Пушки стреляют на рассвете — страница 3 из 12

Вместе с Горошко Леонтьев бежал, натыкаясь на деревья, падал, а сзади стреляли, и пули сбивали ветки.

Спустя время оба они сидели в овраге, запыхавшиеся, и жадно курили в рукав.

— А рыжий-то… рыжий, длинный! — захлебываясь радостью оттого, что остался жив, говорил писарь. — Ка-ак он взмахнет руками, ка-ак закричит!..

И ему казалось, что все это он действительно видел. У него возбужденно блестели глаза, лицо было все мокрое от пота.

— Рыжий? — переспросил Горошко и ладонью пощупал зашибленную скулу. И вдруг обрадовался: — А ты молодец, оказывается. Я еще иду и про себя думаю: «Небось писарек-то побаивается». А ты — ничего. Немцы рядом — лежишь себе спокойно. Нет, ты молодец. Вот рыжего какого-то разглядел. Скажи ты мне, пожалуйста, отчего это люди к концу войны так бояться стали? Вот ползу — знаю: немцы там, и нет больше ничего, а самого страх за пятки хватает. И любой так, кого ни возьми, — сказал он доверительно и подождал, не скажет ли писарь чего-нибудь.

Но тот молчал.

— Ну, вот что, — сказал Горошко уже строго, — ты комбату про эту пушку помалкивай на всякий случай. Может, ее вовсе и не надо было уничтожать. А то еще немцы взгалдятся, а нам батареей выходить тут.

Леонтьев даже с робостью посмотрел на этого парня: ему самому как раз хотелось рассказать всем про то, как они уничтожили пушку.

Глава IIКОСТЬ СНОВА МЯСОМ ОБРАСТАЕТ

Когда на южной окраине рассвело, третья батарея уже окопалась и стояла замаскированная. За снегами поднялось зимнее солнце, и все увидели немецкие танки, изготовившиеся к атаке. Они не скрывались, на глазах у всех они перестраивались, и оттого, что двигались все время, их трудно было сосчитать. Но их было много.

Впереди, несколько слева третьей батареи, стояла тяжелая батарея другого полка. Комбата ее издали можно было отличить по высокой черной папахе с красным верхом. Он стоял у колеса пушки, одной рукой держа бинокль, другой, в перчатке, делал знаки расчету, и, повинуясь его руке, стволы пушек разворачивались. Видно было, как работают за щитом номера, наводчик крутит колесико поворотного и подъемного механизмов. Батарея готовилась открыть огонь по танкам.

После первого снаряда танки ожили. Они ждали этого, опасались идти в атаку по снежному полю, не зная наших огневых точек, и вызывали огонь на себя. Теперь всей мощью они навалились на батарею. Снаряды густо рвались вокруг нее, и батарейцы только отстреливались.

Оттуда по глубокому снегу бежал человек. Еще издали закричал рыдающим голосом:

— Что ж вы смотрите? На ваших глазах нас расстреливают, а вы стоите?

Это был лейтенант, командир взвода, видимо. Спекшиеся губы его с хрипом хватали воздух, глаза горячечно блестели на мертвом, бледном лице. Крепко схватив Беличенко за рукав жесткими пальцами, он тянул его к себе.

— Комбат, открывай огонь! Открывай огонь! Прошу! При всех прошу! — повторял он с угрозой, и нервное напряжение его передавалось всем на батарее.

Беличенко чувствовал на себе взгляды бойцов.

Быстро подошел командир огневого взвода Назаров:

— Товарищ комбат, разрешите открыть огонь.

А танки все били по батарее. Одно орудие ее уже молчало. Снаряд угодил ему под колесо, и пушка осела набок, щит был погнут. Несколько человек осталось лежать в окопе, другие, рассыпавшись, бежали к садам. В середине плотной группой держались четверо, окружив грузного человека в офицерской фуражке, с болтавшимся на груди биноклем. Он был выше, заметней других и, должно быть, ранен, потому что отставал; они не хотели бросать его. Близко разорвалась на снегу мина. Человек в фуражке упал плашмя, остальные побежали дальше. Но он завозился, встал на колени, и они вернулись. Было видно, как они подхватывают его под руки. Потом, бросив, побежали, а он остался лежать лицом в снегу.

— Да люди вы или нет? — закричал лейтенант. — Братьев ваших уничтожают, а вы схоронились!

Назаров ближе шагнул к Беличенко:

— Товарищ комбат, мы обязаны открыть огонь!

Ясные честные глаза его, впервые так близко видевшие смерть и уничтожение, смотрели на Беличенко не мигая. Они выдержали его взгляд, только от напряжения и встречного ветра слезы заблестели в них.

— Если вы не прикажете, я сам открою огонь!

— Я вас расстреляю на месте! — задохнувшись, тихо сказал Беличенко.

Когда он обернулся, он не встретил ничьих глаз. А лейтенант, сорвав с головы ушанку, сжал ее в кулаке и грозил:

— Ты за это, капитан, ответишь! Мы и мертвые тебя найдем.

И той же дорогой, качаясь, с раздувающимися от ветра волосами, пошел под разрывами обратно. Этого ему никто не мог запретить. А что он доказывал даже смертью своей?

На батарее уже и вторая пушка была подбита и не отвечала на огонь немецких танков. Расчет покинул ее, последние номера уже добегали до садов. Только комбат в своей высокой черной папахе с красным верхом сидел за колесом пушки сжавшись, не желая оставлять батарею, которую сам же погубил. Кому этот его героизм теперь был нужен? Нет, не мог Беличенко открывать огонь. Не имел права, поддавшись чувству, принять бой в условиях, которые навязывали ему немцы. Открой он огонь, и танки обнаружат его замаскированную батарею и с выгодных позиций, издали расстреляют ее, как они только что расстреляли соседнюю. Он отвечал за жизнь людей, но эти же люди сейчас под его взглядом отводили глаза, как перед человеком, который сделал жестокое дело. Ну что ж, командира не обязаны любить, но воле его подчиняться должны.

На разбитой батарее оставались снаряды, и он послал за ними бойцов. Низинкой, садами, оврагами они пробрались туда и вынесли все ящики, а комбат по-прежнему сидел на батарее, оставшейся без пушек и без снарядов. Самое страшное для него сейчас было — покинуть батарею, по которой уже никто не стрелял, лицом к лицу стать перед ответственностью за нее. Но у Беличенко не было сейчас жалости к этому человеку. Да и времени жалеть не оставалось.

Здесь, на окраине садов, третья батарея встретила танки и отбила их. После атаки два танка остались на поле среди засыпанных снегом копен кукурузы. Один из них, без левой гусеницы, еще жил, ворочал башней из стороны в сторону, отстреливаясь. Его добили в упор, и жирный дым, относимый в сторону немцев, потек к небу.

На батарее тоже пахло дымом пожара: это позади нее, в садах, горел и трещал дом, вспыхнувший во время немецкого обстрела; хлопья сажи и искры несло ветром, и они сыпались на пушки.

Санинструктор Тоня перевязывала раненых, когда оттуда прибежала женщина в изорванном платье, словно выскочившая из огня. Увидев Тоню, она стала хватать ее за руки, тянуть с собой, показывая то на бинты, то на красный крест на ее сумке, то на кровь раненого. Она умоляюще прижимала ладони к груди и что-то говорила по-венгерски горячо и быстро. Тоня пошла за ней и долго не возвращалась, только детский крик доносился оттуда. Солдаты, подносившие снаряды, прислушивались невольно: слишком непривычно было слышать на батарее крик ребенка, не по себе становилось. Подождав, Беличенко тоже пошел туда. В яме, среди вещей и узлов, лежала девочка лет пяти. Запрокинутое красное лицо распухло от крика и слез. Мать, обезумевшая от вида ее крови и мучений, стоя на коленях, сдавливала ей виски. Тоня, сжав губы, бледная, перетягивала жгутом ногу ребенка, оторванную осколком у щиколотки. Ей помогал пожилой мужчина — отец или дед девочки, — самый беспомощный из всех здесь. У него дрожали руки, он бестолково суетился, стонал, когда крик ребенка становился особенно сильным, и глаза у него были затравленные.

— Да держите же! — закричала на него Тоня. — Своему ребенку только больней делаете.

И увидела Беличенко.

— Саша, помоги.

Мужчина, как только его отпустили, схватился руками за затылок и, сморщившись, стоная, начал быстро ходить около ямы взад-вперед.

Когда Беличенко взял в руки то, что осталось от ноги, и почувствовал, как в пальцах у него вздрагивают, сжимаются от прикосновения детские мускулы, увидел, как свежий бинт мгновенно промокает кровью, он вдруг тоже закричал на венгра:



— Что ж вы до сих пор сидели в этом бункере? Не уходили почему? Это же война!..

— Война, — повторил венгр покорно, как бы найдя объяснение всему: он понял это слово.

Ветром несло на них запах гари. Батарейцы, тушившие огонь — пожар был хорошим ориентиром для немцев, — приносили оттуда вещи и узлы и клали на землю. Жмурясь от жалости, они смотрели на девочку. За войну они достаточно видели смертей и крови, но к виду детских страданий все же привыкнуть нельзя.

Беличенко подозвал двух бойцов и приказал им помочь семье венгров перетащиться в тыл, подальше от огневых позиций, потому что скоро должна была начаться новая атака.

По дороге на батарею Тоня догнала его, пошла рядом.

— У меня все время было виноватое чувство перед этой матерью, — сказала она, мучаясь. — Если бы мы не поставили здесь пушки, может быть, девочку не ранило бы. Вот вырастет она… Женщина без ноги — это ужасно.

Беличенко не ответил: только что виденное стояло перед глазами.

На батарее все было готово к бою. Раненые перевязаны, убитые снесены все в одно место. Они лежали по краю бомбовой воронки, прикрытые плащ-палатками, теперь уже безразличные ко всему на свете.

Похороненные под артиллерийскую канонаду, они навечно останутся в этой земле.

Беличенко посмотрел на солдат, стоящих у пушки. Их было немного уже. Они молча ждали следующей атаки.

Но была и она отбита, а потом потеряли атакам счет. И с каждой отбитой атакой укреплялось сознание, что хотя и нет уже никакой возможности, а все же держаться здесь можно.

К исходу вторых суток стало и людей на третьей батарее постепенно прибавляться. Сначала пришел наводчик сорокапятимиллиметровой пушки, прозванной на фронте «Прощай, родина» за то, что расчеты этих легких противотанковых пушек, двигавшихся вместе с пехотой и остававшихся впереди, когда пехота отступала, несли самые большие потери. Пушка его одна стояла под бугром: несколько раз ее чуть не опрокидывало взрывом, засыпало землей, но спустя время она вновь оживала и, отскакивая при каждом выстреле, вела частый, злой огонь по немецкой пехоте, по бортам и гусеницам немецких танков; от мощной лобовой брони снаряды ее, чиркнув, как спичка по коробке, рикошетировали. Копошился около орудия только этот рябоватый сержант в длинной, до пят, шинели, единственный из всего расчета оставшийся в живых. Он уже давно ниоткуда не получал приказаний и действовал по своему разумению: видел немцев — наводил, стрелял и бежал за другим снарядом.