Домой я приплелся без сил и еле-еле взобрался по ступеням крыльца, подтягиваясь за перила. Мама встревожилась, стала говорить «бедный малыш», «совсем измучили», но я уклонился от объятий и поцелуев. Опустившись на кровать, я повалился навзничь и задрал ноги, чтобы сподручнее было расстегивать пряжки на туристских ботинках, до жути тяжеленных. И проснулся уже засветло, весь липкий, но в чистой, пахнущей свежестью пижаме с рисунком из щенков, и почувствовал себя каким-то идиотом, отчасти потому, что не мог вспомнить, как раздевался. Сперва я даже подумал, что забрел в какую-то чужую комнату, поскольку, обшаривая взглядом стены, видел многочисленные оранжево-розовые оттенки вместо одного – защитного. До меня не сразу дошло, что мои боевые карты, наглядное руководство по вязанию узлов, противогаз – все это сменилось цветущими вишнями и яблоньками. В ту пору я еще держал у себя в комнате уютные мягкие игрушки, но хранил их на дне сундука. Сейчас, извлеченные из недр, они выстроились на письменном столе: бессильно свесив головы набок, кенгуру, пингвины, буйвол стояли с виноватым видом, как будто сами тушевались на этих отвоеванных позициях.
Матери я ничего не сказал, невзирая на ее выжидательные взгляды. В конце концов у меня вырвался только один вопрос: куда подевались мои карманные ножи, и она под этим предлогом заученно объяснила, что моя комната раньше выглядела как солдафонская, а не как детская, что дом – это не бункер и что она, проходя мимо открытой двери во время моих длительных отлучек, начинает нервничать и думать, что сын ее сгинул на фронте, а она после смерти Уте стала очень впечатлительной и с этим нужно считаться; ей казалось, я буду доволен приятной сменой обстановки, которую она произвела в мое отсутствие. Пиммихен согласно кивала в такт каждой фразе, как будто уже подробно обсудила с мамой эту тему и теперь только проверяла, чтобы та не упустила ни один пункт.
Я совершенно не хотел пререкаться и даже подумывал промолчать, чтобы не обижать маму, но поддался какому-то низменному чувству и против воли заявил, что это моя комната. Мать согласилась, но в свой черед напомнила, что моя комната находится в ее доме. Так возникла путаная дискуссия о территориальных правах: кому что дозволено, и под чьим кровом, и за чьей дверью, и между какими стенами. Наши с ней права и территории пересеклись в том небольшом квадрате, что считался моей комнатой. Под конец этот спор в значительной степени утратил разумные основания – мама утверждала, что по-матерински желает мне только добра, я обвинял ее в нарушении личного пространства, и она заключила:
– Фюрер сеет войну в каждой семье!
Как-то раз, прибежав из школы, я застал у нас дома Киппи, Стефана, Андреаса, Вернера и – подумать только – самого Йозефа, моего вожатого: все они сидели за столом в бумажных колпаках, которые раздала им моя мать. Я готов был провалиться сквозь землю, особенно при виде такого же колпака на голове у бабушки. Она, похрапывая, дремала в кресле, а колпак вместе с волосами сбился набок, открывая взгляду розовую проплешину. Мама украсила комнату розовыми воздушными шариками, причем лишь для того, чтобы они гармонировали с розовым тортом, но я предпочел бы любой другой цвет, даже черный.
Моя мать первой воскликнула: «С днем рожденья!» – и подбросила вверх горсть конфетти. Наш вожатый Йозеф улыбнулся, но не последовал ее примеру, и я точно понял, о чем он думает. Эти мальчишки из Юнгфолька, в возрасте от десяти до четырнадцати лет, звались «пимпфы». Это слово как нельзя лучше описывало тот неуклюжий возраст, отягощенный комплексами, когда ты уже не ребенок, но еще не мужчина. Мама стала меня нахваливать, когда я задул свечки (которые погасли бы и от взмаха ресниц), как будто я совершил невозможное; ее переполняла материнская гордость, а я съеживался, как эти тающие свечки.
После добавки торта мы расслабились и заговорили о тренировочном лагере. Тут мама стала требовать, чтобы я перед всеми открыл подарки; как я ни отнекивался, меня не оставили в покое. Родительский подарок я распознал по нарядной упаковке и как мог отодвигал его в сторону, решив начать с подарков моих приятелей. Близнецы Стефан и Андреас принесли мне фонарик; Йозеф – плакат с портретом фюрера, какой у меня уже был; Вернер – ноты «Хорста Весселя»[26] и «Deutschland über Alles»[27] – в Вене они шли нарасхват. От Пиммихен я получил носовые платки с моими вышитыми инициалами, а Киппи подарил мне фото Бальдура фон Шираха[28], предводителя Гитлерюгенда всего рейха. Этот подарок особенно порадовал Йозефа, и я уже было успокоился, но тут моя мать изъявила желание рассмотреть портрет. Она стала допытываться у Киппи, кем ему приходится этот человек – старшим братом? Или отцом? Но даже на этом она не остановилась, а начала доказывать, что портретное сходство все же имеется, и только когда Киппи весь побагровел, признала, что это, видимо, из-за формы.
В конце концов дело все же дошло до родительского подарка; должен сказать, что, получи я такой годом раньше, моему восторгу не было бы предела. В свертке оказался игрушечный бультерьер, который лаял, прыгал и вилял хвостом. Уж не знаю, где они его откопали, – считалось, что подобные игрушки в рейхе больше не продаются. Такой подарок выбрали для меня по той причине, что мне всегда хотелось завести собаку, но у мамы была аллергия, а потому эта игрушка стала своего рода символическим даром, компромиссом. Мои приятели через силу заулыбались, но мы уже вышли из того возраста, когда можно радоваться игрушкам, даже таким симпатичным. Я съежился и сказал спасибо, втайне мучаясь оттого, что мама подошла меня поцеловать, причмокнув мокрыми губами.
Когда ребята поблагодарили мою маму за приглашение и стали собираться домой, Йозеф напомнил, что в выходные мы встречаемся до рассвета, поскольку наш поход будет на несколько километров длиннее. Тут домой вернулся мой отец, срывая галстук и нервозно расстегивая ворот рубашки, как будто перед рукопашной схваткой.
– Йоханнес пойти не сможет, – перебил он.
– Хайль Гитлер.
Приветствие Йозефа эхом подхватили четыре голоса.
– Хайль Гитлер, – буркнул мой отец.
– Это почему же? – Йозеф с раскрытым ртом переводил взгляд с отца на меня.
– Как – почему? Разве ты не видел, в каком состоянии у него ноги с прошлого раза? Не ровен час, он подхватил какую-нибудь заразу.
– Да с чего ты взял? – запротестовал я.
– Сбитые ноги не считаются уважительной причиной для медотвода. Явка обязательна.
– В эти выходные мой сын останется дома, чтобы отдохнуть в кругу семьи. Больше такого не будет, чтобы он падал с ног и терял сознание от усталости. А инфицированная рана – предвестие гангрены.
– Я не терял сознание от усталости! Я просто заснул! Фатер, тебя при этом даже дома не было!
Мама, нервно переминаясь с ноги на ногу, подтвердила, что я не смогу посетить лагерный сбор.
– Если он прогуляет, я буду вынужден подать рапорт. Вы не оставляете мне выбора.
– Но он не может ходить! – взмолилась мама. – Бедный ребенок.
– Еще как может! Подумаешь, волдыри – кому какое дело? Пусть сменит обувь. Ему уже было сказано, что такие опорки никуда не годятся.
– Простите? – Мама подумала, что ослышалась.
– Они не отвечают нашему стилю. Обувь должна быть на шнуровке, как у всех. А у него башмаки слишком темные, слишком тяжелые, да вдобавок хлябают. Какие-то чёботы.
Имелось в виду, что у меня крестьянские башмаки. Представляю, как это оскорбило мою мать: с одного взгляда стало ясно, что прятать свои чувства она не собирается. Старые туристские ботинки ее отца, которые тот носил в детстве, она передала мне с гордостью. А теперь вдруг оказалось, что Опа ходил не в ботинках, а неизвестно в чем.
– Мой сын еще не понимает, какими последствиями чреваты травмы ног, – вставил мой отец.
– У него плоскостопие, как у вас? – поинтересовался Йозеф.
Отец в ошеломлении смерил меня негодующим взглядом, как предателя. У лагерного костра мы с Йозефом действительно завели разговор о плоскостопии, но без всякой задней мысли, просто так, и если я в связи с этим привел в пример своего отца, то вовсе не затем, чтобы его опорочить, как он сейчас представил дело.
– Мне об этом ничего не известно.
– Значит, в его – и в ваших – интересах, чтобы он явился.
Йозеф был непреклонен. Несмотря на его молодость, военная форма придавала ему властный вид. Судя по всему, отец собирался высказать все, что думал, но в последнюю секунду его остановил умоляющий мамин взгляд.
IV
Киппи, Стефан, Андреас и я через три года нетерпеливого ожидания доросли до Гитлерюгенда. Все были на седьмом небе, особенно мы с Киппи, готовившие себя к службе в личной охране Адольфа Гитлера: мы слыхали, отбор туда очень жесткий – любая дырочка в зубе могла послужить причиной для отвода. Мы выискивали у себя недостатки, способные нам помешать, и работали над их устранением. К ним мы относили неразвитую мускулатуру, нехватку выносливости и мужества, но чаще – мелочи вроде кариеса: для его предотвращения мы, в числе очень немногих, шли даже на то, чтобы в лагере чистить зубы. У меня на ноге был вросший ноготь, и Киппи лечил его оперативным путем. Не мог же я согласиться, чтобы у меня в медкарте значился даже небольшой дефект. Нам полагалось без содрогания терпеть боль, но мы не могли служить образцами выдержки, потому что при виде ножниц меня разбирал хохот. А Киппи вдобавок щелкал ими, как голодным клювом, и от выражения моего лица сгибался пополам. Иногда ему приходилось ждать несколько минут, прежде чем высмеяться и продолжить.
У Киппи в возрасте пятнадцати лет стали расти волосы из ушей, и мы сошлись во мнении, что фюрер расценит это как первобытную черту, роднящую Киппи с обезьяной. Надо было видеть униженную физиономию Киппи, когда я захлебывался смехом. Для моего друга пробил час возмездия, ведь пинцет тоже мог щелкать, как голодный клюв, прежде чем вырывать у него из ушей волоски, по три за раз.