то у нас есть склонность впадать в аффект, если мы наблюдаем этот аффект у других, но зачастую мы успешно противостоим этому искушению и реагируем на чужой аффект совершенно противоположным образом. Так почему же в массе мы заражаемся аффектом, и это правило, а не исключение? Наверное, на это надо сказать, что это суггестивное воздействие массы заставляет нас подчиниться склонности к подражанию, тем самым индуцируя в нас аффект. Впрочем, и МакДугалл не обходится без внушения; от него мы, как и от других, слышим: для масс характерна особая внушаемость.
Теперь мы подготовлены к тому, чтобы принять утверждение о том, что внушение (правильнее, однако, сказать, внушаемость) является не сводимым к более простым элементам первичным феноменом, основным фактом душевной жизни человека. Такого же мнения придерживался и Бернгейм, свидетелем удивительного искусства которого мне привелось быть в 1889 году. Но, помнится, я уже тогда испытывал глухое раздражение в отношении тирании вездесущей суггестии. Когда на больного, не поддававшегося внушению, начали кричать: «Что вы делаете? Вы не поддаетесь суггестии!» – я сказал себе, что это откровенная несправедливость и насилие над личностью. Человек имеет полное право сопротивляться внушению, если с его помощью этого человека хотят подчинить. Мое сопротивление позже приняло несколько иную направленность: как получилось, что внушение, с помощью которого пытались все объяснить, само по себе как феномен не имеет убедительного объяснения? В отношении внушения я часто повторял старую шутку:
Христофор несет Христа,
А Христос весь мир.
Скажи-ка, а куда упиралась
Христофорова нога?
Christophorus Christum, sed Christus sustulit orbem:
Constiterit pedibus die ubi Christophorus?
Обратившись к проблеме внушения после тридцатилетнего перерыва, я обнаружил, что в ней ничего не изменилось. Я могу решительно это утверждать, если не принимать во внимание единственное исключение, обусловленное влиянием психоанализа. Видно, как много усилий прилагают к тому, чтобы корректно сформулировать понятие суггестии, то есть сделать употребление этого термина конвенциональным, и это нелишне, ибо это слово получает все большее и большее распространение при искажении первоначального смысла, и им скоро будут обозначать какое угодно влияние, как в английском языке, где to suggest, suggestion соответствует нашим понятиям «предлагать, рекомендовать; побуждение». Однако относительно сущности внушения, то есть относительно условий, при которых влияние осуществляется без достаточного логического обоснования, никаких объяснений не существует. Я не стану сейчас подкреплять это утверждение анализом литературы за последние тридцать лет, поскольку в настоящее время готовится подробное исследование на эту тему.
Вместо этого я попытаюсь для объяснения психологии масс использовать понятие либидо, которое сослужило нам хорошую службу при изучении неврозов.
Либидо – это термин, взятый из учения об аффектах. Так мы называем рассматриваемую нами как количественную величину – хотя ее пока никто не измерил – энергию таких влечений, которые имеют дело с феноменами, каковые можно обозначить общим понятием «любовь». Ядром того, что мы называем любовью, действительно является то, что называют любовью в обыденной речи, и то, что воспевают поэты – то есть половую любовь, имеющую целью половое соитие. Однако от этого понятия мы не отделяем все остальное, ассоциирующееся со словом любовь, – любовь к себе, любовь к родителям и детям, дружбу и человеколюбие, не отделяем мы от понятия любви и привязанность к конкретным предметам и приверженность абстрактным идеям. Оправданием такого подхода являются выводы психоаналитических исследований о том, что все эти устремления являются выражением одних и тех же влечений, которые толкают людей к половому соитию, но в некоторых условиях сексуальная цель подменяется другой целью, или влечение просто тормозится, но при этом во влечении всегда сохраняется достаточная часть первоначальной сущности, и влечение сохраняет свою идентичность, характеризуясь некоторыми присущими любви чертами – способностью к самопожертвованию, стремлением к близости и т. д.
Мы считаем, что язык, употребляя слово «любовь» во всех его многообразных смыслах, создал очень сильное и оправданное обобщение, и самое лучшее, что мы можем сделать – это положить это слово в основу наших научных изысканий и представлений. Этим действием психоанализ вызвал бурю возмущения, словно такое употребление является неким недопустимо преступным новшеством. Должен, однако, сказать, что таким «расширительным» толкованием любви психоанализ не создал ничего оригинального. Эрос философа Платона по своему происхождению, действиям и отношению к половой любви полностью совпадает с любовной силой – либидо – психоанализа, как об этом писали Нахмансон и Пфистер, а когда апостол Павел в своем знаменитом Послании к коринфянам превозносит любовь над всеми иными чувствами, он, несомненно, понимает ее именно в таком «расширенном» смысле, откуда следует, что люди не всегда всерьез воспринимают своих мыслителей, даже когда благоговейно им поклоняются.
Это любовное влечение в силу вышеизложенного и происхождения называется в психоанализе сексуальным влечением. «Образованные» люди, в своем большинстве, восприняли такое название как оскорбление и отомстили психоанализу тем, что обвинили его в «пансексуализме». Тем, кто находит сексуальность чем-то постыдным и унизительным для человеческой природы, можно посоветовать использовать более приятные для слуха выражения «эрос» и «эротика». Я мог бы с самого начала поступить так же, чем избежал бы множества упреков. Однако я не стал этого делать, чтобы не уступать собственному малодушию. Нельзя было идти по такому скользкому пути: сначала уступаешь на словах, а потом уступишь и на деле. Я не нахожу никакой доблести в том, чтобы стыдиться сексуальности; греческое слово «эрос», каковое должно смягчить оскорбление нежных чувств, в точности соответствует нашему немецкому слову «любовь»; а, кроме того, тот, кто имеет возможность ждать, не должен делать уступок.
Предположим, однако, что любовные отношения (если выражаться более индифферентно: чувственные отношения) составляют сущность души масс. Надо при этом вспомнить, что об этом нет ни слова у цитируемых нами авторов. То, что соответствует любовным отношениям, скрыто, очевидно, за ширмой внушения или суггестии. Это предположение подкрепляется двумя очевидными мыслями. Во-первых, мыслью о том, что масса удерживается вместе, очевидно, какой-то силой. Чем может быть эта сила, как не эросом, который удерживает и скрепляет все в этом мире? Во-вторых, мыслью о том, что, наблюдая индивида в массе, невозможно отделаться от ощущения, что человек в массе, отказываясь от своей индивидуальной оригинальности и подпадая под воздействие суггестии, делает так, потому что испытывает потребность быть в массе, а не выступать против нее, то есть, возможно, поступает массе «в угоду».
VДве искусственные массы: церковь и армия
Относительно морфологии масс надо вспомнить, что можно выделить очень много видов масс и не меньше противоречащих друг другу принципов их организации. Есть массы летучие, эфемерные, а есть массы устойчивые; массы однородные, состоящие из похожих друг на друга индивидов, и массы неоднородные; естественные массы и искусственные, для организации которых необходимо приложение внешней силы; примитивные массы и высокоорганизованные. По некоторым соображениям нам хотелось бы обратить особое внимание на одно различие, ускользнувшее от внимания рассмотренных нами авторов; я имею в виду различение между массами без вождей и массами с вождями. Вопреки устоявшейся традиции мы в качестве исходного пункта выберем не относительно простую массу, а высокоорганизованные, устойчивые и долговечные искусственные массы. Самые интересные примеры таких структур – это церковь – община верующих, и армия – войско.
Церковь и войско – искусственные массы, то есть необходимо приложить извне известное принуждение, чтобы уберечь их от распада и предупредить изменение их структуры. Как правило, человека не спрашивают, хочет ли он вступить в эту массу, как и не предоставляют ему свободное право сделать это; тем не менее, попытка выхода обычно преследуется, наказывается или обставляется некими вполне определенными условиями. Вопрос о том, почему эти объединения нуждаются в таких особых сохраняющих мероприятиях, выходит за пределы рассмотрения настоящего труда. Нас здесь привлекает только одно обстоятельство: в этих, защищенных большими усилиями от распада массах можно с большой отчетливостью различить известные отношения, которые в других массах более скрыты.
В церкви – в качестве примера можно привести католическую церковь – так же, как и в войске (как бы велика ни была разница между ними) существует иллюзорное представление о том, что существует главный начальник – в католической церкви Христос, а в армии главнокомандующий – который одинаково любит всех членов массы. От этой иллюзии зависит все: если она исчезает, то тотчас распадется – какие бы усилия ни предпринимались для спасения – и церковь и армия. Христос говорил об этой любви прямо и открыто: Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из братьев моих меньших, то сделали мне. В отношении массы верующих Христос является добрым старшим братом, он заменяет им отца. Все требования к индивидам выводятся из этой любви. Демократичность церкви определяется именно тем, что все равны перед Христом, он всем уделяет равную часть своей любви. Не без глубоких оснований однородность христианской общины сопоставляют с семьей, а верующие называют себя братьями и сестрами во Христе, то есть братьями в любви, которой одаривает их Христос. Нет никакого сомнения в том, что единение каждого индивида с Христом является причиной единения членов церкви друг с другом. То же самое можно сказать и о войске: его главнокомандующий – это отец, который одинаково любит всех своих солдат, и именно поэтому они являются друг другу боевыми товарищами. Войско в своей структуре отличается от церкви тем, что состоит из иерархической лестницы таких масс. Каждый капитан является одновременно начальником и отцом солдат своего отряда, а каждый унтер-офицер – отцом-командиром солдат своего взвода. Такая же иерархия, правда, создана и в церкви, но здесь иерархия не играет такой самодовлеющей роли, так как знание людей и заботу о них в большей степени приписывают Христу – богу, а не пастырю – человеку.