— А что бы она могла сказать? В бою не до речей. Помогала бы, наверное, тебе диски заряжать. И считала бы патроны по-девичьи: любит — не любит, любит — не любит…
— Это точно. Наташа всегда и во всем старалась мне помочь. Помню, как-то тянул по полю грабли трехметровой ширины — колоски подгребал после жатки. А Наташа с девчатами шла домой: они как раз закончили прополку подсолнечника. Увидела, что я как шлею накинул себе на плечи ремень и тяну тяжелые грабли по стерне, подбежала и говорит: давай будем вдвоем работать? Согласился: быть с ней вместе — это большое счастье для меня.
В другой раз она пришла к нам домой: мама как раз болела. Наташа застала меня во дворе у летней печки, где я неумело суетился. Взяла нож — начистила картошку, нарезала капусту, свеклу. Борщ вышел — вкуснее никогда не ел! Уходя на войну, я сказал ей: жди, если вернусь — сыграем свадьбу. Как ты думаешь, будет она меня ждать? Ведь никто, никакой политотдел, наверное, не может сегодня ответить на вопрос: когда кончится война? А как ты считаешь?
— В вопросах любви я неграмотный. Что мы видим, что мы знаем об этом в свои семнадцать-восемнадцать лет? Ровным счетом ничего. Но раз ты меня спрашиваешь, отвечу. Я думаю так: любовь есть любовь. И этим сказано все. Сколько можно привести примеров, когда люди всем жертвовали ради этого чувства, ради любимого человека. Конечно, ожидание — длительное ожидание — тяжело, мне думается, дается. И тем не менее, уверен, что Наташа будет ждать тебя. Хорошая она девушка!
— Так-то оно так… Да я вот о чем думаю: время и расстояние, говорят, делают свое дело. Я — за тысячи километров от нее, и если так будет длиться долго, то…
Степан не договорил: немцы сыпанули минами, ударив целой батареей. Послышались один за другим гулкие разрывы. Напрягая зрение, Степан смотрел сквозь дыру крыши в сторону противника, а я, замерзший, приседал и приседал, стараясь хоть немного согреться. И делал это настолько интенсивно, что весь чердак ходил ходуном!
— Сейчас немец так нагреет, аж жарко будет, — сказал Донец. — Слышишь?
И мы услышали, как разорвалось еще несколько мин. А потом вдруг стало тихо.
— Вот так бы давно. Зачем баловаться? — с удовольствием прокомментировал наступившую тишину Степан и продолжил незаконченный разговор.
Так вот, если все это продлится долго, да к тому же жить она будет в неведении, даже не зная о том, есть ли я на свете, то не всякое сердце станет держать свои дверцы захлопнутыми.
— А твое сердце держало бы эти самые дверцы?
— Да, держало бы. Абсолютно уверен в этом!
Минуту Степан о чем-то думал, потом слегка улыбнулся и сказал:
— А ты знаешь: сердце мое подсказывает, что Наташа будет ждать. Я ей верю! Она говорила мне на прощанье: ты, мол, только возвращайся, а я тебя не подведу. Возвращайся, каким бы ты ни был. Все равно ты мой. Вот так… И я ей поверил. Я бы ни с кем об этом так не откровенничал, а с тобой, видишь, не стесняюсь. Перед кем же душу излить, как не перед другом?
— Но у меня и другая мысль родилась, — продолжал Донец, — после того первого боя родилась. И знаешь какая? Думай не думай, что у тебя где-то там, в оккупации, живет девушка, это, пожалуй, ни к чему. Потому что в этой войне трудно уцелеть. Жизнь тут — это что-то вроде горения свечи с обоих концов: быстро она тает. Тот, первый, бой меня в этом убедил, очень убедил.
Вот скажи, — оживился Донец, — разве ты веришь, что еще когда-нибудь увидишь Головковку, будешь купаться в пруду, в нашей речушке Бешке? Что сможешь обнять родных, соседей своих, односельчан, наших замечательных учителей? Услышать соловья в зарослях старых верб — неповторимых головковских верб? Услышать, как играют на скрипке в клубе Василек и Павлик Малиивские, как Савва Черствой, который, хотя и глухой, тем не менее лучше всех танцует?
Радостной, безмятежной была раньше наша жизнь. Только здесь, на войне, по соседству со смертью, можно по-настоящему оценить ту жизнь… И я думаю, что подобное для нас уже никогда не повторится — его навсегда перечеркнула война черной молнией. То есть, я хочу сказать, что Головковка — это уже не для нас. Не вернуться с этой войны. Нет, не вернуться! — покачал головой Донец.
Грусть пробежала по лицу Степана, печальными стали его глаза.
— А ты как считаешь? — снова спросил он меня.
— Я об этом не думал. Но хочу тебе вот о чем сказать: ты ненаблюдательный! Я вот пишу дневник. Как думаешь, зачем я это делаю?
— Зачем? А затем, зачем и в газеты пишешь. Просто любишь пером по бумаге водить…
— Правда твоя — люблю. Но я же пишу не для кого-то, а для себя. Представляешь? Для себя! Может, после войны пригодится. Вот тебе и ответ на твой вопрос: что я думаю на этот счет.
— Наивный ты, а еще первый номер пулеметчика!..
— Пусть будет по-твоему — наивный. Но, дорогой Степа, не верить в жизнь — значит заранее себя похоронить. Конечно, в любую секунду и меня, и тебя может так стукнуть, что ни перевязки, ни врачи не потребуются. Но если только об этом и думать, ой какими тяжкими будут каждый час, каждая минута… Куда лучше — верить! Вера воодушевляет, ведет, окрыляет, помогает. Я считаю, что верить в жизнь надо всегда, в любом случае, в самой безнадежной ситуации. Иначе человек заранее мертвец.
— Ты философствуешь, а я проще смотрю на вещи и, как мне ни тяжело это осознавать, не верю в то, что останусь жив. Пройти через такую бойню и остаться живым — согласись, это… Как бы тебе убедительнее сказать? Это практически невозможно. Ты рассуждаешь, забыв, где мы находимся.
— На чердаке мы находимся.
— Вот именно! И философия твоя — чердачная то есть ограниченная нереальная. Ты говоришь о вере в жизнь… Да, в других условиях это необходимо. А на войне — нет… В самом деле, сейчас фриц шлепнет миной по этой хилой дранке — и нет тебя. И меня, конечно. И всем твоим вроде бы оптимистическим рассуждениям, твоей вере, твоим записям в блокноте — конец. Ты или боишься это признать, или я чего-то недопонимаю. Ведь война, считай, только начинается, враг пролез далеко вперед и еще переть будет — силенки-то у него есть. А потом его надо будет гнать назад. Гнать аж до Берлина! Ползти пузом по грязи, по снегу… По чему только не придется ползти…
Донец помолчал и продолжал:
— Но это не самое главное. Ползти, мучиться, терпеть всякие-разные неудобства — все это наши люди перенесут. Но ведь человеку надо не просто ползти, а ползти под пулями, снарядами, бомбами! Нет, что ни говори, солдат сорок первого года победы не увидит — Победа будет, я в это верю. Но она будет без нас.
Лицо Степана стало таким, словно его кто-то обидел до глубины души. Он снова помолчал, а потом сказал:
— Но мне, понимаешь ли, не хочется умереть такой вот обыкновенной смертью — где-то на чердаке. Мне хочется, если уж умирать, то как-то по-другому. То есть совершить какой-нибудь подвиг. И, чувствую, с этим надо спешить, иначе можно не успеть… Скажешь — тщеславный? Говори! Думаю, такое тщеславие в армии надо всецело поддерживать. Потому что стремление к подвигу — это высшее качество человека, высшее проявление благородства души. Так мне думается.
Донец, лежа у пулемета, основательно продрог, и я сменил его. Теперь он, по моему примеру, сто раз присел, чуть пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о крышу, немного походил, размялся. А потом, поставив коробку для пулеметных дисков торцевой стороной, он сел на нее и, сняв варежки, стал хукать в руки.
— Я вот что тебе еще скажу: мысли и слова мои лучше всего время проверит. Вот если бы сейчас кто-нибудь взял и записал все, что я говорю, а потом, после войны, когда придет победа — повторяю, в победу я верю, но праздновать ее будут без нас с тобой, — чтобы прочитали эти мои слова. Наверняка сказали бы: из Головковки, что на речке Бешке, было два юных пулеметчика — из них, Иван Братченко, был первым номером, а вторым номером у него — Степан Донец. Так вот, этот самый Степан — кудесник и пророк: через толщу времени он безошибочно видел будущее, предсказывал судьбу.
— Никогда не думал, что вторым номером у меня кудесник и пророк… Но дело не в этих твоих сомнительных качествах. Дело в другом. Если говорить вкратце, то в том, чтобы не думать о своей смерти, а жить другими мыслями. Например, как нам еще сильнее бить фашистов… Короче — думать о смерти врага. Тогда наверняка успехи наши будут большими, а смерть стороной обойдет. Вот в чем суть!
* * *
Уже стемнело, а мы все говорим и говорим. Забыли даже о еде, о том, что есть где-то кухни, что сейчас вершиной блаженства было бы глотнуть хоть чего-нибудь горяченького, хотя бы постного супчика-пюре горохового или кипятка… Тем более что утром, до начала боя, позавтракать мы не успели, а во время боя никто даже не думал об этом — не до того было! И вот уже вечер, надо бы поужинать… Но никто к нам не идет, никто не подменяет.
Степан подготовился было и ночь здесь коротать. Чтобы не греть своими боками холодные доски чердака, он, когда стемнело, принес из сарая охапку сена, расстелил его, и мы легли. Сено приятно пахло. Так пахло, что кружилась голова! А может быть, она кружилась от усталости, от того, что мы и не спали и не ели?
Все же нам не пришлось ночевать на чердаке. Когда уже все окуталось плотными сумерками, мы услышали на улице деревни оживленные разговоры. Кто-то командовал: раз-два, взяли… Кто-то ругался… Донец быстро слез вниз и вышел на улицу. А через несколько минут снова поднялся ко мне и с радостью сообщил: мы получили солидное подкрепление — две пушки-сорокапятки, или пистолеты на колесах, как их называли на войне.
— Теперь по-настоящему дадим фрицу прикурить пусть только сунет нос, — сказал Степан. И добавил: — Как ты считаешь, может быть, мне стоит сходить в положение роты? Надо же хоть раз в сутки чего-нибудь перехватить!
Я согласился. Степан взял мой и свой, пробитый пулей у самой дужки котелок, винтовку и спустился вниз. В сенцах он встретился с бойцом нашего взвода, который пришел с распоряжением оставить дом и прибыть в роту.