепита, с которым не смог бы Серега Габышев найти общего копченого языка. Будь это и работница с такой выдающейся грудью, на которой вывешены все мыслимые ордена, значки и почетные грамоты. Серега, как и проклятые США, куда рвался Гендын, весь состоял из контрастов. Никто и никогда не видел Габышева злым – только строгим. Высокий, белокурый, с правильными чертами лица, с добрым отеческим взглядом и бабьим голосом. Видно, торговым женщинам это путало ориентацию, а мужчин прельщало. Главное, его никто не боялся, что очень важно для пребывающих в вечном искушении рядовых общепитовского войска. И впрямь – старшая жена с доброй улыбкой в районе румяного кустодиевского лица вынесла нам круг копченой колбасы.
– Ты, наверное, видела, милая моя Софья, эту парочку по первому каналу телевидения! – говорил он, кивками головы указывая на нас. Одной рукой он ласково окрылял даму за плечо, а второй – прихватывался за спасательный колбасный круг, который дама еще из рук не выпускала. – Вот тот, который поглупей на вид, это первый писатель России Петр Шацких…
– Какой молодой! – сочным контральто говорила эта добрая женщина.
– А тот, другой, в темных очках – это артист Юрий Горыныч Медынцев, известный любителям немого кино в роли Змея Горыныча. Когда его утверждали на эту роль, то из-за жуткого совпадения отчества претендента и персонажа пожилая народная артистка Раневская…
– Фаина?! – ахнула несчастная от близкого счастья женщина. – Как я ее люблю! Что с ней случилось?
– Да! Да, Фаина! Она тоже любит полных женщин. Так вот она сказала: «Ого-го!» и задышала, как слоненок.
– Ого!
– А теперь, Софья, давай колбасу и беги за бумажкой под автографы. Только не вздумай мять! Не мни ее! Пацаны, по автографу женщине, быстро!
– Ой! – подхватила та. – Побегу руки помою!
– Беги, родная! А мы – к неродной Надюшке за курями!
– Бендер хренов! – уходя навек, беззлобно сказала любимая.
Младшая повариха, которая средь лета болела гриппом, была еще более доброго нрава. Она дала нам в дорогу две добротных вареных курицы и десять рублей на сигареты.
– В Америке таких, как мои, девок нет! – похвалил ее похожий на братьев Кеннеди Габышев. – Смотри: у нее грипп, а она на общепитовской кухне несет трудовую вахту. А гриппом ты, Надюшка, не от кур заразилась? Куриный грипп – это ведь верная смерть коровам!
– Ты, Габышев, балагур и весельчак! – смеялась девчушка. – Куры-то диетические!
– Смотри у нас! Почему под халатом ничего нет? Где районный ЭСЭС-надзор? Знай, что моя фамилия Габышев правильно звучит так: ах, кабы, шеф! Или: гэбэшеф!
Потом Габышев стал приставать к девушке. Он предлагал разделить с ним его звучную шефскую фамилию, а нагнал нас уже на перроне. Прощаясь, он пожал руку мне, которого почитал как старшо?го, потом Юре. С большим сожалением глянул Габышев на куриную ножку, торчащую из авоськи, сделал вежливый полупоклон и пожал эту ножку.
– Идите сразу в вагон-ресторан – я договорился! – громко, на публику, верещал он и строго грозил пальцем кому-то за нашими крепкими спинами. – Ждите нас с Гендыным в Москве, стойте возле Кремля – никуда не уходите. А лучше всего – послушайте меня, старого солдата! – лучше всего устраивайтесь часовыми к Мавзолею имени Ленина! Ничего делать не надо – и кормят на убой! Убой у них, пацаны – смешно сказать! – раз в эпоху!
– Молодой человек! Что это вы такое говорите! – начал было старичок под соломенной шляпой. – Как вы смеете! Вы знаете, что товарища Ленина собираются вынести из Мавзолея имени Ленина?
Серега нагнулся к нему, что-то шепнул на ухо под шляпой. Тот разулыбался и мрачно сказал:
– Ага, товарищ! Понял, товарищ! Опоздали! – подмигнул нам и поплелся в свой мягкий вагон.
Тут мы услышали дальнее «Гитара! Гитара-а-а!» и увидели, что это Гендын бежит к вагону.
– Вот и еврокитаец мой когда-нибудь в Страну Желтого Дьявола уедет! – печально и провидчески сказал Габышев. – Умирать мне одному в моей Стране Чудес!
– И ты, Серега, с ним мотай! – подмигнул Юра. – Вдвоем весело, вот посмотри на нас с керей!
– Вы что хотите, чтоб меня убили? Я ж на братьев Кеннеди похож…
– Гита-а-а-ра! Стоп-кра-а-ан! – в устремленной вперед, на запад, руке этот восточный человек тащит едва не забытую нами гитару. Была бы наша гитара нынче в Голливуде, поскольку Гендын работает таксистом в Калифорнии.
Вот такими мы были голодными и жестокими – мы отъезжали. Оркестров и медных труб не было. Грустный Габышев и веселый Гендын шли за вагоном, как белый и рыжий клоуны, и кричали поочередно:
– Москва – за углом!
Уходили на восток от поезда заводские трубы Горнаула и всея Западной огромной Сибирюшки.
Мы ехали строго на запад. За то, что мы чистили картошку в вагоне-ресторане, где обнаружились знакомые Габышева – любимца дам из сфер общепита – нас кормили как дорогих гостей, а мы им пели после закрытия ресторана. Наша вольная, сытая и веселая жизнь вызывала раздражение двух мужичков, имеющих вид кандидатов на зону или ее дипломированных выпускников. Однажды после закрытия ресторана они бесцеремонно уселись за наш столик, представившись:
– Спецназ! – и предложили побороться на руках.
Юра положил обоих поочередно сначала правой, потом и левой.
– Спецвас! – сказал он. Те встали и вежливо ушли. А Юра Медынцев уже улыбался официантке и показывал на столик: – Спецнам!
Так мы, по-растиньяковски простые ребята, приехали в Москву к Мане. Юра – впервые.
5
Марианна Васильевна Коробова, Маня, была передана нам по наследству сибирским поэтом Иваном Шубиным. Во время оно Иван Шубин потрясал Москву своей изысканной простотой, а его приезды в столицу были похожи на явления ей старца Григория Ефимыча. Творческая элита андеграунда начала семидесятых годов двадцатого века трепетала, внимая его опусам, подобным этому:
Слепили снежную бабу.
Оставили ее под луной.
У друзей по две, по, три бабы…
У меня – ни одной.
Или:
Пляши, пляши, Плисецкая —
Все стерпит власть совецкая. 31
С ним дружили режиссеры и писатели Евгений Баритонов и Валерий Смелякович, киноактеры Виктор Вавилов и Паша Сашечкин, поэты Лианозовской группировки и Людмила Митрашевская. Сам Андрей Сходненский – кумир «шестидесятников» – называл Ивана «сибирским киником». Вот он и осваивал теснины Москвы как представитель сибирской «пятой колонны» и был как бы нашим квартирмейстером. Иван и познакомил меня с Маней Коробовой, к которой я поселил Юру.
Маня окончила МГУ как психолог. Ее отец, генерал-майор инженерных войск Василий Васин, в годы войны изобрел выкидной мост-ленту и был удостоен за это Сталинской премии.
– При форсировании рек эти мосты спасли жизнь не одной тысяче советских солдат и сотням офицеров, – говорила Маня, как добротный экскурсовод.
Покойный муж Мани, Федор Дмитриевич Коробов, близкий родственник актера Зиновия Херто, был профессором-медиком и занимался психологической подготовкой космонавтов. По возрасту он был старше маниного отца, с которым был дружен с довоенных лет. Ко времени нашего знакомства Мане было едва за тридцать. Была ли она тогда красива? Скорее нет, чем да. Но она из тех редких людей, которые светятся, сгорая, и мудрому терпению которых нет видимых пределов. Генералов Васина и Коробова уже не было в живых. Они оставили Мане непреходящую любовь к себе и пятикомнатную квартиру, неистребимую привычку к красному вину, разбавленному водой, много книг, карточных колод, шляпок, диковинных вещиц. Наследственное старомосковское гостеприимство делало Маню все более нищей.
Как говорили в старинных романах, двери ее дома всегда были широко распахнуты. Как глаза гимназистки на первом балу, грозящем перейти в пожизненную оргию. Для профессиональных московских бездельников лучше не придумать. Сама она, словно находясь в затворе, не выходила из дому месяцами. Маня оживала с приездами людей из внешнего дикого, угловатого, яростного мира. Всегда изысканно вежливая и доброжелательная, чопорно тонкая во вкусах, широкая в жестах, худенькая, мальчиковая, эта инженю в заношенных джинсах была в меру иронична и по-особенному сердечна. Меценатствуя из последних сил, она старалась не замечать, что из ее дома пропадает все наиболее ценное, будь то редкие книги или старинная вещица из серебра, рукопись покойного мужа или отцовский мундир с шитьем. Маня не была сибариткой, она будто ставила на себе и своем достоянии некий психологический опыт по определению меры человеческого падения.
Она пила разбавленное дешевое вино. Она никогда не напивалась, а все мурлыкала, как сытая львица.
– Колечка… Ванечка… Юрочка, поговори, как Борис Андреев!.. – и смеялась смехом счастливого, довольного полнотой жизни человека. – Ах, сибирские экстраверты, растуды вашу мать!
Маня и сибиряков любила по-старомосковски. Нас было за что любить.
– Юрочка, расскажи про Алтай…
Тот делал лицо несчастного второгодника и зачинал:
– Места у нас богатые… Ниже в степь, за глухие волчьи логова, – деревня Саши Домкратова-Черного, а туда, выше, где в прошлом годе медведь-шатун утащил жену приседателя воблисполкома, – село космонавта Китова…
Световой режим в комнатах Мани во все времена года был неизменным. Светило ли солнце, или светились электрические лампы – в квартире дрожал полумрак. Курили все, кто хотел, и всё, что хотели, потому зимой и летом форточки открывались настежь. Юра вошел в роль опекуна хозяйки. Вначале он с напряженным недоумением, исподлобья наблюдал за праздными гостями Мани, вслушивался в их умные беседы бездельников и сачков. Не понимал, например, как можно, зная китайский язык, работать уборщиком в картинной галерее. Керя не понимал, почему место уборщика этот москвич считает теплым, – и все тут. Он не предполагал, что сей печальный факт – предтеча грядущего славянского посудомойства в Новом Свете. Но я его, керю, понимаю: знай наш Гендын китайские язык – ого! – был бы уже сопредседателем КаПэКа.
Человек запредельно чуткий и недвусмысленный от природы, керя в знак протеста матерился так витиевато и необычно даже для карьеров Китаевска, что московский «бомонд» воспринимал эти его маты, как шедевры туземной фольклористики.
Но это была всего лишь артподготовка.
– Я их всех разгоню! – сказал Юра. – Хочешь?
И Маня, и я, грешный, долго объясняли ему теорию законов среды.
– Это моя среда, Юрка… – ворковала психолог Маня.
– Когда будет воскресенье, Манька? – рычал Юра.
– Воскресенья не будет… – Маня могла быть жесткой, как сухарь на ее кухонном столе. Юра смирился тогда, но рявкнул для острастки:
– Ну и хек с тобой!.. – и тут же засмеялся, лукаво поглядывая на нас своими варначьими сибирскими глазами: он ценит в людях умение стоять на своем.
Несколько дней мы жили впроголодь, в ожидании моего гонорара.
Названивали знакомым, выискивая их театральные связи.
Читали. На огромном ковре лежали десятка полтора карточных колод. Маня ползала по этому ковру и манипулировала картами то из одной, то из другой колоды. Юрка косил на нее глазом от книги, потом поймал мой взгляд и кивнул: выйдем, мол. Мы вышли в кухню.
– Чо эт она делает? – спросил он. – Ворожит?
– Эх ты, керя! Театральное училище кончал! Что – пасьянсов не видел? Пасьянсы она раскладывает…
– А-а… – якобы понял он и зевнул. – Нет, я подумал, что она гадает. Потом, не у всех же нас папы – лауреаты! Мы студентиками-то все вагоны по ночам разгружали. Я и сейчас бы не прочь вагончик-другой разгрузить. По девушкам, что ли пройтиться?
Пошел чистить зубы и растерялся в обилии импортных тюбиков – почистил зубы турецким кремом для бритья.
В гостиной разговаривала по телефону и весело смеялась Маня…
Была ли у нее в нашу пору личная жизнь – не могу знать и не имею права рассказывать. Но, зная ее дальнее родство с Херто, я вез керю Юру к ней. И в то ее печальное время, когда из владелицы пятикомнатной квартиры Маня постепенно превратилась в обладательницу четырех-, трех– и, наконец, двухкомнатной, она ни в чем нам не отказывала. Эта квартира находилась в Руновском переулке у метро «Пятницкая». Оттуда ставший вскоре очень знаменитым Юра и стартовал в большое кино. И на эстраду. А Маня так с горы в тазике и едет. Похоже, ей в тазике хорошо. Ей нравится ехать в этом тазике вслед за любимыми отцом и мужем, не думая о земном…
К чести кери скажу, что он до сих пор платил Мане личную пенсию. Когда бывал в Москве, то травил тараканов в ее окраинной клетушке, катал тефтельки из яичного желтка с борнокислотным гарниром.
– И там стоит, керя, плита какая-то небольшенькая газовая – и все! – восьмиметровая комнатенка. На Мане джинсы. В этих джинсах, керя, хорошо светить голой задницей во тьме либерализма. Мы, керя, вместе с ней пошли на улицу, она меня завела не куда-нибудь, а в свой излюбленный комиссионный магазин. Я ей говорю: «Маня! Денег я тебе не дам – пропьют их твои клевреты! А куплю из одежды всё, что захочешь». И выбрала она себе, керя, какие-то вельветовые штанцы, какую-то куртишонку! И этим ограничилась. А там ведь шикарные висели пальто, и денег у меня была тьма. То есть можно было купить что-то приличное. Но у нее, понимаешь, керя, стиль: спортивный, дешевый. Вот тебе и генеральская дочка! А может быть, она понимает, что у старых вещей больше шансов сохраниться в ее, Манином, доме…
… Когда я заезжал к ней в девяносто третьем году, она, беззлобная, так и жила вдвоем с огненным ирландским сеттером Лизой в однокомнатной камере «хрущевки» на окраине Москвы. И вокруг них с собакой, вокруг земных сирот, по-прежнему колготились какие-то шакалы. Добрые люди ей отдавали косточки для собаки – она варила из них супы и ела. Маня весело сообщила мне, что сделала важное открытие: оказывается, мослы можно вываривать на бульон до трех варок.
6
Еще древние Апостолы в Палестине мазали больных маслом и исцеляли их.
«Болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазав его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему…» (Иак. 5:15).
Соборование в больнице – дело непростое, хотя бы потому, что люди с улицы, как мы, должны помнить о стерильности. Второе: чем тяжелее заболевание, чем выше утомляемость человека, тем короче совершаемое таинство.
В приемном покое нас встречала Наташа со стопкой сменной обуви и халатами. Красивые волосы Наташи были убраны под зеленый колпак больничной униформы. Лицо выражало набожность и смирение.
Она склонилась перед отцом Глебом:
– Благословите, батюшка!
– Чо ты волосы-то запрятала, как блокадница сухари? – язвил Юра.
– Прошу вас и вашу высокую свиту, Анпиратор, не произносить слова «сухарь» при нас с Ваней. Пойдемте, я вас раздену и одену.
– А куда это мы попали? Хорошо. Раздень, – продолжал он ерничать.
– Простите их, батюшка, ибо не ведают, что творят, – попросил я. – Они все еще думают, что они муж и жена и что пьют чай на своей убогой кухне. Что случилось с твоим буржуином-то, Наташа?
– Ой! Иероним Босх с ним случился! – сказала Наташа. – И он уже не буржуин!
– Так, может, им всем, буржуям, пережогом по репам настучать? – озаботился керя. – Надеюсь, Босх простит, а, батюшка?
– Наташа, там у меня в кармане пшикалка от астмы, – умолчал в ответ батюшка. – Захвати ее, детка! А ты сказала болящему, на каких условиях мы пособоруем его и причастим? Он готов к исповеди? – спросил батюшка и, когда она ответила утвердительно, то уже ехидно, как искушенный ритор, поинтересовался: – А вы, Юра, на каком языке разговариваете?
– Это он на суржике изъясняется, батюшка, – желчно сказал я. – В образ своего парня входит. Иначе революционные братишки его, батюшка, не поймут!
– Ябеда! А в детстве был совсем неплохим парнем, пшикалка ты несчастная! – обличил меня керя.
– Наташа, у тебя диктофон с собой есть? – по примеру батюшки я стал пропускать колкости кери мимо ушей. – Надо рассказ Ивана-то твоего записать!
– Я уже все записала, Петюнчик! – сказала она и постучала себя указательным пальцем по лбу. – Помнишь «Восхождение в Эмпириан»?
Я помню и картину, и юношеское увлечение и МОСХом, и Босхом, и Моуди. На картине Иероним Босх изобразил прохождение души через туннель. А жил Иероним в пятнадцатом веке. Должно быть, еще тогда кое-кому были известны путешествия вне привычных представлений о пространстве и времени. Нечто подобное случилось и с хлеботорговцем Иваном Харой, человеком, почитающим крест, но невоцерковленным. И святой страстотерпец, и домовой с кикиморой, как я понимаю, были для него персонажами одного ряда. Он и про землепашца Микулу Селяниновича слыхом не слыхивал, а торговал же хлебом! И вот Господь, являя особую милость к падшему, вразумил его самым непостижимым образом. К тому же Иван Георгиевич бойко заговорил по-русски.
– Пэрэдо мной, батюшка, вознык сэрэбрыстый круг, котори сталь вдруг, батюшка, сужаться, сужаться… И – корыдор! Сэрэбрысто-голубой! – рассказывал Иван.
Наташа всхлипнула – ночные дежурства сломали ее.
– … Появился эта сэрэбрысто-голубой корыдор – и меня, батюшка… меня понесло по корыдору навэрх! Я понял, щто умер, но страха – нэ биль…
Они сидели возле его кровати, похожей на паровоз братьев Черепановых: отец Глеб, Наташа, Юра и женщина – доктор Ксения. Наташа все промокашечкой глазки утирала, обливаясь слезами умиления. Доктор Ксения – та все улыбалась и на знаменитого Медынцева смотрела, а он – на нее. Я, стараясь не пялиться бестактно на исхудавшего купца Хару, поставил на столике сосуд с маслом и блюдо с зерном, что знаменует щедрость и милость Господа к людям, и начал слушать и наматывать вату на концы семи палочек, потом мне нужно расставить семь свечей вокруг сосуда. Но я внимательно слушал.
… Смерть длилась полторы минуты. Там, на небесах, – яркое, золотистое, голубоватое, зеленовато-лазурное пространство. Оно похоже на фон редких старинных икон. Там его встретили несколько светозарных, прекрасноликих сущностей «с тэламы, с рукамы». Они протянули их к Ивану Георгиевичу. Они приняли его душу. Тогда он испытал неземное блаженство и радость от той несказанной любви, которая исходила от этих существ. Все его страхи, отчаяние и переживания о земном мгновенно стали дорожной пылью. Они утратили значение как пустое и никчемное.
– Вес зэмной любоф – это не любоф, а самсэбэлюбие по сравнению с небэсным любоф, – твердо сказал Иван Георгиевич. – Прычем всо биль абсолютно реально, а потом я, батюшка, вдруг услишаль голос: «Ти нужен на земле, твой путь еще не закончен, иди – и выполняй свой долг».
И через мгновение он оказался на потолке в операционной, откуда, и начал свое путешествие.
– Голи! Как мух! – пояснил он. – Сталь вот так озырать…
Сверху он увидел свое почерневшее, серо-зеленое тело, которое держала за руку доктор Ксения. Голова запрокинута. На бывшем лице – отвратительная улыбка. Ему не захотелось возвращаться в тело мертвеца.
Он видел, как доктор Ксения отпустила его руку и произнесла:
– Умер.
А Иван Георгиевич стал живей прежнего, но прозевал мгновение входа голым в это грязное чужое пальто, которое опять стало его телом. Он почувствовал только, как из него выделилось много вонючей слизи по всей коже. Полет полностью изменил его. В одно мгновение он стал совсем другим человеком. И ему стало крайне стыдно за всю свою грешную грекину жизнь.
– Теперь я нэ боюсь смэрти, – сказал он и улыбнулся доктору Ксении. – Я знаю, что здэшний моя жизнь совсэм не тот жизнь, ради которого надо тратить ее врэмя… Я хочу пожертвовать господын и госпожа Шацкых дэнги на храм. Наташа сказал мне, что Петр с женой строит храм. Прошу прынять жертву и на дэтскый дом… Вопрос о зэмле я рещу…
– Ах, Ваня! Ванечка! – всплеснула руками Наташа. Похоже, что и она вкупе с Иваном Георгиевичем слетала на небеса и вернулась преображенной. – Милый Ванечка! Как вы отнесетесь, Петя, к предложению Ванечки?
Не привык я к хэппи-эндам.
– Это как батюшка благословит, – ответил я, пораженный услышанным и не очень-то разбираясь в тонкостях темы пожертвований.
– Тайна исповеди, дети! Оставьте нас с Иваном Георгиевичем, – извинительно попросил о.Глеб.
7
Мы скинули халаты, шлепанцы и пошли курить на улицу.
– Я вас догоню, родные мои! – сказала вслед Наташа с нашими халатиками на руках.
– Нас не догонишь! – ворчал Юра. – Ваню своего догоняй, не то упорхнет на небеси – и облом!
«Нет, не упорхнет, – думал я. – Не суждено нынче батюшке, слава Богу, читать Канон на разлучение души от тела…»
Я еще думал о том, какая гора свалилась бы с Аниных плеч, отвали ей побывавший на небе Хара денег на постройку храма. Даже дыханье мое стало судорожным.
– Это не его деньги, – прочитывая мои мысли, рычал Юра. – Это деньги нищего народа!
– Твои, то есть? Да?
А детский дом – это сбывшаяся наша с Аней мечта. Вот и был бы я там директором, смотрел бы на старости лет, чтоб сироты под призрением были, а маленький Алеша… Оп! Но где же Алеша?
– Я говорю: это деньги ограбленного народа, керя! Слушай ухом! – он понизил голос. – Есть реальный шанс завалить выборы Шулепова вместе с его административным ресурсом. У Шалоумова – убийственный компромат на его Прошку: крышевание похищения детей, торговля человеческими органами и отъем городских свалок под какого-то своего деверя…
– А свалки ему зачем?
– Да уж не затем, чтобы трупы прятать, ворон кормить! Со свалок чудовищные деньги идут. Слушай дальше. Они знают, что у Шалоумова – этот мешок грязи с кровью. Шила-то в мешке не утаили – и начали нас гонять. К тому же три дня назад на складе одной кадрированной части в Бибирюлихе обнаружилась недостача пуда взрывчатки и тыщи штук детонаторов. Вот под это дело они нас, керя, и заарканят. Радует одно: Россия начинает поднимать дубину народной войны…
– Где уж там… Дубину… Разве что такую, как ты…
– Утверждаю со всей определенностью. Керя, не верь, что надо сегодня же к вечеру продраться в эфир, дать залп из крупного калибра – и по кустам. А с доктором Ксенией я сойдусь пока чуть поближе…
– Зачем?
– Три местечка в реанимации забронировать: мне, тебе и Шалоумову. Ему – в первую очередь. Они ему радиорубку мяса устроят, если вовремя не укрыться.
– Обязательно укрываться? А ты меня спросил, прежде чем мне укрываться: иду я в эфир, или не иду я в эфир? Почему ты за меня решаешь? Или я член твоей партии?
– Ты – мой пресс-секретарь, я выдал тебе документ. И подумай наконец о своем кере, о Шалоумове! Он ведь их допек: передача по форме – либеральная, а по содержанию – бунтарская. Разобрались! Сподобились! Скоро руки – за спину! И ты хочешь бросить его одного?
– Твой документ я уже бросил в мусорный ящик…
– Несмешно!
… Прошлогодняя шалоумовская «Радиорубка мяса» за пару месяцев сделала его передачу хитовой. Рубрику «Переводы с казенного на русский» слушали по сети разные люди в разных местах – это был вертел, на который неожиданно для себя нанизывались многие из «уважаемых людей».
– Иван Иванович, вы человек компетентный, – запускал он леща. – Поэтому я и пригласил вас, чтобы вы помогли прояснить ряд вопросов. Но мне, кажется, наши радиослушатели не всё поняли правильно. Например, когда люди вместе работают, обеспечивая свои семьи и свой дом, вместе едят свой хлеб, добытый в поте лица, – это некая взаимозависимость. Так, Иван Иваныч? Вы согласны? – доброжелательный паук раскидывал паутину.
– Бесспорно! – жужжал, отвыкший думать, жук-воротила Иван Иваныч.
– Когда они берут в долг у ростовщика под неоплатные проценты, заложив свой дом, огород, детей этому доброму ростовщику, – это зависимость. Согласны? – поднимал паук свое ядовитое жало.
– Да! Это так, да! – жужжал жук, становящийся жучком. И по радио видно было, как старательно кивает он головогрудкой. – Бесспорно!
– Объясните нашим слушателям: что вы имели в виду, когда произносили слова «государственная независимость России»? – поднимал Шалоумов сачок.
И начинались красноречивые покашливания и повизгивания, вздохи, стоны, напоминающие агонию коровы, обожравшейся майским клевером. Причем наш Пери Мэйсон легко находил слабаков, тьма которых и составляла чиновничье большинство.
Или Шалоумов запевал:
– … Нам пишут, что все, произнесенное вчера в Давосе министром А., – чистейшая спекуляция русским языком. Давайте попробуем понять, что же сообщил нам и всему миру человек, которого мы наняли на работу министром наших внешнеполитических дел. Итак… – Он зачитывал пустую болтовню министра и говорил: – Отчего же? Очень грамотная деза. Давайте не забывать, что нас окружают враги, что войска НАТО стоят у наших границ. Министр умышленно гнал туфту. И еще: где же здесь спекуляция русским языком, когда ни произнесено ни одного русского слова!
Или:
– Часть нашего общества знает, как отличить халву от халявы. Но, как известно, сколько ни произноси эти сладкие слова, во рту слаще не станет. Вот слюноотделение они вызвать могут. Семен Дмитриевич, пожалуйста, объясните нашим слушателям смысл произнесенного вами слова «демократия». Поскольку, чтобы взывать к чему-либо, в данном случае к демократии, хорошо бы знать хотя бы контуры этого «чего-либо». Иначе оно вызывает тошноту, а кое у кого, как нам сообщают, и неудержимую рвоту.
Шалоумов вовремя сманеврировал. Он предложил ввести индексированные штрафы за моральный ущерб, нанесенный заведомо бессмысленной речью. Он назвал словоблудие, косноязычие политиков – преступным, уголовным деянием, обманом, умышленно вводящим обывателя в заблуждение, и предложил себя в главные эксперты специальной комиссии при краевом суде. Он приобрел имя, свой круг слушателей, а рубрику закрыл. Однако Шалоумов есть Шалоумов, так люди и говорили. Так неужели нас взяли в разработку? Отчего так откровенно?
– Керя, ну откуда тебе это известно про контору?
– Керя, был бы ты мне врагом, черным вороном – сказал бы! Но мы же кери. «Номыжекери» звучит почти по-французски, по-мушкетерски!
– Да дерьмо они, эти твои мушкетеры с их мушкетами, мушкетонами, шпагами и флагами! Если мой Алеша не найдется – купишь мне гранатомет! Эрпэгэ двадцать шестой. Ясно? Пока нас не кинули в узилище, плюну разок в эту грязную посудину, – сказал я. – Иначе никаких от меня эфиров.
– Странный ты парень, керя. Опять развоевался! Может, все писатели сами себе что-то выдумывают, а потом над вымыслом слезами обливаются? Скажи, зачем тебе гранатомет, когда мы Шулера прямым эфиром навеки дезавуируем? А потом его свои же в асфальт и закатают. Будет лежать на Серостана Царапина в виде лежачего полицейского – поставангардный концептуализм! Пройдут пионеры – салют Шулепу! Учитывай, что на носу – выборы.
– Эфиром я не умею. Мне проще харкнуть из «мухи». Как-то оно носу спокойней будет.
Сказанное не было шуткой. Я твердо решил, что если эти шулеповские дельцы похитили Алешу, то мушкетом я с ними не управлюсь. А места, тропы и людей, которые мне помогут хлопнуть Димкин бумер-броневик, я тоже знал.
Позади, как бурные аплодисменты, уже слышались шлепки Натальиных тапок. Она кричала:
– У вас зажигалки есть, мужчины-ы-ы?
– Остановись, ворон! – сказал мне Юра. – Куда летишь, крыла плаща раскинув? Подождем даму.
– Здесь с тобой, Наточка, хорошо, как на панели, – сказал Юра, когда она поравнялась с нами. – А папироской тебя на загостить?
– Загости, керя. Трое суток не курила. Не хотела дышать на Ванечку табачищем!
– Неужели так серьезно? А-а! Да-да: вы ведь здесь все хворенькие! На голову…
– Твои остроты в свое время привели меня, Юра, к супружеской неверности!
– Ну, это ничего. Мулька не прокатила. Это ведь еще до твоего крещения было! Зато теперь Грека имеет тебя верную и правоверную!
– Да замолчите, вы, служба быта! – хмель совсем выветрился, и слова пустой перепалки стали быстро пустошить мою душу. – Надоело! Ты, Юра, в частности, надоел! Произошло чудо – человек преобразился! Сколько можно зубоскалить!
– Шутишь? Не шутишь? Да я и сам себе надоел, – печально вдруг сказал Юра, когда по тылам приемного покоя мы вышли на уличный пандус. – Спасу нет. Вот те крест! Может быть, это в такой чудовищной форме у меня проистекает истерика?
Я посмотрел в его невинные глаза – и принял сказанное за чистую правду.
– Возьми, Натаха, мой пиджак – озябнешь… – он накинул пиджак на плечи Натальи. Она снова тихо заплакала, жалея Ивана Георгиевича и восхищаясь вместе с ним на небеса. Но увидела мою кислую, как я могу предположить, мину и уверенным жестом бывшей жены достала из кармана Юриного пиджака носовой платок. Она сказала: – А ты, грубый писака, не подглядывай за тонкими чувствами… – и тут же начала: – Юра, ты мне пиджак насовсем отдал?
– Тьфу, ты! – в сердцах уже сказал я.
Она замолчала под своим пиджаком. Только спросила:
– Чего ты? Нежные все кругом… Как итальянские колготки…
Но ирония вместе со всеми ее ржавыми механизмами опустошала меня хуже водки, когда не хочешь, а тебе навяливают: выпей да выпей. В разговоре случайно выяснилось, что вчерашние день и ночь выпали из моей памяти.
– А мне казалось, что и дня не прошло…
– День был хороший – водка плохая. Не переживай. То-то тебя – ни я, грешная, ни отец Христе.. как же, как же это…
– …дул? – уточнил я.
– Да, Петя! Дул! Он не мог найти тебя с семью собаками, керя!
– Что это он псарню-то развел?
– Ага! Очень красиво, очень интеллигентно! – воскликнула Наташа. – Сам первый начал! А я фигурально выразилась. Отец Христодул просил тебя, как откопаешься, позвонить Ане. Сделай это непременно.
Мы вернулись в палату.
8
Все шло своим чередом. За окнами сгущался ранний сумрак ноябрьского воскресенья.
Толстячок Иван Георгиевич лежал тихий, маленький, доверчивый, похожий на щенка сенбернара, в своих зеленовато-желто-черных очках на подглазьях. Лишь иногда он поправлял повязку на седой голове.
По седьмой молитве иерей взял стручец седмый и, омочив во святой елей, помазал болящего. С тем начал молитву:
– Отче Святый, Врачу душ и телес, пославый Единороднаго Твоего Сына, Господа нашего Иисуса Христа, всякий недуг исцеляющаго, и от смерти избавляющаго, исцели и раба Твоего Ивана, от обдержащия его телесныя и душевныя немощи, и оживотвори его благодатию Христа Твоего…
Я, грешный, отвлекался. Несмотря на высокий молитвенный настрой, меня знобило от прикосновения к чуду. Оставаясь светским человеком, простым и нерадивым мирянином, я не мог измениться в один раз, как этот тбилисский грек. Мне казалось, что глаз смиренней и опытней, чем эти его недавние буркала, я не видел нигде. Казалось, что этот человек отныне может жить, уже не произнося слов – ему этого не надо. Мне казалось, что он облачен в рубашку, которая легче и надежней бронежилета, что руки его, держащие свечу, никогда не касались грязных денег и чистых дев.
– …бессребреников Космы и Дамиана, Кира и Иоанна, Пантелеймона и Ермолая, Сампсона и Диомида, Фотия и Аникиты; святых и праведных богоотец Иоакима и Анны и всех святых…
Вспоминался далекий дом в степи, где смотрел, может быть, из окна на почерневшие зимние прясла мой Ваня. Подышит на стекло, потрет – и смотрит. За плетнями, за пряслами – дорога. Куда уведет она моего белоголового мальчишку? «… Мама, дай мне еще чего-нибудь святого…» Как же, Ваня! Выходит так, сынок, что если твой папа не убьет их – они убьют тебя, спроси Алешу. Что же прикажешь мне делать, сынок? Ну, будем мы с тобой сидеть у окон, топить стульями с табуретками печку и ждать, что нас придут убивать. Если холодом, голодом не выморят нас эти дети Арбата – заберут на войну, на которую сами не смотрят даже по тиви. Думаешь, я отдам тебя, Ваня? Как бы не так. Мой керя – дядя Юра – прав: мы с ним уже на войне. Мы должны убить их, чтобы жили и размножались наши дети…
– … Яко Ты еси источник исцелений, Боже наш, и Тебе славу возсылаем, со Единородным Твоим Сыном, и Единосущным Твоим Духом ныне и присно и во веки веков, аминь.
Батюшка Глеб велегласно возгласил: «Царю Святый», положив Евангелие на голову Ивана Георгиевича, прочел отпуст, причастил грека. Приблизил крест к его фиолетовым губам:
– Целуй крест, раб Божий Иван, на одре лежащий…
Тот поцеловал крест, потом Евангелие и по-русски чисто произнес трижды, как научил его батюшка:
– Благословите, отцы святии, простите мя грешнаго.
Едва он произнес свою просьбу третий раз, как отец Глеб покачнулся, протянул мне знакомый складенек с изображением Спасителя:
– Подержи, Петя…
Он выскочил в коридор – туда, где ждали окончания соборования наши друзья.
«Астма…» – укладывая в батюшкин саквояж утварь, привычно подумал я. И когда Иван Георгиевич с тревогой спросил меня: – Щто с батюшкой? – я и ответил легкомысленно:
– Астма, Иван Георгиевич!
– Я выписал Натаще чэк для ваше имья, Петр. Стройтэ храм. Я уже говорыль батюшке, что у меня одно условие: хочу лежать в церковной ограде, когда Господь мьеня вострэбует… Прощай, брат…
Не моя ли кровь его преобразила? – мелькнула искусительная мысль. Я пожал плечами, в смятении душевном поблагодарил его словами «спаси вас Бог!» и вышел вслед за батюшкой из реанимационного бокса.
Отец Глеб стоял спиною к стене и рвал своими легкими руками невидимую петлю на худенькой шее, по-рыбьи хватал посиневшими губами больничный воздух, глаза его закатывались..
– Юрка-а-а! – закричал я, подхватив батюшку под силки. – Наташа-а-а! Врача-а-а!
Утирая на ходу губы, с лицом, испачканным губной помадой, из кабинета доктора Ксении выскочил Медынцев.
9
– На твои вопросы о современной церкви, Юра, отвечу просто. Внутри храма – нет ни старого, ни нового времени. Я – верующий, и веру у меня отнять не в силах ни дьявол, ни человек, ни вселенские катастрофы, – говорил отец Глеб, лежа в соседнем с Иваном Георгиевичем боксе. – И я буду бороться за веру Православную до тех пор, пока меня Бог не покинет…
Мы вчетвером стояли у его кровати. Незаметно подошла Ксения.
– Я служу Богу, Юра. А ты служишь революции. Это ведь та же литургия, но литургия безбожная… Безотеческая… Похоже, что революция – это расплата человека за то, что он неправильно живет, и в некотором смысле за то, что он живет вообще. Где-то я читал именно о таком понимании революции. Православная же Евхаристия, Юра, не отменяет земной борьбы за справедливость. Наоборот… Богом все дозволено. Все, что с любовью, с тоской по благодати. Запрещается ненавидеть… А мы живем в стране временно победившего атеизма. Разве вы не видите, Юра, что не просто уничтожает нас атеизм, а натравил нас друг на друга, и мы сами друг друга уничтожаем!..
– Нет, нет, нет! Не понимаю!.. Что надо сделать?
– Для этого следует – сесть в позе Будды на балконе и смотреть на облака или на звезды, – сказала вдруг Ксения нервно – нервы сдали.
– Что пишут умные люди? Они пишут, что атеизм – скрытый сатанизм… Веруйте, Юра, в Святую Троицу – в этом спасение души… А тело – полечим, правда, Ксения?
«Батюшка, а что мне матушке-то вашей сказать?» – хотел спросить я. Но тут керя упал на колени и пополз на них к одру, ухитряясь при этом биться немытым лбом в стерильный пол. Добравшись до батюшкиной руки, он омыл ее слезами, одновременно бормоча покаянные слова, издавая скрежет зубовный, шмыгая носом и мотая повинной головой.
– Это я вас так… я вас, бачка… Простите, каюсь… Грехи мои… О-о-о, мама!,.
– Нет, керя, – улыбался отец Глеб. – Это не ты… Это мое время пришло… – И смотрел на нас ласковыми синими глазами. – Я ведь в Ленинградскую-то блокаду служил в артиллерийском дивизионе, детки… – говорил он. – И были мы, солдатики, такие же доходяги, прости меня Господи, как и все блокадники. Контузило. И лежу я в госпитале – сил нет, молодость – одна сила. Главврач приходит. Хирург Анатолий Васильевич, верующий был. И говорит: «Кто, ребята, ходячие – вечером надо вашими силами дать концерт для ранбольных! Ты, – это мне, – хорошо поешь. Споешь…» Пошел я в назначенное время. Вот он – марш на второй этаж, где ранбольные лежали. Вот он – баян, который мне поручено нести. Я этот баян-то едва, брат ты мой, поднял, а по маршу идти нет наших сил. Пошел, упал. Не помню, как очнулся в палате, как вот сейчас… Оглядываюсь: лежат наши как лежали. Петя тоже Седых – лежит, дышит. Садовский-сержант лежит. Палата больша-а-а-ая. Конца не видать, общая палата. И ходит между рядами – кто?
– Доктор! – предположил Грека.
– Смерть! – шмыгнул носом Юра.
– Жизнь вечная – монахиня! – сказал батюшка. – Вся в черном, сама держит что-то в руках. Похоже, лекарство. То над одним, то над другим нагнется. Одному даст из ложечки, другому даст. Кого-то обойдет вниманием. И вот ко мне приблизилась. Лица, ребята, не помню. «Ешь, лейтенант!» – и ложицу к моему рту подносит. Я спрашиваю у нее, что, мол, это, лекарство? Она опять: «Ешь!» – говорит. Я взял губами-то из ложечки – масло! Натуральное коровье масло из коровьего молока. Держал я его во рту. Оно тает, а я мелкими глоточками сглатываю. А монахиня дальше с обходом пошла. Утром проснулись, я спрашиваю: «Что это, ребята, за монахиня ночью ходила, масла нам давала. Мне, Седыху…» А это, ребята, ходила Ксения Петербуржская. И по позициям она ходила, верующих спасала. Тех, кто не отступил от Христа. А так получилось, что вся наша батарея с командиром вместе подобралась – верующие. И так ни один не погиб, уж на что потом в Восточной Пруссии жестокие бои были… А нынче мое время пришло.32
– Э, нет, батюшка! – всяк по-своему возгласили мы. – Тут вам умереть не дадут!
– А вот насчет твоего языка я не осуждаю, Юра. Просто вспомнился один не прихожанин даже, а захожанин. Давно тоже это было… «Что, – спрашивает, – мне, батюшка, делать? Не пью, не курю, жене не изменяю, но что ни слово у меня, батюшка, то и мат. Скоро с работы выгонят. Я в детском учреждении электриком работаю! Спасите, батюшка!» «А как это у тебя, чадо мое, происходит?» – спрашиваю. «Ну, бэ, – говорит, – вот так, бэ, и происходит! И посылаю всех, походя, не взирая на лампасы!» Я ему говорю: «А ты, чадо, вместо «бэ» говори «сэр». А вместо того слова, на которое посылаешь, говори, например, слово «мир»! Вот приходит он через месяц, может, раньше. «Ну как?» «Перестали, – говорит, – меня люди понимать, батюшка! Иду мимо магазина. Навстречу – колченогий из серого дома: «Здорово, бэ! Добавь, – говорит, – двадцать копеек на червивку!» Я ему: «Здорово, сэр! А мира не хочешь?»
Ну, идите, родные, идите. Я молиться буду. А ты, Петя, дитенок, позвони отцу Христодулу, коли уж он в городе. Скажи, пусть придет. Понял, сынок?
– Понял, батюшка.
Мы оставили его наедине с молитвой.
Замкнутое тело города, как тело висельника, в поисках опоры подсаживающегося на кол. Есть ли у города душа?
… Дело было осенью в ранних сумерках. Мы с керей по пожарной лестнице полезли на крышу первой в Китаевске пятиэтажки. Как же не влезть на местный небоскреб! Лестница была холодной и мокрой. Оттого, что руки потеряли чувствительность, я сорвался. И в следующее же мгновение я оказался сторонним наблюдателем того, что происходит. Причем собственное не то скольжение, не то падение по лестнице я видел попеременно с двух точек. Первая – непосредственно изнутри моего тела. Ощущение – падаю не я, падает тело и при этом с огромной скоростью, как хороший компьютер, ищет варианты своего спасения. Вторая – я лечу рядом со своим падающим телом и вижу это со стороны. Застрял я за пять ступенек до конца лестницы. И с полчаса сидел на ней, приходил в себя. И вот с этого момента я стал догадываться, что я и мое тело – это разное, что я могу жить и действовать независимо от него. Потом острота озарения пропала, я уже не был в этом уверен и даже гнал от себя эти воспоминания, стесняясь их, как детской веры в чудеса.
Иван Георгиевич снова напомнил нам о том, что жизнь продолжается там, за чертой смерти и, наверное, во многом определяется тем, как мы ее просадили здесь.
Так и душа города живет сейчас вне видимых глазу очертаний собственной выморочности. Мы смотрели на него из окон кабинета доктора Ксении. Благо шло воскресенье. Работала только дежурная смена, и Наташа, пользуясь благорасположением Ксении, вызвала сюда и отца Христодула, и Шалоумова.
– Мы сделаем так, – режиссировал керя. – Шалоумов закажет на завтра внеочередной эфир. Передача как бы о том, какие хорошие у нас буржуи! Один из них, известный в городе хлеботорговец Иван Хара, жертвует огромные деньги на строительство православного храма и детского приюта в деревне Антониха. Есть, есть в нашем народе предприниматели, не погнавшиеся за личным обогащением, умеющие контролировать собственные потребности, думающие в первую очередь о благе общественном. Сенсация! Натаха сядет в студии на звонки, она наши голоса знает, она будет обеспечивать связь. Для страховки я, допустим, буду называть ее Аленой, ты, керя, назовешься, к примеру, Коневым из села Коровий бор, а Ксения…
– Ивана, Анпиратор, не замай! Ксеньку – не впутывай! – сказала Наташа. – Революция не должна пожирать своих врачей! Подскажи ему, Петя – он тебя слушается!
– Ревнуешь. Это плохо. Но Ксению Сергеевну впутывать не буду, хорошо. В эфире достаточно будет и двух китов: Шалоумова с керей. У них хорошо получается. Сотни моих людей сядут на линию. Они обеспечат поток звонков – только успевайте крутиться, керя, как волшебные жерновцы!
– А я-то опять с какого боку жерновец, керя? Я сюда зачем ехал: чтобы ты на мне ехал или чтобы все же заработать на пропитание семейства? И Наталья права: не надо делать фарса из преображения человека! Из чуда Божьего! Не каждое лыко-то суй в строку! Не смей! Ведь только что на коленях к батюшкиной руке полз, лицедей ты ползучий!
– Правильно! Ты хороший – я дурак. Отвечаю на первый вопрос. Ты, керя, уместен у микрофона потому, что Иван Георгиевич отказал деньги на строительство храма именно твоему семейству, а не мне, лицедею Медынцеву! И твое местонахождение в прямом эфире – оправданно. К тому же никто, как ты с твоей всегда козырной системой расстановки акцентов, не откроет людям глаза на вопиющее беззаконие! У них шоры! – и он почему-то постукал пальцем по лбу Ксении. Она мило улыбнулась мне. – Второе: смотри, сколько денег обломилось тебе от хлебной торговли! Сто тысяч долларов! Мало?
– Очень много. Но это не мои деньги!
– Да, действительно… – на мгновение смялся он. – Твои, керя, заработанные, у меня, я могу тебе отдать. Вот только дождемся Шалоумова.
– Вот и хорошо, – сказал я. – Тогда и поговорим.
– Видите? – спросил женщин керя. – Отечество в опасности, а этот Козьма Минин торгуется с князем Пожарским об ста рулонах ревендука33! Измельчал русский народ.
– Давай, керя, сегодня больше не острить. Хорошо? Иначе пропадай моя телега! Я жене с ребенком не могу позвонить которые сутки! И прекрати морочить мне голову этими своими… рокировками!
– Рокировками? Хорошо. Давай, керя, за читку пьесы! Суть нашей акции такова: пользуясь случаем, вы должны сказать, что по большому счету население России никому не нужно даже как расходный материал. Эти миллионы стариков, старух, баб, мужиков и детей нужно кормить, согревать и лечить. То есть тратить на них часть доходов от продажи Родины. Они будут требовать свое по праву рождения на этой земле. Выморить их, заменить. На это есть азербайджанцы, китайцы, негры, которые по дешевке насверлят дырок в бывшей русской земле и – успевай выкачивай оттуда содержимое. Потому торговля человеческими органами, которую кроет Шулер, – это цветочки, хоть и дурно пахнущие! Ягодки – впереди. Но чтобы не обожраться этой белены с крушиной, мы, представители мыслящего общества, должны инициировать судебное разбирательство всей этой деятельности Шулера. Единственное, чего они боятся, – это использования народного недовольства какими-нибудь посторонними силами, или просто народного бунта.,
– До чего ж ты неприятный тип, Анпиратор! – вздохнула Наташа и с сочувствием погладила Ксению по затылку. – Что скажете, Петр Николаевич? Он кто: представитель неведомой потусторонней силы или подстрекатель к народному бунту? Или это – сложение векторов?
– Да хорошо, всё хорошо! Скажу одно, что после этой передачи твоего Хару убьют на больничной кровати, меня повяжут, а деньги отнимут. Это и будет разложение векторов: керя – в кустах, мои Аня с Ваней сушат мне сухари, Наталья – ни жена, ни вдова, к тому же безработная… – уныло сказал я. – Давай дождемся Шалоумова. А пока я пошел молиться куда-нибудь в угол…
– Ксения, поставьте, пожалуйста, мальчика в угол! – начал Юра. И вдруг спохватился: – Извини, керя!
Слава Богу!
«Владыко Вседержителю, Врачу душ и телес наших, смирящий и вознасяяй, и паки исцеляяй! Раба Твоего Глеба немоществующа посети милостию Твоею, простри мышцу Твою, исполнену исцеления и врачбы, исцели его, возстави от одра и немощи. Запрети духу немощи, остави от него всяку язву, всяку болезнь, всяку огневицу и трясавицу, и еже есть в нем согрешение или беззаконие, ослаби, остави, прости…»
«Ах, не умею я молиться! Где витают мои мысли?»
Кто-то за моей спиной заглянул в комнату, сказал женским баском: «О!» – и удалился. Проскрипели колесики каталки в коридоре.
«… Господи, пощади создание Твое во Иисусе Христе, Господе нашем…»
«Где вы, Аня с Ванюшкой? Где ты, Алеша? Жив ли ты, малыш? Господи! Помоги же этому одинокому ребенку. Как ему жить в оскалившемся мире, в этом жестоком городе, полном помешанных взрослых? Спаси его, сироту, Господи, хрупкого, полного невыплаканных ангельских слез!..»
«…с Ним же благослови еси, и со Пресвятым и Благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно и во веки веков. Аминь…»
Вот придет еще и отец Христодул – помолимся вместе во здравие нашего ясного старинного батюшки.
Тихо открылась дверь, я встал с колен и оглянулся.
– Т-с-с! – приложила палец к губам Наташа. Обвила меня руками за шею и прошептала: – Ксения – сексот, Петя. У них в ранимации так положено, и зарплата к тому же маленькая. Керя все знает. Он играет. Он хочет прогнать им кино про Джеймса Бонда… – Она вложила мне в руку бумажный лоскуток. – Здесь адрес – это дом напротив. Сдувайся в темпе! Иди туда – там ждут Шалоумов и отец Христопраз…
– Христодул! – поправил я.
– Молчи, керя. Лучше бы поцеловал… Да куда тебе!
– А керя как же? – прямо ей в ухо шепнул я.
– Ой! Щекотно! – пискнула она. – Керя нам не указ!
– Да я и говорю: керя остается, что ли? Ты что, как Ариша бесполденная!
– Керя подтянется! Кино керя прогонит и придет… Это у него называется перевербовкой агента. Ты же знаешь: он всегда был неразборчив в связях…
– А ты?
– Я тоже.
– Я о другом.
– А-а! Я остаюсь с Иваном, с батюшкой. Им с батюшкой нужен уход. И ты уходи. Давай, Петя… Сдувайся через центральный выход!
10
– Весело, керя! – открыл мне и сразу же возбужденно заговорил Шалоумов. – Сейчас они нас в больницу брать прибудут, а мы из окошка на них поглядим.
– А где же отец Христодул?
– Он зубы чистит, керя! Хочет тебя зъисты! Третьи сутки по городу Горнаулу тебя разыскивает. Был и по адресу бункера – ты не открывал на звонки. Хорошо. Наташа всех построила. Нашли тебя! Вы с Юрой хороши: керя Анпиратор и керя Конспиратор! Батюшка тебе письмо оставил – и по своим отеческим делам отбыл. На столе для тебя еще записка из дома! Пляши!
– Слава Богу! – дало сбой и рванулось к деревенскому дому мое сердце. Мои простые чувства взыграли, вспенились во мне пузырьками праздничного шампанского. Вспомнилось прошлое Рождество с закланием гуся, счастливые объятья и восторженные глаза сына после праздничной молитвы, и смущенно-неодобрительное покряхтывание тестя, закопавшего в стайке свой партийный билет с огромным номером. И мне захотелось рассказать кере Коське о том, как я соскучился, как много передумал за эти бурные дни. Но пока я раздевался и шел к столику, Коська не позволил себе ни единой паузы:
– Керя, ликуй! Лихие люди ограбили дачу полковника Клячина! У него при окладе девять тысяч рублей со всеми премиям, выплатами и гробовыми обнаружилось несметное количество драгоценностей, как у царя морского! Жадный он оказался! Зачитываю весь протокольный список по памяти: тридцать тысяч зеленых, наручные часы «Патек Филипп» и «Картье» из белого золота, золотые часы «Морис Лакруа», золотая цепь длиной полметра, золотые кулоны в виде сердца и кувшина, семь золотых колец, в том числе три с бриллиантами, брошь с аквамарином, инкрустированная камнями белого цвета, и нательный крест с изображением Иисуса Христа. Мелочей не помню, копия протокола у меня есть!
– Погоди, Коська! Уймись! Довольно считать деньги в чужом кошельке! – я сел на визитку и своими дрожащими руками вскрыл койверт. – Уймись, керя!
Писала Аня.
«Во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Где ты пропал, Петенька, родной наш папочка? Мы ведь с Ваней соскучились, а новую карту для мобильника купить не на что, некогда и негде. Стихов я давно не писала, и вдруг они полились слезами.
Над нами – небо,
Меж нами – версты,
Алмаз моей души.
Ты хлеба, хлеба,
Простого хлеба
Голубкам покроши,
При мне – икона,
К тебе окошко,
К тебе, родному, нить.
Жены молитва,
Как неотложка,
Способна ль воскресить?34
Далее – по умолчанию. Засланный тобой твой сват Алеша у нас, помогает по хозяйству. Как ты думаешь, хорошо ему с нами будет? Мы с Ванечкой думаем, что неплохо. Ванечка уже многие иконы знает! Эта, говорит, «внимательная». Так будь же к нам внимательней, мы ждем тебя, Петя. И любим верно и преданно. Аня, Ваня, Алеша».
– Домой, – сказал я. – Войне конец, керя. Простая человеческая радость – этого кому-то мало, мне же – в самый раз.
– Давай, керя, дембильнись, – согласился Коська, глядя в окно. – А мы еще повоюем! Только вот что скажут вам прихожане? Стало быть, вы хорошие, умные и правильно верующие, вы – бежать спасать не то души, не то драгоценные задницы, а мы – глупые, неправильно верующие – останемся страну спасать, на смерть идем! – он развернулся, подошел и присел передо мной на корточки. – Так? Посмотри мне в глаза: ведь я тебя нашел, Петю Керю, а ты – уходишь в этот… садомазохизм!
– Я, Коська, за своей душой иду. Куда она ведет, туда иду. А смерти нет, вот и Иван Георгиевич подтвердит…
– Ты мне еще в письменном виде подтверждение принеси. И пусть Иван Георгиевич подпишет. Нет! Шалишь! Вам нужна торжественная мученическая смерть от супостата, а нам, якобы грешным, – богатство, женская ласка и свобода. А ты ребенка ангельского спросил, хочет он мученической смерти? Какие уж там Ослаби с Пересветами! Если уж и сама власть заменяет идеологию религией, то это тупик. Так давайте – в скиты, в глухие деревни? Да вас и без того никто из сильных мира сего не замечает! Но если надо будет – найдут, из глубокой шахты выкопают! А вы будете только немытыми лапками в воздухе шевелить да на свет Божий щуриться!
– Не сомневаюсь. Наверное, я слабей и проще тебя, керя. Но еще слово, и я тебе засвечу так, что сначала ты, керя, лапками зашевелишь! Запасы юмора кончились, тишины хочу.
«Непростительно уйти в сторону от борьбы, когда ты полон сил. Когда их нет, то ты просто обязан отойти в сторону, чтобы не быть помехой. Тогда, говорят, разбитые, рассеянные силы могут вернуться…» – думал я.
– Начинается! Анпиратор идет – что сейчас будет! – сказал Коська Евдокимов дефис Шалоумов. – Вот это режиссура! Они в полной уверенности, что вся наша «банда» в больнице у милой стукачки Ксюши. Стукачка Ксеня как-то в ма-е-э-э… Пойду-ка я, поставлю чайник.
Коська снова отошел к окну. Я вскрыл письмо от отца Христодула.
«Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Здравствуйте, Петр Николаевич! Я прочел Ваш обстоятельное письмо и постараюсь на него ответить столь же обстоятельно. Не знаю, увидимся ли мы. Меня зовут работать в город, в Епархию. У нас, как в армии, приказы не обсуждаются. Но я хочу снять с себя сан и уйти в бизнес. Квартира, в которой вы сейчас находитесь, снята для меня и моих детей моими бывшими сослуживцами, а ныне – бизнесменами. Я ведь бывший майор ВДВ…»
Тревожные предчувствия охватили меня, заложило уши. Я закрыл глаза и стал гадать: что же дальше в этом ответе на мое письмо, которого я уже не написал бы сегодня? Что, не мною созданное, я невольно разрушил? Я снова глянул на письмо – оно было длинным. Я панически пробежал его глазами, словно желая ознакомиться на случай грядущего нервного потрясения.
«… Говорить и признавать правду часто бывает невыгодно, стыдно и больно, но через эту боль мы обретем утраченное внутреннее здоровье и целостность. Я беспокоюсь за свое внутреннее здоровье. И даю себе отчет в том, кто я в сущности есть. Я вдовец. Моих детей, двух девочек, прокормить-то еще я смогу, но им нужна мать. Они безнадзорны. Когда умерла моя супруга, ей было едва за тридцать лет, и она ведь была неплохим музыкантом, могла регентовать. Скажу вам, что я попросту не вынесу этого испытания детьми-сиротами. А жениться вторично нам, священникам, сан не позволяет…»
– Ничего не понимаю! – сказал я грозно. – Что за дьявольские козни? Он все еще не может поделить со мной Аню?!
– Баня? – отозвался, перекрывая жужжание кухонного радио, Коська. – Сейчас будет баня!
В слепящей ярости я все еще пытался увидеть в письме то, чего ожидал, а вовсе не то, что там написано.
«… Заработков никаких. Уродлива практика, когда батюшка питается не за счет десятины, а вместо этого получает зарплату, как и гражданский человек. Но кто замолвит словечко о тех же псаломщиках? Я не вас, шабашников, имею в виду, а тех, которые являются хиротонисанными чтецами? Ведь они также должны питаться за счет Церковной казны. Причем те, кто распоряжаются Церковной казной, не имеют право оставлять младших клириков погибать от нужды. «… Аще кто, епископ, или пресвитер, или диакон, некоему от клира нуждающемуся не подает потребнаго: да будет отлучен. Закосневая же в том, да будет извержен, яко убивый брата своего…» (9-е Апостольское правило). Вот и получается, что у нас очень многие выпускники духовных семинарий идут на гражданскую работу по причине того, что принять Хиротонию они пока еще не решаются, а служить чтецами и получать жалкую зарплату для них означает, извините, умереть от голода или быть выселенными из квартиры…»
Дальше, отец Христодул!
«… Ваше письмо подхлестнуло принятие мною и уже известное вам решение. Я уже знал, что не одними иерархами утверждалась и утверждается крепость Церкви Божией, не ими и не учеными богословами хранится святое достояние ее – Дух Истины. Иногда миряне больше архипастырей обнаруживают не только ревности о деле Божием, но и разума духовного. И раньше «уши народа» оказывались, по словам св. Илария Пиктавийского, святее сердец иерархов. Подлинное самосознание церковное движется не по пути иерархичности и учености, а по руслу святости. Отстраненность наших архипастырей от духовного руководства привела к тому, что и среди священников противоречия в мировоззрении достигли небывалого напряжения. Или их неспособность к нему, духовному руководству, как в случае со мной. Духовенство и мирян, по моим ничтожным наблюдениям, разделяло разное понимание земных и вечных ценностей, но это же основы, на которых стоит все церковное вероучение. А вот поди ж ты, многие из нас теперь по-разному смотрят на эти основы. Что уж говорить о бедной нашей пастве, раздираемой противоречивыми проповедями и поучениями своих собственных пастырей!..»
Дальше, отец родной! Где Аня? Куда ты уводишь мою Аню?!
«… В предании Церкви ничего не переменилось, но переменилось восприятие Евхаристии, самой ее сущности…»
Где же Аня-то, дорогой товарищ комдив?
«… И получается, что современная Церковь – это лишь дисбат, инструмент изощренной в своей подлости политической Системы. И куда же мне идти, куда вести своих детей с моим желанием видеть на земле нового человека? В революцию, как Вашему другу, Анпиратору? Может быть, революция восполняет литургическую пустоту. Может быть. Может быть, Сильный во бронях Господь дарует им Победу. Во всяком случае, я не встану на пути революции. И как мирянин буду молиться за нее. Но я насмотрелся на человеческую кровь и никогда уже не смогу, наверное, проливать ее, если дело не коснется прямой угрозы жизни моих детей…»
Письмо кончалось:
«… Вам как писателю, наверное, интересно знать, отчего у меня такое имя, хоть я и не монах. Так получилось. Христодулом назвала меня моя набожная деревенская бабушка. Одноклассники звали Крисом, мне это нравилось. Когда получал паспорт – сменил имя. Когда поступал в семинарию – восстановил по метрике. Относительно Анны Михайловны, не нарушая тайны исповеди, скажу: такие не предают. Дерзну, грешный, позавидовать Вам…»
«Стало быть, я туда, в Храм, а ты – обратно?..» Я впал в оцепенение, которое показалось мне долгим. Из этого меда вырвал меня Коськин вопль:
– А-а-а!
«Ошпарился!» Я вскочил с низкого кресла, как с низкого старта и, не разогнувши до конца спины, кинулся на кухню. Мы с ним больно стукнулись лбами.
– Керя! – сказал он, весело потирая мой лоб. – Керя! Тебе не нужен гранатомет – Шулера, гада, застрелили!
– Чему радуешься? Ты и убил! Под тебя роют!
– Знаю! – отозвался он. – Но я еще живой, а его уже – тю-тю!
Я вспомнил отчего-то полиэтиленовые пакеты. Пустой в Крыму на можжевеловом кусту, потом – с продуктами и портретом Димки в руках Натальи. Лопнули пакеты. Содержимое растекается…
Не успели мы, перебивая друг друга, изложить внятно свое видение произошедшего, как пришел стратег.
– Здравствуйте, коллега Шацких из параллельного мира нищих духом! – начал Юра, но сияющий Шалоумов тут же сообщил ему новость. Юра глянул на часы:
– Половина седьмого. Это приятное сообщение. Оно должно ускорить ход событий. Я сказал Ксении, что мы пошли ужинать, а соберемся у нее ровнехонько в семь. Пойдемте пить чай и усиленно думать. Объявляю мозгобойный штурм, кери вы мои!
… Ровно в семь пятнадцать в больницу ворвались люди в масках. Мы смотрели спектакль из правительственной ложи. Обратно они вышли не спеша, без багажа, как по трапу самолета.
– Облизнулись. Вот это кино, – уважительно говорил Шалоумов. – Вот это режиссура! – и пошел прикладывать холод к распухшему от удара моей головы носу.
– Кому – кино, кому – ино, – сказал я.
После успешного покушения на мэра уже работает система «Перехват». Значит, город закрыт, а мне – домой. Я не понимал лишь: меня-то с каких щей ловят? За то, что дублировал керю на радио?
– Мне ведь, керя, домой надо, на деревню. Как я полагаю, у них нет оснований брать меня на цугундер?
Медынцев сказал мне на это:
– Бывают страшные семьи: если у папы на лице прыщи, то они появляются и у мамы с ребенками. Они ведь, керя, не преступление раскрывают – им нужно сказать телезрителям: задержаны первые подозреваемые… матерые экстремисты… один прикидывался радиожурналистом, второй прятался под личиной псаломщика… по делу открыто следствие. Они же не скажут «уважаемым телевизорам», что сами Димку и хлопнули: он бы проиграл эти выборы вчистую… Ловко! Нет, тебе, керя, гранатомета. А ворон в огороде пугать – рогатку сделаешь… До города Китаевска мы тебя доставим…
– А Коська – как? Я ж ему лицо нечаянно разбил. Теперь он страшней Усамы бен Ладена. А ты – как?
– Я же и говорю: нас провезут через кордоны. Весь этот хухрыжный балаган утихнет – они найдут, кого схватить. Потому Коська отсидится в монастыре, место ему забито. А я хорошо прикрыт в этих больших маневрах.
– А нищие?
– Всяк из нас нищ перед Рокфеллерами. Мои нищие будут мне рукоплескать!
Так получается: грешный отец Христодул завидует мне, я отчего-то позавидовал кере – все ему ясно, поезда идут по расписанию.
Я счет нужным сказать на прощанье:
– Еще неделю-две назад мне последний раз снился механизм Калашникова, керя. Но – извини. Я проснулся и окончательно понял: моя работа там, где сейчас умирают люди без причастия и без молитвы. Словом, буду поступать в духовную семинарию, а там и наши подтянутся.
– Никак, ты у меня бесповоротно рехнулся, керя, – вывел он.
– Никаких «никак», а никак нет, Ваше Анпираторское Величество, не извольте беспокоиться! Вы занимайтесь, керя, «ремонтом земли»35, а я – текущим ремонтом. Ты помогай живым жить по-людски, а я – уходить по-людски. Ты – Василеве, а слово это того же происхождения, что и базилик – «средство, посредничество», поскольку цари считались посредниками между верующими и богами, землей и небом. Где-то мы снова сойдемся, керя. И, наверное, очень скоро. Побереги себя, керя.
– За мной сила.
– Нечистая это сила. Угольная мафия, что ли? Кинут они тебя. И во гроб гвозди вколотят.
– А у меня керя – псаломщик! Свой человек перед Господом Богом!
Я обнял Юру.
– Через час – отбываем, – растрогался он. – Дождется тебя, во?рона, твоя Нюська! Обрадуется! Надо бы ей да Ваньке подарочки по дороге купить…
11
Прощай же, прощай, Горнаул, столица Шалтайского края!
Ранний предзимний сумрак успокаивал своим лживым покровительством. В машине с номером фээсбэ нас вез моложавый смуглый мужчина. Тот самый туркмен, который обязан Юре своим московским спасением? Все это настораживало своей правдивой простотой. Шалоумов дремал на моем плече. Керя разговаривал с пилотом. Я неудержимо думал о доме, который казался мне Брестской крепостью духа. Нас не остановили ни на одном милицейском посту, а когда мы миновали Бабаев Курган и пошли по трассе к последнему посту на въезде в город, то чтобы приглушить тревогу, я решил позвонить не кому-то из могикан, а своей беспамятной Раисе Терентьевне.
– Керя, – сказал я, – дай мне свою трубу…
– В счет аванса, – сказал керя.
Шалоумов, похоже, спал крепко. Я набрал номер и долго слушал длинные гудки, воображая то, как старушка вставляет в шлепанцы ноги, долго озирается и не может понять: в дверь ли это звонок, или вообще что это такое… Потом она обнаружит звон, узнает, где он, и спросит:
«Сереженька, а Россия жива?»
«Жива, слава Богу, Раиса Терентьевна! Очнулась после ранимации в этом историко-географическом пространстве да сразу есть попросила!»
«А кто сейчас вождь?»
«Для меня вождь – Христос, Раиса Терентьевна…»
«Значит, Церковь Апостольская жива, Сереженька?»
«Жива, Раиса Терентьевна! Правда, наблюдается незначительный процесс расцерковления быта. Евхаристия, Раиса Терентьевна, в сознании христиан превратилась в частные требы, но это еще не факт православного бытия, а что вполне вероятно, факт моего контуженого сознания! Кому до него есть дело? И правильно, что дела нет…»
«Нет, Сереженька! Но при чем же здесь Господь? Он ведь испытывает нас, ангел вы мой!»
«Господь Бог жалеет нас, не оставляет своей Благодатью. Наша страна широкая, богатая, прекрасная, вообще создавалась, расширялась и украшалась православными людьми, для которых и сомнения в ее будущем не было…»
«Неисповедимы пути Господни, но, может быть, он делает так для того, чтобы мы сами о ней, о Благодати, затосковали? Ведь тоскуем же мы об утерянном доме? Может быть, она снизойдет хотя бы к нашим детям…»
«Только русский православный фундаментализм, Раиса Терентьевна, спасет русских детей, может быть. Я понятно излагаю, Раиса Терентьевна? Ведь они, детки, видят то, чего мы не видим или видели да забыли… А сейчас, дорогая Раиса Терентьевна, – стихотворение:
Когда за ходом облаков
по лоциям небесным
Следил ребенок, возлежа
на летнем берегу,
То мама пела на лугу —
ему казалось – песни,
И медонос благоухал
перед грозой в стогу.
Казалось, этой тишине
вовек конца не будет.
В ней даже самый легкий вдох —
казалось – шелестит.
И вдруг ребенок крикнул: «Ох!
Скорей смотрите, люди!
Смотрите: Бог! Смотрите: Бог
на облаке летит!»
Смотрели люди в небеса:
казалось им – драконы.
Они смотрели на мальца:
казалось им – чудно.
В жилищах не было икон.
Вместо икон – законы:
Нам должно космос покорять,
сверлить морское дно.
А Бог на облаке летел…
Под синей неба сенью
Он видел: ангела душа
за ним летит легко.
Стояла времени река.
Стояло Вознесенье…
Казалось людям, что четверг…
До Бога – далеко…
– Алло! – ответил мне, наконец, веселый девичий голос. – Вам кого?
– Здравствуйте! – растерялся я. – Мне хотелось бы услышать Раису Терентьевну!
– А вы на машине?
– Да, я… мы на машине.
– Ну так и поезжайте к ней на тот свет – она ведь умерла позавчера!
Я услышал дружный молодой смех – наверное, это смеялись над нами с новопреставленной дети ее детей. Меня передернуло так, что с недовольной миной проснулся Шалоумов.
– Ты что? – потряс он головой. – Агония началась, никак?
– Я – ничто. Аз есмь червь. А вот плечо ты мне, Коська, отлежал – мозжит плечо, – сказал я и попросил Юру: – Керя, давайте заедем по пути в нашу китаевскую церковь! Заедем на кладбище, где наши лежат, а?
– Запросто, но бы, – отозвался керя. – Нам нельзя. И путь впереди неблизкий. Коську в монастырь на послушание определять. Это ж тебе не ребенка в роддоме оставить – и бегом на дискотеку! А еще надо тебя в твою чухомань забросить.
– В какую еще «чухомань»?
– Чухомань как чухомань, – зевнул он.
«Ладно, – думаю. – Дома помолюсь вместе с Аней за новопреставленную рабу Божию Раису. Нечего людей отвлекать…» Но Юре сказал почему-то:
– Отдавай мои деньги, керя!
– Что, свечечек не на что купить? – елейно сказал керя и закрылся руками, как от удара. – Грабю-ю-ют!
Я не стал сдерживаться и крепко стукнул его по крепкой жеребячьей холке.
12
Эх, керя, ты керя! И нужна она тебе, эта хула? Смею думать, что не Святая Церковь и неправедное священство гнут наши спины и лишают сил, а бесконечная череда грехов да упрямое отвержение Божественной Истины.
Я буду строить Храм. Человек приходит в Храм и оставляет за порогом все скотское, суетное и мелкое. Он открывает душу высокому, светлому и вечному, как само небо нашего Великого в своей простоте детства.
Я вижу его. В восточной части на возвышении – алтарь, отгороженный от остальной части Храма иконостасом. В самом центре алтаря – престол, антиминс и большой золоченый крест, украшенный стразами. Он располагается сразу за антиминсом, в дальнем выступе престола. Прямо под антиминсом лежит Святое Евангелие, а чуть сбоку от стола стоит дарохранительница с причастием. В северной части алтаря стоит жертвенник – четырехугольный высокий столик для приготовления хлеба и вина. На нем расположен дискос – небольшое круглое блюдо на ножке для помещения хлеба, лежит копие – маленький ножичек для нарезания просфорок и лжица – серебряная ложечка для причастия.
По сторонам от иконостаса над полом возвышаются солеи и выдается выступом амвон. Сразу за амвоном, в самом центре иконостаса, располагаются Царские Врата, через которые, как через игольное ушко, во время богослужения проходят священники.
Отец Христодул, хороший человек, не прошел. Отец Глеб, хороший человек, прошел.
Я же – грешный подлунный мечтатель, сочинитель застольных песен, соблазнитель женщин, соблазненный женщинами; я – Адам, изгнанный из рая, усатый драчун, усталый бретер и любимец всех гитар мира; я – ворон, плачущий над телами отошедших в Вечность людей, я буду молить Господа со своих новых земных баррикад о Великой Милости: дай мне, Боже, путеводную звезду на пути через игольное ушко.
«Не золотопарчовые фелони с фиолетовыми камилавками, не бахромчатые набедренники и ромбовидные палицы, не саккос со звонцами и не омофор с вышитыми крестами, и не белый клобук дай мне, Господи… – говорю я. – … А дай Ты мне, Великий мой Боже, выстоять в огне и скорби искушений! Если каждый из нас выстоит, родится Россия, обновленная благодатью Христовой!»
Мы ехали мимо темных деревенских погостов, мимо редких в океане степных, снегов огней, похожих на звезды. Справа осталось кладбище села Погорелихи. Скоро сверток, от него мне два километра пешего ходу.
– На свертке остановитесь.
– Зачем? Мы тебя прямо к дому, на вороных!
– Хочу пройтись… Так говоришь, я ворон, керя?
– Мы оба, керя, – вороны. А ворон ворону – глаз не выклюет. Правда, Коська?
Коська спит. Я выхожу в степи.
Приходит час больших испытаний, сынок мой Ваня. Твой отец, похоже, сделал свой выбор. Трус возьмется за валидол, дурак – за автомат. Умный возьмется наконец за ум. А мудрый – за душу.
Скоро начнется правда, которая светлее солнца. Она придет в мой дом. Я – дома.