Птичий грипп — страница 8 из 28

Тем временем за происходившим следили. На Мусина смотрели четверо из-за темных стекол черной «Волги», припаркованной рядом.

Все четверо были негры.

Они плохо понимали в политике, но они ненавидели уличных фашистов за то, что те убили их чернокожего сокурсника, соседа по общаге.

Эти негры обратились в правительственную организацию молодежи, вращая белками глаз, надеясь, что им подскажут, где искать фашистов, чтобы с ними расквитаться.

Фашисты? Ау, фашисты!

Неграм указали на шоу, которое готовит Мусин. Мол, парень решил публично обриться, стать скинхедом. Вот из-за таких уродов и убивают ваших соплеменников из Замбии и Камеруна!

Следуя обычаю, Илья и Маша, ласково обнимаясь, сказали активистам: «Пока!» – и загрузились в вагон метро. Но лишь за тем, чтобы на следующей остановке сказать: «Пока!» уже друг другу. Илья вышел и поехал в обратную сторону.

Он еще рассмеялся, когда вслед за ним, ловкие, как баскетболисты, выскочили из вагона четыре черных парня.

Им было с ним по пути.

Мусин трясся в вагоне и смотрел на них, наслаждаясь их мощью, суровыми каменными лицами, широко дышащими ноздрями. Он вспоминал НАТО и негритоса в камуфляже, которому на входе сдал на время свою любимую штучку – скользкий тяжеловатый мобильник.

Голова у Мусина чесалась и зудела. «Негры, – клубились туманные мысли. – Правильно, что не ездят поодиночке. Ведь одному негру ездить опасно! Слишком много фашистов развелось! Какой все-таки позор – фашисты в стране, победившей фашизм!»

И, задумавшись, забыл про черных попутчиков. Он вылез из метро и отправился к дому.

Но негры не дали себя забыть.

Он начал набирать цифры на домофоне, когда увесистый кулак припечатал ему висок. Оглушенный, Илья упал в темную хлюпающую грязь у порога подъезда.

– Фашыст! Фашыст! Фашыст!

Он лежал, сжимаясь всем тельцем, прикрывая голову ладошками. Упругие кеды лупили, пинали, приплясывали, делая больно и страшно, и голубая джинсовая одежка его намокала темным цветом.

– Фашыст! – рычали негры интернациональное слово.

Удар в глаз. Что-то вспыхнуло ослепительным покаянным заревом.

И, задыхаясь в белом голом, пустом сиянии, Мусин сжал кулаки и прошептал, чувствуя на языке вкус грязи:

– Я – фашист.

Чайка по имени свастика

Главарем фашистов был Данила. Степан посвятил ему стихотворение:

У вьетнамца стучат нунчаки,

Чурка держит склад ножевой,

А у русской рассветной чайки

Только слезная песня: «Ой!»…

Но порой, хохоча и плача,

Налетит, как сама метель,

И начнет клевать по-палачьи

Всю зазнавшуюся макрель.

А потом узелочком белым

Горизонта украсит мрак…

И во мраке собой, как мелом,

Нарисует германский знак.

Степан считал это стихотворение изящным.

Данила шнуровал тяжелые «гриндера» белыми шнурками. Шнуровал – прямо вот в эту минуту рассказа. У себя в прихожей.

На прошлой неделе Данила получил новый паспорт. Он пришел в паспортный стол и написал заявление, что хочет поменять фамилию Чайка на Релтигов. Из-за неблагозвучности Чайки. На самом деле «Релтиг» наоборот читалось как «Гитлер», а «ов» – это окончание русских фамилий. Но новый паспорт Даниле дали.

Была весна. Май. Даниле недавно стукнуло девятнадцать. Он жил в Братеево, полчаса на автобусе от метро Каширская, в спальном районе, где дома, будто нарочно сотворили одинаковыми, чтобы укрепить в человеке тягу к дисциплине. Даже выговор тут отличался от центрового, каждое слово говорилось более открыто и отчетливо…

Высокий Данила разогнулся и посмотрел на себя в зеркало. Оно от времени истерлось и покрылось темными полосками. Можно было подумать, что у Данилы на розовом лице проступают лоскуты негритянского мяса. Данила спокойно рассматривал отражение. Череп голый и большой. По краям лица от висков до желваков – жесткие светлые бакенбарды. Распахнутые светлые глаза. Хищный германский нос. Белая отутюженная рубаха расстегнута на две пуговицы. Светлые, выгоревшие джинсы. Черные подтяжки. Зеркало не в состоянии зачерпнуть всю картину: края джинсов подвернуты в пару слоев, как у чистюли, который хочет перейти грязь. Светлая личность.

Зашнуровав ботинки, Данила задержался в квартире, прошел через родительскую комнату на балкон и с высоты двенадцатого этажа порывисто окинул местность.

Пекло солнце. Старый грузин, подсматривавший за людьми из окна соседнего дома, поймал парня в окуляр морского бинокля: ай, ну чайка! Еще минута, и взлетит с балкона, и понесется в горячую даль, туманную от дыма заводов.

Данила длинно плюнул через перила, вернулся в квартиру, и вот уже он покидал подъезд…

Мать в этот час была на фабрике. Она хоть по возрасту и вышла на пенсию, не оставляла работу. Она тянула на себе быт, прокармливала сына и мужа, который сейчас пропадал в районе в каком-нибудь дворе с дружбанами под гнетом многоэтажки. Данила тоже не работал, вернее, не работал опять пока. Данила успел поменять двенадцать мест! Торговал мобильными телефонами, стоял барменом за стойкой в харчевне у метро, сторожил супермаркет и автопарковку, пробовал и по специальности ремонтировать холодильники. Но, разбогатев на несколько русских тыщонок, напрашивался на конфликт, и отовсюду сваливал послав хозяина.


Данила сам себя не мог понять. Он не знал, откуда бралась эта ярость, которая на него накатывала. Например, он шел вечером к дому и вдруг бил по лицу прохожего. Прохожий падал, а Данила ускорял шаг.

Ему было тринадцать, когда умер любимый дедушка, мамин папа, последние пятнадцать лет жизни забавно рекомендовавшийся: «старый леший партизан». Дедушка жил с ними и любовался на своего «Данилкина». Но чтобы внук по-настоящему радовал, Евгений Григорьевич рычал на него и требовал выдержки: убери руки со стола, вынь палец из носа, не три глаз, и изредка хаживал потертым одубелым ремнем, у которого была чудесная золотая пряжка, вся поцарапанная временем. Ребенок обижался, плакал, мысленно желал дедушке сдохнуть, но влипал в зависимость. Он обожал деда и боялся, что тот умрет, постоянно в нем жила смерть деда. Данилино сердце, как фильтр, пропускало утекающее дедушкино время.

Евгений Григорьевич был хитрый воспитатель – баловал внука не одним подзатыльником, а и конфетой «Мишка на Севере». Ударно, до синевы он выпорол Данилу всего раз, после того, как нашел красным мелом нарисованную у них рядом с дверью свастику.

– Как не знаешь? Кто еще мог, кроме тебя, говноед? У тебя вечно руки в мелках…

Дедушка был общественник. Советский Союз начинался для него со двора, где он сажал деревца и разбил огород. На подъезде повесил такое объявление: «Уважаемые жильцы подъезда! При входе в подъезд не хлопайте дверью подъезда. Совет подъезда». Он следил, чтобы Данила подрастал приветливым и бдительным мальчиком. И стал бы «мировым парнем».

Но началась перестройка, и дедушка негаданно изменился. Он показывал всем (даже во двор выносил) перекинутый через руку ремень с зацарапанной пряжкой:

– Тут орел был. Наш, двуглавый. А я его лобзиком – вжик-вжик… Большевиков боялся.

Дворовое хозяйство дед не забросил, но теперь хвастливо говорил:

– Во какой я кулак! Это все мое, и вишня, и вон тополь тот, и сирень, это я все сажал! Проснулся, иду к окну и гляжу на свою землицу. Попробуй раскулачь, накось выкуси!

Однажды Девятого мая дедушка захмелел:

– Данилкин, пойдь-ка сюды!

– Да, дед Жень…

Родителей в доме не было.

– Не, ты помнишь хоть, где в сорок пятом этот день дедуля твой встречал?

– В госпитале.

– Верно. Помнишь. Меня немец шмальнул под Будапештом, ну, я валялся, отдыхал. А знаешь, чего я раньше делал?

– Когда, дед?

– Ну, до того, как Будапешт брал.

– Партизанил?

– Иди ты! – Евгений Григорьевич празднично захохотал, обнажив бескровные десны над зеленоватыми зубами и парой золотых коронок. – Я жидов и коммуняк вешал. Не хошь?

Молодцевато вскочив со стула, худощавый старик ударил себя кулаком по сердцу и наотмашь вытянул правую растопыренную руку. Лысая голова его, в колючках седины, забагровела.

Он сел и отдышался.

– Потом уже чую – бита эта карта, говорю хлопцам: надо драпать, хлопцы, пока целы. Мы в лес и ушли и вроде партизан стали. По мне, просто лесовики… Ягоды, грибочки, плутаешь среди деревьев, воздух пить можно… А через полгода мы с красной частью сомкнулись. Во как бывает! – Он смерил Данилу назидательным взглядом и опять расхохотался, хрипя и кашляя, наслаждаясь кашлем, праздником и рассказом.

Внук молчал.

– Слушай, – задумчиво сказал старик. – А ведь это ты тогда немецкий знак рисовал? Я как увидел, у меня чуть ноги не отнялись.

– Не я.

– Как не ты?

– Честно, дед Жень, я – нет…

– Неужели Петя? Мы с ним одну старушку не поделили. Брежнев еще здравствовал. Петя-то, помнишь, Петр Кузьмич. На праздники к нам ходил. Он, стервец, со мной из одного отряда был… этот… Мы с ним за старушкой одной приударили, на концерте встретили, в Доме ветерана, я его учил: сегодня я у ней, завтра ты, мужчиной будь, а он ревновал, чудно-ой стервец был. И все грозился: донесу на тебя. Значит, это он рисовал? Я предполагал… Не, я сразу к этой старушке дорогу забыл, а что тебя порол, извиняй… Да и на пользу битье с малолетству, если в малых дозах, правильно говорю?

Данила заторможенно кивнул.

Через полгода любимый дедушка умер во сне. И из живых оставил свою фашистскую тайну одному Даниле.


В четырнадцать лет в гостях у одноклассника Данила украл книжку «Они сражались за свастику». Пронес тонкую брошюру под майкой. Вернувшись домой, шмыгнул в туалет. Его увлекли первые строки. «Либо мы победим, либо враг пройдет по нашим трупам», – Адольф неплохо соревновался с краснокожим каманчем и ушастым Бэтманом. «Каждому свое», – добавлял этот герой с напряженно-мужественным лицом и ласкающими глазами и отворачивался так резко, что промытая челка взлетела ввысь, как качели.