Психопомп — страница 5 из 102

гэхпэ[4], иди, ищи русский сыч[5], мой не воруй, Сахибчик в школе, Медина в магазине, зарплата маленькая, пациенты нищие, золото на шее, перстень и еще перстень, кольцо массивное, золотое. «Какая карта? Не видела никакой карты. Какая Игумнова? Нет Игумновой, не приходила ваша Игумнова. Да? И что? Ну, нет карты, у меня больных полный коридор…» «Вот она», – указал Марк на край стола, где под чьей-то разбухшей от записей, анализов, кардиограмм картой лежала тоненькая карта Антонины Васильевны. «Да? Ну, да. Видите, сколько дел. Распишитесь». Он вышел на улицу, открыл машину и минуту постоял рядом, чувствуя, как печет солнце. Зной. Полдень. Старичок с палочкой мелкими шажками просеменил мимо, держа путь в соседнюю «Пятерочку» за молоком, кефиром и хлебом. Еще и сахар. Лимон, может быть. Чай с лимоном, наконец-то. Думал ли он в зените жизни, играючи вскидывая гири, до блаженной истомы жарясь в парилке и с ликующим воплем бросаясь в прорубь, что когда-нибудь на слабеющих ногах ему придется брести за пропитанием и что тоска одиночества, как голодная крыса, остренькими зубками будет выгрызать из него последние радостные воспоминания? Был сон; но настало пробуждение, и слезящимися глазами оглядываясь вокруг, он видит белое здание поликлиники, машину с красным крестом, измученных людей, магазин с большими окнами, в которых слепящим огнем вспыхивает яростный свет, – жизнь, слишком поздно открывшую ему свое истинное лицо. Скрылся. Прощай.

Ни облачка на бледно-голубом небе. Прохладно только в Раю, где праведники упокоеваются и где нет ни смерти, ни печали, ни воздыхания. Будет и печаль, и воздыхание, если попал на камеру. Под мигалку Марк резко повернул влево. Справа затормозила «Тойота», и в зеркальце Марк увидел, как ее водитель вслед ему укоризненно качает головой. Добрый человек, не выскочил, потрясая битой и проклиная меня до седьмого колена. Но не означает, что не придет письмо счастья. Папа сокрушенно вздохнет. Когда, наконец, ты научишься ездить, не нарушая? Папа. Если не нарушать, никуда не успеешь. И вообще: зачем столько камер? На каждом углу. И тротуары шириной с Черное море. Кому здесь нужен променад? Так, через весь огромный город, перестраиваясь из ряда в ряд, высматривая, выгадывая, ловча и нарушая, где-то по крохам, прибавив скорость или затормозив на «зебре», а где-то – ух! – сразу на лишение прав, проскочив на красный или с именем Господа дерзнув пересечь сплошную осевую; нарушая и пугливо, как заяц, озираясь то вправо, то влево, не возник ли невдалеке архангел с кадуцеем, не повелит ли остановиться и, красный от жары, с коричневой шеей и потным под околышем фуражки лбом, промолвит резко и грубо или вкрадчиво и тем более ужасно по непредсказуемым последствиям: «Нарушаем, гражданин водитель», и что отвечать? Боже, милостив буди мне, грешному! Улыбаться ли жалко и льстиво? Или как-нибудь лихо, с небольшой долей наглости, но ни в коем случае не переборщить, разве это нарушение, товарищ красивый Фуражкин? Это горькие слезы мои о страшном моем опоздании. А он скажет, на тот свет не опаздывают. О, как вы неправы! Именно, именно, туда-то и опаздывают, дорогой мой товарищ лейтенант! Вы не знаете, кто я. А я – я не буду скрывать, тем более разве можно что-нибудь в целом мире скрыть от вашего проницательного взора? От ваших светлых глаз, глубоко в которых залегла тень усталости от необходимости наблюдать за порочным поведением человечества? Если вы говорите достойнейшей супруге вашей, я тебя, сучка, насквозь вижу, то это чистая правда, святой истинный крест! Вот почему безо всякой утайки – я спешу к смерти, ибо я ее черный ангел, неумолимый вестник, психопомп, слуга; ее секретарь, бухгалтер, курьер, делопроизводитель; ее спутник, помощник, поверенный, глашатай; ее ворон, стервятник, падальщик, похоронщик; единственный ее друг – это я. Возьмите деньги, я улетаю. Однако способен ли был Марк к такой изысканной и непринужденной речи? О чем это вы. Он и деньги в подобных случаях давал трясущейся рукой и с вымученной улыбкой – так, что и брать было противно, о чем откровенно сообщил ему не далее чем три дня назад один сурового вида гаишник, промолвив с презрением, тебе только жопы в детсаду подтирать, Марк ты какой-то недоделанный Лол-ли-евич. Но протянутую руку с деньгами отверг и удалился, попирая асфальт тяжелыми, как статуя командора, шагами. Странные иногда вещи случаются на городских улицах! Теперь через путепровод, далее слева обелиск с ослепительной серебристой ракетой, еще дальше некто верхом на коне, весь в орденах, на которых проницающий прошлое взор увидит кровь погубленных в бессмысленных атаках солдат; еще и еще по улице, бесконечной, однообразной, залитой солнцем, укачивающей, словно колыбельная, баюшки-баю, не ложися на краю, заутро мороз, а тебя на погост… зачем такие песенки русский народ пел над младенцем в люльке? Он встряхнул головой, увидел знак поворота, перестроился в правый ряд и встал в ожидании зеленой стрелки. Поехали. Улица Бехтерева, бетонный забор, въезд, перегороженный провисшей цепью, будка, из которой навстречу ему вышел белобрысый пузатый малый в черной форме и, зевая, буркнул: «Пропуск». Пятьдесят? Мало ему будет полсотни. Сто. Не опухнет? Марк взглянул на охранника и решил, что в самый раз. Он молча протянул сотенную бумажку, которая без слов была принята, осмотрена и засунута в нагрудный карман, после чего цепь была сброшена на землю, и Марк тронул машину, высматривая первый поворот направо.

6.

Он переступил порог морга и сразу же ощутил запах, доносившийся сюда из помещений, где творился еще не последний, но, ей-же-ей, страшный суд над доставленными сюда мертвыми телами, – сладковатый запах формалина, хлора и каких-то отдушек. Боже, Боже, что там происходит, за дверью, на железных столах! Не будем об этом – ибо стоит лишь вообразить, как мою собственную, пусть не очень умную, но все же с кое-какими извилинами голову распилят, будто полено, и вытащат из нее собственные мои мозги, которыми я все-таки думал, а в школе ловко решал задачи по алгебре, за что меня скупо хвалил Натан Григорьевич, и затем набьют всякой дрянью; как извлекут мое влюбчивое, страдающее, чуткое сердце и прикинут, может ли оно забиться в чужой груди, – о, не может, никак не может, так как имеет два порока: митральную недостаточность и сочетанный аортальный, – верните, умоляю вас, верните на место мое сердце!; как выпотрошат мою родную требуху и сами же зажмут свои равнодушные носы, а кто, собственно, вас просил? – стоит представить все это, как пол начинает плыть под ногами, свет в глазах меркнет, ноги подкашиваются и словно издалека доносятся до тебя тревожные голоса: «Нашатыря! Нашатыря дайте ему понюхать!» Пузырек с нашатырем был у него в кармане.

Он вошел и увидел: окошечко кассы с пошейным портретом крашеной блондинки лет шестидесяти, стол, за которым сидел чернявый человечек с быстрыми темными глазками и ловкими маленькими ручками, успевающими цепко схватить телефонную трубку, принять бумагу, отдать бумагу, расписаться, выставить перед собой ладошку детских размеров в знак того, что он ничего более не желает слушать, и поманить следующего, придавленного горькой заботой посетителя; ряд стульев, на которых в тяжком молчании сидел народ, в количестве, правда, всего трех человек, из них две женщины: молодая и постарше, растерянный мужичок, все порывавшийся что-то и кому-то сказать, но не находивший никого, кто бы с участием его выслушал; и четвертый оказался там, мимо которого Марк поначалу скользнул невидящим взглядом, – сухопарый, в очках с сильными стеклами, за которыми, как рыбы в аквариуме, плавали большие, светло-голубые с туманным налетом душевного расстройства глаза. Он был в темном пиджаке с черным блестящим галстуком под кожу, в желтых сандалиях и ярких носках. Какой чудак. Однако в нем Марк признал собрата из агентства «Прощание». Узнал его и собрат и подвинулся, приглашая сесть рядом. «Ты ведь из “Вечности”? – прошептал он Марку в ухо. Марк кивнул. «А я из “Прощания”. Но я… я год… или полтора… возможно, два, я не помню, я вижу, тебе можно признаться, я до сих пор… Мне здесь, – он нервно пошевелил пальцами, – не очень. Не по себе». «Пройдет, – утешил его Марк. – У меня тоже было». «Да? Ты думаешь, и у меня?» – с надеждой спросил человек из «Прощания». Марк кивнул. «У меня мальчик умер, семь лет, – сбиваясь и путаясь, говорил сосед, то едва не касаясь губами щеки Марка и дыша на него запахом наскоро проглоченной поутру дешевой колбасы, что, правду сказать, было не очень приятно, то отстраняясь и пытаясь своим тревожным взором заглянуть Марку прямо в глаза, – то есть не мой мальчик, у меня детей вообще нет, то есть как это нет, я в разводе, но у меня дочь, девочка, ей, – он пошевелил губами, – мне кажется, пятнадцать или четырнадцать, а может быть, и шестнадцать… она с мужем… то есть с мужем моей жены… я ее давно… очень давно… да, а мальчику семь лет, и я ужасно испугался… Там еще один мальчик был, и тоже семь лет, близнец. Как две капли. Он в комнату вошел, где мертвый мальчик, а тут он… И мне плохо стало. Ты понимаешь?! Сюда глянешь – он мертвый, а туда – живой. Я ужасно… ужасно себя чувствовал! Я попросил этого мальчика удалить… живого мальчика. Семья бедная, я им скинул, как мог, что ж, ваш мальчик так мало прожил, вам полагается. То есть формально нет, но по жизни ведь да, ты согласен?» Марк кивнул. «Но я знаю, – с отчаянием шепнул сосед, – мне скажет… директор наш… он так всем говорит, кто мало сдает. Мы тут не собесы, заказы копеечные приносить… Разводить надо, а не можешь – иди на все четыре. Мне Гаазов не надо… А кто такой Гааз? Не знаешь?» «Доктор. Бедным помогал». «Хороший, должно быть, человек», – обреченно промолвил агент «Прощания», а тут как раз подошла его очередь, и он пересел с одного стула на другой – у стола, за которым чернявый человечек правил местом окончательной регистрации граждан, как не верившие ни в Бога, ни в черта беспощадные насмешники перевели залетевшее из Франции тяжелое, будто могильный камень, слово «морг». «А заявление где? Где заявление, милый вы мой, без него никак!» – слышал Марк и видел, как его собрат, вытянув шею, разбира