Пушкин. Частная жизнь. 1811—1820 — страница 4 из 147

Вообще, даже в подготовке этих торжеств, по поводу которых и объявился Хитрово, было что-то от истерики, потому-то (а не по болезни, как отговорился) князь и уклонился от участия в них. В газетах потом писали, что на торжествах не обошлось и без безобразий, какие обыкновенно случаются при большом стечении народа. Кого-то, как всегда, раздавили. А куда рвались? Ведь многие и не знали, кто такой Пушкин. Слышали только: Пушкин да Пушкин. Как цепка слава, как прилипчива, будто пальцы Мидаса обращает она все в золото. Но откуда она берется? Вот ведь и я славен, известен в России, в Европе меня знают несравненно больше, чем Пушкина, а пройдет мирская слава, что останется — прах, пыль? Слава, благодарность потомков — все пустые слова, кимвальный звон, а на поверку — пшик! Пшик ли? А памятник? Памятник из бронзы Сашке останется. Вдруг Горчакову пришла в голову страшная, безобразная мысль, что, когда умрет он, бросят его здесь, в чужой стороне, не увезут сыновья праха на родину, и никто никогда не придет и не найдет могилку, зарастет она травой, похоронят сверху других людей… Черепа, кости смешаются…

Идти было некуда, он почти не выходил из дому, к тому же погода не баловала, прогулки не предвиделось, и к нему никто не зван; даже ванны он сегодня не брал — лишен единственного развлечения. Может быть, очень кстати появился этот настойчивый лицеист с его бредовыми идеями, скрасит его одиночество. Мышь, мышь, растекается по древу… Кто такая? Почему явилась незвана? А может быть, все-таки мысль?

Князь позвонил, и появился его камердинер, нанятый, вышколенный при курорте немец, сухопарый, гладковыбритый, с водянистыми пустыми глазами.

— Он оставил свой адрес?

— Да, ваша светлость.

— Пошлите ему приглашение.

— Слушаюсь.

— Впрочем, подождите, я сам напишу ему несколько строк.

Слуга слегка поклонился и вышел.

Князь прилег на кровать и закрыл глаза. Ныли суставы, в левом предплечье дергало. Он осторожно искал удобную позу и, кажется, нашел ее. Боль утихала.

«Это водка помогла», — решил он. И вдруг вспомнил, что разговор о «Ироической песне о походе на половцев удельного князя Новгорода-Северского Игоря Святославича», именно под таким названием дед его пасынков и падчериц граф Мусин-Пушкин впервые издал «Слово о полку Игореве», так вот разговор о ней шел у него в гостиной (пасынки по праву прямого родства с известным археологом любили эту тему).

«Я прав, — отметил он про себя с улыбкой, — разговор шел среди умных людей. А белочку в псковских землях, где у дяди Пещурова было имение, крестьяне звали «мысь». Вот тебе и мысль! — усмехнулся старый князь. — Одна буковка лишняя. Опечатка. У Мусина-Пушкина. Наборщик не понял слова и прибавил букву. А должно быть: мысь! Мысию по древу, серым волком по земле, сизым орлом под облаками. А может быть, еще переписчик рукописи ошибся, теперь уже не узнаешь. Тю-тю!»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой Иван Петрович Хитрово располагается
в баденской гостинице и получает приглашение
от князя. — Октябрь 1882 года

В номере лежали распакованные чемоданы, а сам Иван Петрович сидел за туалетным столиком, за неимением другого в номере, и просматривал свои дневниковые записи.

Углубившись в них, он задумался, отвлекся, и вдруг перед ним явственно возникла не раз уже возникавшая в его памяти картинка: заснеженные царскосельские сады, каменные мостики, пустые зимою беседки, парки с голыми озябшими деревьями, посаженными еще при Екатерине, когда Царское Село, тогда еще Сарское, только начинало обретать свое лицо; уходящая вдаль аллея, далекие фигурки маленьких воспитанников Лицея в форменных шинелях, идущих попарно на прогулку в сопровождении двоих гувернеров…

Иван Петрович был почти уверен, что и сам находится среди этих воспитанников; он настолько сжился с тем временем, что уже стал забывать, что в его времена Лицей находился, да и посейчас находится, в столице, на Петербургской стороне.

Он был в Царском Селе, он шел в цепочке воспитанников и видел, как впереди маленький Пушкин задирал кого-то, стучал ему кулаком по спине, а потом на него ополчились разом Малиновский с Пущиным, два самых рослых молодца, к ним присоединился Олосенька Илличевский; с шутками и прибаутками они затолкали, затормошили его, а Казак Малиновский даже бил прутом по спине, отчего Пушкин чуть не заплакал, потом грязно, по-дворовому, выругался. Казак захохотал, похлопал Пушкина по плечу. А вот Олосенька поморщился — он не любил матерщины, а Пушкин все время ругался, как извозчик…

В дверь номера постучали.

— Войдите, — сказал Иван Петрович не сразу, потому что с трудом оторвался от видений.

Появился посыльный и молча протянул ему конверт. Иван Петрович дал ему маленький trinkild и, когда он вышел, раскрыл конверт. Там была записка от князя, которую он быстро пробежал глазами, — князь приглашал его к себе запросто. Почерк у князя был крупный и некрасивый, так пишут люди непривычные к письму.

Ивана Петровича порадовало, что князь откликнулся тотчас: значит, он был здоров и принимал. Только бы удалось князя разговорить, по предыдущему визиту в Москве он помнил, что князь был достаточно сдержан; ему даже показалось, что князю претит вся эта затея с торжествами, что в глубине души он ревнует к пушкинской славе, но старается, чтобы, не дай Боже, его в этом не заподозрили.

А торжества тогда удались, ничего подобного на своей памяти Иван Петрович не помнил. У него все впечатления того дня записаны в дневнике, но и так он помнит. Два года всего минуло.

…Уже с девяти часов утра 6 июня 1880 года многочисленные экипажи стали стекаться к площади Страстного монастыря. В одном из них прибыл и Иван Петрович с двумя своими лицейскими однокашниками, все они были с утра во фраках, с белыми бутоньерками в петлицах, на которых стояли золотые буквы «А.П.». Экипаж медленно тащился по Тверской, потому что она была запружена толпами народа. Лошади шли шагом, порой совсем останавливаясь.

— А кто таков? — вопрошал подвыпивший с утра мещанин.

Ему ответили:

— Пушкин. Сочинитель.

— Не слышал, — отвечал тот. — Матвея Комарова знаю, а Пушкина — нет. «Милорда» читал, «Ваньку-Каина» читал!

— Матвея Комарова все знают, — ответили ему. — А Пушкин — поэт! Деревня!

А мещанин снова приставал, однообразно, как всякий пьяный:

— Ну кто таков?! Скажи мне, друг милый…

— Как же! Поэт! — наконец возмутился собеседник. — Писал стихи… Убит на дуэли. Сражен! За честь жены дрался.

— А-а! — закричал пьяный. — Этот, с пистолетом… Любовник, говорят, женин его хлопнул. Пух — и вышел дух! Но ведь не генерал, — наклонился он к собеседнику. — Почему памятник? — недоумевал он.

Ответа на этот вопрос Иван Петрович не услышал. Но подумал, как в сущности прав в своем недоумении гуляка-мещанин, ведь торжество в честь частного человека, который знаменит только тем, что писал стихи, это для России совершенно в новинку. Это ведь еще переварить надо. Как можно поставить памятник писателю, когда писатель — это кто-то свой, Матвей Комаров, например: сидел себе в кабаке и катал книжки, которые потом можно было купить в ряду, в яркой литографической обложке.

— Почему памятник? — не унимался мещанин и добавил, как бы в подтверждение мысли Ивана Петровича: — Этак и мне памятник можно? Я тоже стишки пописываю… Или Балакиреву! Тоже был писатель! Хотя и шут.

На площадь, за канаты, которыми она была огорожена, пускали только пешком по приглашениям. Лишь особо почетных гостей пропустили в экипажах — они видели, как проехал мимо них седовласый красавец Иван Сергеевич Тургенев, придерживая свой венок. Им же пришлось покинуть экипаж. Взявшись втроем за свой огромный и неудобный венок, они поволокли его через толпу к памятнику. Поднимая голову, Иван Петрович видел, что в открытых окнах домов по всей Тверской торчали головы зрителей, на крышах же собрались праздные жители московские, в основном мужики и мальчишки.

Памятник стоял еще закрытый довольно грязной холстиной и обвязанный бечевой. Он напоминал спеленатую мумию. Депутации с венками располагались в некотором отдалении. Присоединились к ним и Иван Петрович со товарищи.

Небо было серенькое, с утра хмурилось. Около памятника колыхались многочисленные разноцветные значки и знамена различных корпораций, обществ и учреждений; вокруг площадки памятника на шестах были поставлены белые щиты, на которых были золотом вытеснены названия произведений поэта. Тверской бульвар был украшен гирляндами живой зелени, перекинутыми над дорожками; четыре громадные, очень изящные канделябра окружали памятник; сзади виднелись восемь яблочковских электрических фонарей.

Публика размещалась кто на возвышенных подмостках, устроенных как раз возле Страстного монастыря, кто вокруг памятника, как депутации, а исключительно для дам, по особым приглашениям, были устроены подмостки возле самого памятника, направо от него. Налево, против этих подмостков, была устроена трибуна, затянутая красным сукном и уставленная креслами, предназначенными для почетных гостей, среди которых Иван Петрович разглядел всего одного лицеиста первого призыва, оставшегося в живых к этому времени, кроме князя Горчакова, Сергея Дмитриевича Комовского, Лисичку, с опущенной головой, то ли читавшего что-то на коленях, то ли просто заснувшего.

В толпе рассказывали, что в церкви Страстного монастыря уже началась заупокойная обедня, которую совершал московский митрополит Макарий, за литургией последовала панихида и провозглашение вечной памяти болярину Александру…

В двенадцать часов, когда на площади все устали ждать, из церкви наконец показалась процессия присутствовавших там лиц и двинулась через Тверскую. Духовенство, впрочем, не вышло, однако певчие, шедшие вместе со всеми, пели. Но почти тут же их пение заглушили оркестры, разом заигравшие на нескольких эстрадах. Оркестры играли, разумеется, вразнобой, и сумбур был великий, однако почтительная толпа сняла шапки.