Психопомп — страница 4 из 102

«Давай, – кивнул Евгений Михайлович, – выкладывай…» Марк вдохнул и выдохнул. «Сначала. Хороним или кремируем?» «А ты… ты как об этом думаешь?» «Антонина Васильевна, – сказал Марк, – выбрала бы погребение». «Да?» «Да», – твердо промолвил Марк.

4.

В десять пятнадцать по совершении приготовлений, без которых Антонина Васильевна не смогла бы отправиться в последнее странствие, а именно: после довольно долгих убеждений и неоспоримых доказательств заставив Евгения Михайловича вспомнить, куда он положил удостоверение собственника могилы, в которой семнадцать лет покоится его и Антонины Васильевны мама, а извлечено оно было из ящика письменного стола, отчего-то запертого на ключ, так что супруге Никитина Людмиле Даниловне, пришлось прибегнуть к взлому и обнаружить требуемое удостоверение в синей папке с тесемочкам, хранившей метрики, свидетельство о браке, дипломы, квитанцию банка «Чара» на принятые от Никитина Е. М. пять тысяч долларов и квитанцию банка «Пересвет» о возвращении в порядке возмещения пяти тысяч долларов шести тысяч рублей, что, конечно же, было грабежом средь бела дня, – извлечено и весьма скоро доставлено самой Людмилой Даниловной, оказавшейся милой, слегка располневшей женщиной, одетой по случаю кончины золовки (надеемся, мы не ошиблись и нашли в русском языке точное слово, обозначающее степень родственных отношений Людмилы Даниловны и Антонины Васильевны, Царство ей Небесное) во все черное, даже туфли и те были у нее черного цвета, и вместе с ней, поскольку прока от Евгения Михайловича было ни на грош, Марк выбрал погребальный наряд для покойной: розовую шелковую с отложным воротником кофточку, не новую, но вполне приличную, белые носки, хотя были и колготки, однако Людмила Даниловна сквозь слезы заметила, какие колготки в такую жару, серую юбку с матерчатым черным пояском, жакет на две пуговицы, темно-серый, почти новые бежевые туфли и платок, само собой, не тот, белый, каким сейчас повязана она, а темно-синий, с черными полосами, строгий и как нельзя более соответствующий прискорбному событию, затем Людмила Даниловна перелистала предложенный Марком альбом с фотографиями гробов всех видов и цен и разумно выбрала пусть не очень дорогой, но вполне достойный, тогда как Евгений Михайлович, услышав слово «гроб», громко зарыдал и велел приготовить домовину и ему, поскольку жить далее он не в силах, и, кроме того, в другом альбоме указала подушечку, покрывало и венок, непременно из живых цветов, хотя о вашу цену легко обжечься, но Тоня искусственные не жаловала, и ленту на венке с надписью: «Любимой Тоне от семьи брата», на что Евгений Михайлович потребовал присовокупить к слову «брат» слово «единоутробный», и стоило немалых трудов его отговорить; затем Людмила Даниловна прикинула, кто придет на отпевание, так как она, Тоня наша, не церковная, но верующая, ее один архимандрит заметил в Лавре, только представить, там сотни человек, толпа, а он ее приметил, подарил крестик и сказал, что ты в миру маешься, иди в монастырь, Тоня подумала и не решилась, там, в монастыре, нужно… как это… вы правы, отсечь свою волю, а Тоня у нас, что уж тут, это вовсе не плохо, а так, черта характера, она упряма иногда была до ужаса, как мы ее, Женя и я, уговаривали показаться доктору, а она ни в какую, пока Женя на нее не закричал совершенно жутко, я думала, с ним инсульт случится, он так покраснел, правильно тебя мама называла валаамовой ослицей, она пошла, но уже поздно, и операция поздно, и химия эта страшная поздно, Тарасовы придут, родственники, Тоня и Женя с Костей покойным были двоюродные, их четверо, из университета Зина непременно и еще сотрудники с кафедры, Тамара Павловна с сыном, соседи, мы с Женей, наши дети, человек пятнадцать, не меньше, поэтому автобус, сколько это стоит? Боже мой, и везде, и всюду деньги, как это неприятно. Рождается человек, он еще кроха со слипшимися на голове волосиками, заморыш, курчонок за рубль двадцать, а на него уже прорва денег: и колясочка, и пеленки, и кофточки, и штанишки, и подгузники, детское питание для прикормки, крохотный, а затраты ой-ой; а помирает, хорошо, если он при жизни сообразил, что умрет, и отложил деньги, тогда для родных меньше забот, но Тоне и откладывать было не из чего, что там она получала, ассистент кафедры, мы сами ее проводим, и поминки, и девять дней, и сорок – мы все-все сделаем, чтобы ей было спокойно. Как они там говорят: душа ее… Не помните? «Душа ее, – с болезненной улыбкой произнес Марк, – во благих водворится…» «Ах, Боже мой! – вымолвила Людмила Даниловна, и новые слезы легко вылились у нее из глаз и покатились по полным щекам. – Тонечка милая… Конечно, во благих! Будет так несправедливо, если ее куда-нибудь в другое место. Кто достоин, то это именно она, Тоня наша». «Ей там хорошо будет, – опустив голову и разглядывая свои черные тускло-блестящие туфли, сказал Марк. – Я знаю». «Вы знаете? – Слезы высохли, и Людмила Даниловна взглянула на него с изумлением. – Откуда? Ну да, – понимающе кивнула она. – У вас такая работа. Хотя, собственно…» На ее лбу обозначились морщины. «Не в этом дело», – Марк поднял голову и долгим взглядом окинул ее. Верная спутница и примерная мать, добрая, несколько вздорная, заботливая, с крохотным, почти младенческим разумом, чувствительная, чувственная, стыдливая, отзывчивая, преданная, мечтательная, практичная, невыносимая. Бухгалтер, делопроизводитель, туроператор, инженер, врач, учитель начальной школы, лаборант, домашняя хозяйка. Никогда не поймет. Никто не поймет. Папа слышать не хочет. Оля боится. Он урод. «Я урод», – подумал Марк…Итак, в десять пятнадцать, завершив необходимые приготовления и, кроме того, дождавшись перевозки и попросив Людмилу Даниловну удалиться на кухню, где страдал от потери сестры и тоскливого желания еще хотя бы ста пятидесяти, а лучше двухсот пятидесяти граммов ее супруг в мятой белой рубашке, в которой он провел минувшую ночь, и проследив, чтобы два небритых мужика не обращались с телом Антонины Васильевны как с бревном, хотя, если отвлеченно и с позиций твердолобого материализма (тотчас рисовался обладатель большого выпуклого лба, под ним глаза с прищуром, бородка и язвительный рот, из которого, как шершни, вылетают слова: «Заигрываете с боженькой, батенька!»), наше мертвое тело ничем не отличается от бревна, что, может быть, и справедливо, но все же кому приятно, если его, пусть и бездыханного, чужие грубые руки засунут в черный мешок и волоком поволокут к двери, затем на лестницу и хорошо бы в лифт, а не таким же манером вниз, не обращая внимания на леденящий душу стук, с каким отсчитывает ступеньки голова, – покончив с этим, Марк сел в машину и сразу взмок в ее жаркой духоте. Он сбросил пиджак, ослабил узел галстука и расстегнул воротник рубашки. Пытка. Все пытка. Жить – пытка. Умирать – пытка. Если бы человеку дано было во всех подробностях увидеть собственную кончину, он немедленно отыскал бы в хозяйстве веревку, крепко-накрепко привязал бы ее к крючку для люстры, влез головой в петлю и откинул бы стул с последней мыслью, что лучше покончить сейчас самому, чем ждать, когда тебя придушит смерть.

Раз и два пыхнув бензиновым перегаром, собралась покинуть двор перевозка, и один Харон, открывая дверцу кабины, говорил другому Харону, уже усевшемуся за руль, отчего, б-дь, они всегда такие тяжелые, будто свинец жрали.

5.

Из машины он позвонил в морг. «Ал-л-ё-ё! – нараспев откликнулся веселый голос. – Секундочку…» Слышно было, как его обладатель говорил по другому телефону. «Ну, что ты, ягодка моя… Все будет в лучшем виде, я тебе обещаю. Какие три, о чем ты! Пять звезд! Пацан сказал – пацан сделал, птичка. Береги крылышки. Чао, тут мне покойничек звонит… Алё-ё, – пропел он Марку. – Морг семнадцать на проводе». Как тяжко, кто бы знал. Мама знала и жалела. Папа знает, но отвергает. Оля знает и страдает вместе со мной и умоляет бросить. Но кто тогда будет их опекать? Они беззащитны и все терпят. Из них многие, да почти все, по крайней мере, большинство при жизни были отвратительными, иные же – просто чудовищами; но смерть все сжигает, и они становятся другими. Жизнь их покинула, однако неправда, что смерть – врата в ничто, она иной вид бытия, нам непостижимого, – впрочем, как и жизнь. Плоть бесчувственна; душа корчится и вопит. Бьет по лицу, приговаривая: а ты как меня? Забыл?! Вы меня все били. Вот тебе, сволочь ты. Вот тебе, гадина. И тебе, старая шлюха. Не будешь блядовать.

Вместо печали, любви и понимания – жестокость, грубость, невежество. Кого ты бьешь, тебе ведомо? Ты отца своего покойного бьешь; ты свою мать унижаешь; ты весь свой род и все человечество попираешь, живой ты труп, скорей бы ты переродился в неминуемой смерти. Как тяжко с ними говорить. Я бы хотел на языке молчания, беседы без слов, разговора глазами и прикосновениями рук. Но они так бесконечно грубы, так бессердечны и тупы, что не в силах выразить свои ничтожные мысли и крошечные чувства без тяжелых, как булыжники, слов, то и дело переходящих в отвратительную, грязную, гнусную брань. Бессмысленные звуки они издают и называют это общением. Мертвый человек гораздо лучше самого себя, временно живого. Он чище. Он не подвержен суетным побуждениям, глупым пристрастиям, низменным радостям. Освободившаяся душа с грустной улыбкой смотрит на покинутое тело, источник страданий и заблуждений, грехов и ошибок, – на зияющую пустоту там, где должно было бы обитать великое понимание. «Алё, ты что, уснул? Или того… кони двинул?» «Здесь я, – преодолевая отвращение, отозвался Марк. – Сейчас… Игумнова… Антонина Васильевна… Скажи, чтоб не вскрывали. У меня заявление… Я в поликлинику… потом к вам. Адрес дай». «Чудненько! Отменяем расколбас[2], ля-ля-ля, ля-ля-ля. Бабушка[3] с воза, доктору легче». Марк спросил: «Где?» «Какой же ты серенький, дружочек ты мой… Или ты недавно в похоронной стае? Ты о нас не знаешь, мы тебя не знаем. Вот как!» «Где?» – повторил Марк. «Включи мозги и навигатор. Семьдесят третья больница, улица Бехтерева, двадцать семь, за шлагбаумом первый поворот направо. Не спеши, а то тебя привезут. Но всегда рады в любом виде». Он почти час провел в поликлинике, сначала томясь в очереди в регистратуру, потом к врачу. Душно, сил нет. Папа был в Туркмении, в каком-то городе… Мары. И бабушка. Вот где жара. Как там только люди живут. Сафа Исмаилована, здрасьте. Полная, смуглая, с усиками, меня ненавидит, незначительного человека, нарушившего ее покой. Ей жарко, она потеет; муж в ларьке, приходит поздно, пахнет мясом, луком, водкой, русские девушки ему звонят, можно Льва Мабудовича, Лев Мабудович дома? ах ты,