Пушкин у каждого свой — страница 2 из 4

А Россия хлестала не ручейками — ручьями, била горячим гейзером, взрывалась вулканом и несла, несла свои сокровенные тайны мне от Пушкина, через Пушкина, с Пушкиным, себя живописуя, шепча завлекающе: «Там чудеса: там леший бродит, Русалка на ветвях сидит».

— Пап, а кто такой леший? Какой он?

— Нечистая сила такая. В виде старого плешивого деда с клюкой.

— А что эта сила делает?

— Одиноких путников сбивает с толку, путаем им дорогу, водит вокруг да около, а домой не пускает.

В подтверждение папиных объяснений следовали бабушкины рассказы, как однажды блуждал околицей дед Самусенко, который напился на хуторах, где чинил хозяевам сбрую, и в таком виде рискнул отправиться под ночь домой.

— До утра он, сердечный, не мог найти дорогу, все ноги посбивал, а потом упал да так и заночевал под деревьями в ближней посадке, — рассказывает бабушка.

С недоверием я перечу ей:

— Дед Самусенко старый уже, сам мог сбиться с пути.

— Что ты понимаешь? — говорит она, — он эти дороги с пяти лет перетоптал немало и по причине старости никак не мог заблудиться.

— А тут, — упорствую я, — ему пришлось идти пьяным, каким он не ходил с пяти лет.

— Ну понятно, — на это легко соглашается рассказчица, — потому-то его и водило. Нормальный бы мужик сразу раскусил уловки вредного лешего.

На вопрос о том, зачем лешему надо творить беспричинное зло, мне говорили, что бесовская сила любит глумиться над людьми, от зависти, ведь все черти — рогатые и с хвостом. А люди — красивые.

— А помнишь, прошлой осенью дядя Колодный пошел вечером на вокзал, чтобы ехать в Запорожье, да так и пропал? — опять говорит бабушка.

— Что-то припоминаю такое…

— Так вот пошел он, значит, и пропал, — говорит бабушка, — ночь ведь уже была. А дорога до вокзала, сама знаешь, дальняя и пустынная. Его искали несколько дней, и все безрезультатно. Только и узнали, что ни на вокзале его не видели, ни в Запорожье он не появлялся. Но спустя несколько дней внезапно нашли у Катерины Полусветихи, которая подобрала его, возвращаясь домой от подруги. Все это время он отлеживался у нее. Говорил потом, что сильно над ним поиздевался леший, и он прямо весь был такой обессиленный, такой измученный, что сам себе не хозяин. Еще и горел, как в бреду.

— А за что же Надежда Климовна, дяди-Гришина жена, потом побила окна той спасительнице, вашей Катерине Полусветихе?

— Ну да, — сказала бабушка, — ну да. Ей многие тетки били окна, чтобы лешему не пособляла.

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей;

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей.

Неведомые дорожки меня не смущали, наоборот, — дополняли картину. Неведомые дорожки — это хорошо, это интересно. Без них леший сидел бы да плакал от неудач, ничего у него не получилось бы с тем, чтобы морочить мужиков. По ведомым дорожкам каждый может куда-то дойти.

И звери невиданные, обильно представленные на иллюстрациях, мне нравились, — тлела надежда, что может, коль их никто не видел, это выдумка. Хотя художник-то нарисовал, значит, все-таки где-то подглядел — значит, есть они. И не такие уж невиданные. Всегда в сказках преувеличивают!

А вот избушка на курьих ножках… это да! И когда я об этом спросила у мамы, она сказала, что ничего необычного. Действительно, такие избушки, пушкинские, есть. Они растут, но только в лесах, а леса — в России.

— Присмотрись, — сказала она мне, — к жилищу Стрельничихи и Кобзарши… Этих баб еще в Гражданскую войну занесло в наши края из каких-то русских лесистых деревень, из настоящих дебрей, где изба в девять квадратов, три на три, считалась хороминами — свое жилье, не шутка!

— Не повернуться, — буркнула я. — У нас три комнаты, и то тесно.

— Пушкин не о нашем времени писал, а о старине, — назидательно напоминала мама…

— А ножки курьи откуда?

— Все просто: избы в России делают из бревен, — поясняла мама. — Щели уплотняют мхом. Зачастую так и живут. Если случается необходимость — например, при наводнении или, наоборот, при засухе или выгоревшей пашне, — избы разбирают и переносят на новое место, а там снова собирают. В давние времена и окон не было — из-за отсутствия стекла. Вот откуда курьи ножки!

Ну Пушкин!

И правда, у нас жилища строили узкие и продолговатые, с несколькими окошками. А у этих двух вдовиц, Стрельничихи и Кобзарши, квадратные, с одним оконцем, выходящим во двор — Россия!

Россия!!! Я и до этого подозревала, что это край чудес и воплотившихся сказок. Вот и мама это подтвердила.

Вопросы мои не были праздными и не свидетельствовали о простодушии. Нет, я понимала, что сказка — это не вымысел, но иносказание. Ведь там говорилось не о выдуманных вещах, а о взятых из жизни. Кто может выдумать то, чего нет и чего люди не видели? Скорее наоборот бывает. Например, если взять мамину тетку, бабу Олю, которую внуки возили в Москву и там она видела метро. Видеть — видела, а рассказать о том никак не могла.

— Идешь, а оно тебе — раз! — как даст по рукам, и дальше не пускает, хоть плачь, — со сверкающим взором повествовала она по приезде, словно продолжала бороться с нечистой силой. — А я его как рванула да как метнулась к поезду, что даже милиционер соловьем засвистел! Правда, меня чуть не арестовали за это.

— А в музей вас внуки водили?

— И в музей водили, где картины великих художников висят. Ага, там рассказывали про картины хорошо — доступно и душевно. Беда в другом: то не услышала я чего-то, то услышала, да не поняла. Вот и сказать мне вам о них нечего.

Вот так бывает: увиденное собственными глазами — передать бабушка Оля не могла. Что уж тогда говорить о невиданном, как о нем расскажешь? Нет, я доискивалась первоосновы сказки, сути каких-то сложных реалий, которые мне предстояло узнать, без чего сказка родиться не могла.

И второе. Я понимала, что Пушкин жил в России и писал о России. Но что есть там, то должно быть и у нас — хоть в каком-то виде, как свирель и дудка, как избушки на курьих ножках. Или хотя бы нечто похожее. Так покажите мне это похожее! И папа, возя меня за собой по делам, показывал то колхозный сад, то посадку, приговаривая, что это подобие леса, только в лесу не убирают сухие ветки и на деревьях груши-яблоки не растут. Ну хоть что-то.

Там лес и дол видений полны;

Там о заре прихлынут волны

На брег песчаный и пустой,

И тридцать витязей прекрасных

Чредой из вод выходят ясных,

И с ними дядька их морской.

Восстановление дедушки-Яшиного ставка помогло мне понять и про море, про волны, про силу стихии, скрытой в них, олицетворенной в образе витязей прекрасных. Витязи защищают темные холодные глубины, свой дом, и не пускают в него человека — ради самого человека, ибо это гибельная для него среда. Витязей положено бояться! Витязи — и стража морская, и предупреждение сухопутным жителям об опасности. Они с волнами выходят на берег и демонстрируют несокрушимость, безжалостность водной бездны. Они прекрасны тем и потому, что напоминают людям о необходимости беречь жизнь. И чем их больше, чем они могущественнее, тем, значит, опаснее волны и то, что под ними — водная пучина. Например, для реки достаточно русалок, чтобы отпугивать купающихся. А для моря, такого сильного и своенравного, нужны полчища воинов в доспехах.

Там королевич мимоходом

Пленяет грозного царя;

Там в облаках перед народом

Через леса, через моря

Колдун несет богатыря.

После того как на нашей толоке приземлялся кукурузник, я уже не удивлялась колдунам, способным переносить людей по воздуху. Мне от таких образов становилось лишь приятно — так хорошо, так славно они ложились на душу, так впечатывались в восприятия и обогащали воображение. Да и то сказать — колдун, даже злой, все же более достойный противник богатыря, чем баба Яга со ступой. Баба Яга воюет только с непослушными детьми. А тут — богатырь! Другое дело, что за этим стояли самого же богатыря либо злые, либо безоглядные поступки, намерения. Опять же — опасность, на которую он шел по ошибке, по незнанию ситуации, по глупости, из-за отсутствия опыта, в крайнем случае — от отчаяния. Как хотите, но умного богатыря колдун ни за что не поднимет в воздух! И не завеет неведомо куда.

В темнице там царевна тужит,

А бурый волк ей верно служит;

Там ступа с Бабою Ягой

Идет, бредет сама собой;

Там царь Кащей над златом чахнет;

Там русской дух… там Русью пахнет!

А вот Русь и русский дух! — от них я замирала, прикрывая глаза, ощущая сладкое сердцебиение. Я не могла понять, что меня пленяет, чем меня тут пронимает, но я любила эти слова, и понимала, что за ними скрыт мир волнующий и столь прекрасный, что о нем лишь и можно сказать так неопределенно, мол, — дух, запах Руси. Пока что это был Пушкин и русский язык, его ритм и эти легкое рифмы, стихи — как облака в поднебесье. А гораздо позже — Москва.

От них я знала, что такое русской дух, безошибочно определяла его и очаровалась им незабвенно, нескончаемо! Потому в зрелости полюбила театр с русским репертуаром, с Александром Островским, Антоном Чеховым, Николаем Гоголем, с более поздними символистами, с футуристом Владимиром Маяковским, с жесткой, социально-агрессивной, мрачно-натуралистической эстетикой в драматургии Максима Горького, со всей неповторимой советской классикой. Поэтому прочитала на едином дыхании книгу Сергея Дурылина «Колокола» — поэму о русском звоне, и регулярно перечитываю «Воспоминания» Анастасии Цветаевой, этот светлый, искрящийся реквием серебряному веку. Полюбила Русь — с ее историей, театрами и музеями, улочками, соборами, всей стариной и особенным говором, приятным как песня.

Россия, русский дух, Пушкин мне передавались через русский язык — восхитительный и не похожий на наш несовершенный говор запорожских казаков. Из двух истоков, на которых некогда замешался суржик и остался жить в потомках его создателей, русский был ближе и понятнее. Он воспринимался как солнце, светлая сторона сущего, беспрепятственное взмывание ввысь. А украинский, чужой, холодный, тесный — ассоциировался с ночью, мраком и ограничением полета со стороны земли. Попросту — с падением. В устной практике мы пользовались суржиком, но письма писали исключительно на русском, всякий раз чувствуя его нехватку нам, малость его количества в нас, тоскуя по его безбрежности, присущей русским людям. В немалой степени именно стремление освоиться на высшем уровне с языком Пушкина привело к тому, что я начала писать дневник, где мысли воспроизводились въяве так легко и удачно, словно рисовались волшебной кистью. В писании присутствовала свобода, позволяющая не запинаться, не останавливаться недоуменно перед необходимостью употребить незнакомое слово, слово не из нашего бытового обихода. То и дело это случалось, когда я пересказывала книги одноклассникам… Тогда выход находился, конечно, в русском языке, но… с краской на щеках от смущения такой заумностью. Получалось, и я это понимала, что можно воспитать в себе сколь угодно правильный русский язык, но в устной среде суржика, без совпадения с целями и условиями общения, он останется бесполезным. Этого не хотелось! И если уж принимать в себя его, русского языка, могучее существование, то надо уезжать из Славгорода.