Психолог, или ошибка доктора Левина — страница 56 из 95

– Так, может быть, ему просто командировку в газете взять? – несмело спросил Лева.

– Нет, – вдруг сухо ответил Асланян. – Командировку лучше не надо. Лучше в другое какое-то место. И чтобы о нем никто не знал… Понимаете?

– Александр Петрович, а ваша-то позиция в этом вопросе какая? – осторожно спросил Лева, сам обалдевая от своей наглости.

– Моя позиция? – улыбнулся прокуратор. – А моя позиция такая: если передо мной умный человек сидит, я ему готов всю душу открыть. С умным человеком не надо лукавить, вилять. Вот моя позиция. Я совершенно не хочу, чтобы кто-то там набирал сомнительные очки в этой истории. Чтобы имя прокурора полоскали в газетах вместе со всей этой семейной драмой, где не найдешь правых и виноватых. Вот чего я не хочу. Я не хочу, чтобы Стокман на нас нападал в газете. Не тот повод. Он будет нападать, мы будем защищаться. Зачем? Меня совершенно устраивает ваша позиция: главное – это психическое здоровье ребенка. Защитить ребенка – вот это главное. Так что я вам желаю успеха, и держите меня в курсе. Телефон мой у вас есть, правильно?

– Правильно, – сказал Лева и встал. В дверях, надевая кепку, он спросил у прокуратора, который уже углубился в бумаги. – Александр Петрович, а вот то, что вы говорили о Сереже, о том, что он не соответствует, так сказать, своему имиджу, и все прочее – это насколько вообще серьезно? Для него, я имею в виду?

– Лева, – сказал прокуратор. – Вы очень хороший человек. Я это вижу. Я вам желаю успеха. А ваш друг… Ну что вам сказать, это человек другой. Совсем другой. Не то чтобы плохой… но гордый. Очень гордый. И у него есть не только убеждения, но и предубеждения. Но вы ему этого не передавайте, пожалуйста. Не надо. Пусть пишет спокойно, это как раз очень важно. И очень нужно. Просто, мне кажется, он должен вести себя как-то… поосторожней. Повзрослей. Но это уж я так… между нами. Счастливо, и большой привет Марине. Чудесная девушка. Я очень ее люблю. В самом чистом, самом высоком смысле. Как человека. Потрясающая женщина. Ну, привет. Пропуск я вам отдал?

– Ага, – сказал Лева и вышел. Внутри все дрожало. Он вышел на бульвар.

На дереве сидела ворона и очень осуждающе смотрела на него. Издалека по пустому бульвару к нему начала приближаться бомжеватая старушка. Шуршали машины. Небо висело низко, обещая плохую погоду.

Леву слегка отпустило.

Он выругался и пошел звонить…

* * *

Если бы Нина Коваленко знала, в какой именно момент их первого знакомства (ну, скажем так, первых дней их знакомства) в шестой детской психиатрической больнице он почувствовал то, что на взрослом языке называется словом «желание», а на языке психиатров «возбуждение», – она бы сильно удивилась.

Нет, не во время «белого танца», не во время их разговора на подоконнике – почувствовал он это впервые во время их лечебного сна.

Сон проводил в тот раз не Б. 3., а другой врач, Рахиль Иосифовна, красивая строгая женщина, заменявшая Б. 3. во время его отсутствия и вообще считавшаяся как бы вторым главным врачом отделения.

Кровати стояли в узкой длинной палате вдоль стен, между ними – узкий проход с ковровой дорожкой, по которой взад-вперед ходил врач. Текст был тот же самый: «Ваши руки становятся тяжелыми…», но у Рахиль Иосифовны он получался каким-то особенно убедительным, и Лева на ее сеансах засыпал вообще-то мгновенно.

Но тут он заснуть никак не мог, потому что на соседней (через узкий проход с ковровой дорожкой) железной кровати лежала Нина. Она лежала тихо, закрыв глаза (успела, правда, ему улыбнуться и что-то сказать насчет того, что хочет увидеть что-нибудь очень приятное), на спине, положив руки, как учили, вдоль туловища, в какой-то очень домашней кофточке, в брюках и белых носках.

Эти белые носки почему-то произвели на Леву ошеломляющее впечатление. Он все время открывал полглаза и на них смотрел. Он смотрел на большой палец, который гордо возвышался над всеми остальными, на плотную резинку, которая натерла красную полоску на ноге, на синие цветочки, вышитые на внешней стороне, выше щиколотки, на продольные тонкие линии, которые повторяли форму ступни.

Неожиданно к нему подошла Рахиль Иосифовна и шепнула:

– Так, Лева! Хочешь, чтоб я тебя выгнала? Закрыл глаза и заснул, понятно?

Вся процедура засыпания занимала минут пятнадцать, а сон, во время которого им что-то говорили, иногда каждому в отдельности, но они уже не слышали, – минут сорок, но засыпали больные по-разному, кто быстрее, кто медленнее, и Рахиль Иосифовна подходила то к одному, то к другому, проверяя, как обстоят дела. К Нине она подходить не стала, а сказала громко и отчетливо, с различимой в голосе улыбкой:

– Нина, ты что-то сегодня никак… Это он тебе мешает? Ну-ка давай, сосредоточься.

Хотя Нина-то как раз лежала абсолютно спокойно, закрыв глаза и мирно дыша.

Лева еще не знал, что с ним происходит, он просто лежал и удивлялся, почему его глаз все время упирается, помимо его воли, в эти белые носки, и что он (глаз) в них такое интересное нашел.

Нет, конечно, смотрел он и на все остальное – на холмики, совсем маленькие, которые тихо-тихо поднимались и опускались на кофточке, на волосы, смирно уложенные вдоль лица, на нос, розовый от отраженных занавесками лучей солнца, на руки, послушно протянувшиеся вдоль тела…

Но белые носки были интересней всего.

Еще его поразила фраза, брошенная вскользь Рахиль Иосифовной – Нина тоже не могла заснуть. (Потому что чувствовала его рядом.) И он не мог заснуть, потому что рядом была она…

Это было такое радостное, счастливое открытие, что он начал вдруг улыбаться с закрытыми глазами, чувствуя, как действительно теплеют и тяжелеют его руки и плечи, и с этой же улыбкой проснулся, секунду помедлил и встал.

Нина тоже не сразу очнулась от сна, провела рукой по лицу и села, глядя на него какими-то странными, ничего не видящими глазами.

– Ну вот… – сказала она хрипло. – Все и кончилось. А так было хорошо.

Эти белые носки, совершенно детские и беззащитные, какие-то до неприличия откровенные, как бывают откровенны только маленькие дети, – многое решили в судьбе Левы, хотя он об этом и не догадывался.

* * *

В отделении помимо врачей и медсестер был также воспитатель, Владимир Андреич, белобрысый мужчина с загадочными манерами – очень тихий, спокойный, даже равнодушный, который не очень любил смотреть больным прямо в глаза.

Обычно он сидел во дворе на лавочке, рассеянно глядя вокруг. Никаких игр или занятий он не проводил, просто наблюдал. Иногда он выходил во двор со своим журналом – толстым разлинованным гроссбухом и что-то туда записывал.

Этот гроссбух вызывал у обитателей отделения жгучее любопытство, смешанное с какой-то глухой ненавистью и разными подозрениями.

– Что он туда пишет, а? – спрашивала порой Нина, глядя из окна комнаты для занятий, где они иногда сидели вдвоем, перебирая пластинки.

– Да не знаю… Какие-нибудь свои мысли, – легкомысленно отвечал Лева.

– А говорят, не мысли… Говорят, он за нами все записывает, а потом Б. 3. доносит. На каждого.

– Что, например?

– А вот то, например. Кто с кем гуляет, кто с кем уединяется, кто с кем целуется… Вот про нас, например.

– Ерунда, – уверенно говорил Лева. – Зачем ему это надо? А про нас и так все знают. Тоже мне тайна.

– Это тебе так кажется, – жестко говорила Нина. – А может, он не Б. 3. докладывает, а кому-то другому? Повыше… А потом Б. 3. возьмут и уволят. Вот из-за таких, как ты. Которые правила нарушают.

Постепенно разговоры о таинственной тетради Владимира Андреича становились все горячее и приобретали в жизни отделения все большее значение. Ходили слухи, что ребята из предыдущего потока, ну, те, которые выписались после сеанса, вызвали однажды воспитателя на откровенный разговор и немного набили морду.

– И что, их не выгнали? – с восхищением спрашивала Нина у Курдюкова, который был основным возбудителем слухов.

– Конечно, нет. Что ж он, дурак? Его после этого самого сразу уволят, за то, что не справился с дисциплиной.

Курдюков постоянно намекал на то, что опыт этот надо повторить, сверкал глазами и загадочно ухмылялся в ответ на конкретные расспросы – как будет бить и когда, но вся эта история закончилась совершенно по другому сценарию, очень странному и непонятному для Левы и для всех остальных, пожалуй, тоже.

В беседке, пыльной и захламленной бумажками и даже засохшими экскрементами, сделали уборку. Оттуда выгребли все окурки, всю рухлядь и поставили стол для пингпонга. Откуда-то появились ракетки, шарики (их, конечно, всегда не хватало, и порой приходилось играть даже помятыми), началась будничная ежедневная рубка, игра, которая продолжалась с раннего утра до позднего вечера.

Лева играл плохо, записывался в длинную очередь, долго ждал, быстро проигрывал и опять садился на лавочку – ждать очереди, следя за мелькающим в полутьме шариком.

Для девчонок выделяли определенный час, когда беседка, пахнущая гнилым деревом, сыростью, мужским потом, вдруг наполнялась свежим воздухом, громкими криками, болтовней, смехом – но потом все кончалось, и снова начиналось суровое мужское сидение под анекдоты и похабную ржачку, которое Леву немало утомляло.

Чемпионом отделения был, конечно, Курдюков, он сильно гасил, отпускал ядовитые шуточки, психологически подавляя противника, красиво матерился и иногда быстро курил, вызывая зависть и восхищение. Вообще он был красавец, гусар, чемпион, гордился тем, что получает на заводе приличные деньги, вскользь сообщал, что играет за спартаковскую молодежку в футбол, кое-что рассказывал про баб, когда отдыхал (а отдыхал редко, потому что у всех выигрывал). В Леве он вызывал искреннее восхищение, даже обожание, но молчаливое, только однажды Лева попросил у него докурить окурок…

– А ты куришь? – недоверчиво спросил Курдюков.

– Попробовать хочу, – сказал Лева, держа в руках обслюнявленную «Приму». Но он был не брезглив, поэтому просто вытер конец сигареты об штаны и с интересом следил, как тает от огня белая тонкая бумага, набитая желтой скрученной травой.